Не жалею, не зову, не плачу... - Щеголихин Иван Павлович 26 стр.


растерянные, смотрят смятенно. Рукав моей гимнастерки закатан, рубашка разорвана,

пахнет лекарством. «Что за чепуха?» – сказал я и не услышал своего голоса. Хотел

подняться, но сестра придержала. «Полежите немного, я вам укол сделала».

Отворилась дверь и вошёл начальник медсанчасти, молодой, румяный майор

Школьник. «Как он? Пришёл в себя, очнулся? – Он уже видел меня, как я понял.

Майор шагнул ближе к кушетке, пощупал пульс. – Раньше припадки были?» – «Нет…

Какие припадки?» Майор сказал мне идти в казарму, ребята шли рядом. По их

неловким словам я догадывался: произошло что-то серьезное. Ссадину над бровью

пощипывало и щеку стянуло от йода. «Никогда не было, – повторил я. – Что за

хреновина?» В казарме я улегся и сразу уснул. Ребята ушли на занятия. Проснулся от

голосов, когда звено уже вернулось. Подошли опять Черныш, Фрахт, они уже

успокоились, узнали, видимо, что у меня ничего особенного. «На ужин пойдёшь? –

спросил Черныш бодро. – Наркомовский паёк пропадать не должен». Я лежал на спине,

руки за голову, хотел сказать бодро, громко: конечно, пойду, у меня всё прошло – и тут

опять судорогой повело глаза и я, уже ничего не видя, услышал ритмичный скрип

койки и тонкий вскрик Миши Фрахта: «Держите голову! Держите!..»

21

Историю болезни в госпитале заполнял старый седой врач, тоже майор, не такой

везучий, как молодой Школьник. Чем болел в детстве, не было ли травм, ушибов

головы, позвоночника? Как учился, легко ли давалось или трудно? Не жалуетесь ли на

ослабление памяти? Наконец, не болел ли кто-то из ваших родителей эпилепсией? Вот

как – эпилепсия. Нет, никто не болел, ни мать, ни отец. «Не было ли у родственников

по линии отца или матери, у вашего дяди или у тёти психических расстройств,

припадков, нервного заболевания?» Он будто знал, что у Нади припадки. Надо ли

говорить? Я учуял для себя опасность. Но всё-таки сказал, у моей тётки по матери

погиб муж на фронте, она стала нервной, теряет сознание. Он выслушал мои легкие,

сердце, проверил молоточком рефлексы, всё записал. «Какой диагноз вы мне

поставили, товарищ майор?» – «Эпилепсия». – «Я прошёл три комиссии, –

внушительно сказал я, – две в истребительной авиашколе и одну здесь. Три раза годен,

понимаете?» – Зачем я это говорю, как будто он не знает? – «Диагноз под вопросом,

полежите у нас недельки две, товарищ курсант, обследуем, уточним. Самое главное –

спокойствие».

Я спокоен. Надел серую байку и лег на койку. Недельки две – это конец. Ребята

отлетают все задачи по воздушной стрельбе и пойдут дальше, как я их нагоню? Да

никак. Никто для меня персонально не станет поднимать самолет. В другую

эскадрилью меня перевести нельзя, за нами никого нет, мы тотальники. Дурно мне

стало, что будет? Мне давали лошадиную дозу брома с валерьянкой и маленькую

таблетку люминала. Я думал о плохом спокойно, вернее сказать, оглушённо,

пробивался сквозь туман от лекарств. Отстану от звена. Не получу лейтенанта.

Назначение будет не из лучших – готовил себя к плохому, осаживал себя перед главной

опасностью, как всадник лошадь… Пил свое пойло три раза в день, глотал таблетки и

почти не поднимался с койки. Даже ел в постели, приносила санитарка. Не было у меня

ещё таких дней, лежал и лежал, и даже совсем не читал – удивительно! – совсем не

тянуло меня к книге. Приходили ребята, приносили записи лекций, успокаивали – двое

не выполнили задачу, будут летать повторно, я могу с ними, так что лежи, дави

подушку и не переживай.

Нет, надо пережить. И забыть. Я испытал такое, что всё остальное перенести

легко. Они меня утешают, не зная, что легко, а что тяжело. День авиации, 18 августа, я

встретил в госпитале, лежал, слушал приказ по радио Верховного

Главнокомандующего, потом о воздушном параде в Москве. Больные в палате были

старше меня и все технари, ни одного курсанта. Они пили водку, наливали ее в

мензурку для лекарства. Запах остро напомнил мне мельницу, сразу замутило, я сунул

свою мензурку в карман халата и вышел на крыльцо. Уже смеркалось, и тихо было

вокруг. Слабо доносилась музыка со столба возле штаба… У деда на мельнице я выпил

впервые в жизни, до этого – только пиво в школе на вечере, потом в пионерлагере

после костра вместе с вожатыми, но тоже только пиво, а спирт – впервые у деда…

В госпитале я получил от Лили письмо и нашу фотокарточку. Я в форме, в

фуражке, Лиля склонила голову к моему погону. Вспомнил я тот светлый лунный

вечер. «Теперь я твоя невеста». Почему луну называют цыганским солнцем? Удобнее

воровать коней, снимать шатры и уходить дальше. Без забот. Живи одним днём и не

загадывай… В городке офицеров завели патефон и женский голос запел: «Когда на юг

высокой стаей ночные птицы пролетали…» Кто-то тосковал не меньше меня, крутил

пластинку и крутил.

Через две недели меня выписали из госпиталя. Я пошёл в отряд, стараясь ступать

уверенно, испытывая землю на прочность. Ноги все еще были как ватные. Ничего,

пройдет, я залежался. В казарме никого. Я подошел к своей койке, две недели она

пустовала. Прилег поверх одеяла, заложил руки за голову: «Лишь бы не было, лишь

бы!..» Рывком приподнялся, перебрал постель, перевернул матрац, снова заправил.

Хоть как-то обновить, чтобы никакой связи!

После обеда пришли курсанты: привет, командир, как дела? Звено уходило в

наряд, и Бублик командовал громче обычного, поторапливал. Меня в наряд не взяли,

только из госпиталя, ничего тут особенного. Но я догадывался, побоялись мне доверить

оружие. Я не рвался на охрану объектов, но мне очень хотелось знать, почему все же

Бублик меня оставил – сам решил или приказ из санчасти.

Ночью увидел сон – будто звено вернулось из наряда, я выспался, поднялся, стал

надевать сапоги, а в них полно грязи густой, черной и тусклой. Сую ногу в сапог, а

грязь выдавливается, плывёт через голенище толстыми такими губами, я ее сгребаю

ладонями, стряхиваю на пол, тороплюсь, а она всё плывет через край и плывет.

Утром вызвал меня командир отряда Крючков в красный уголок эскадрильи. «Как

самочувствие после госпиталя?» – Я бодро ответил, что здоров. – «А диагноз свой

знаете?» Я кивнул – знаю. «Тяжёлый диагноз», – насупился старший лейтенант. Я не

согласился. «Поставили под вопросом, потом в госпитале две недели лечили, что-то

значит». Командир отряда молчал. Он был лучшим пилотом в нашей авиашколе –

мягко сажал машину. Он и меня хотел подготовить к мягкой посадке. «Вы знаете свой

диагноз, курсант Щеголихин, отнеситесь как мужчина. Получен приказ об отчислении

вас из курсантского состава. В батальон аэродромного обслуживания». Я думал о

какой-то перемене, но не такой, и возмутился до предела: за что меня в БАО?! Чем я

заслужил? Это ошибка!

Замутило, «лишь бы не было, лишь бы не было!» – «Разрешите обратиться к

генералу?» – «Обращайтесь, но… – он развёл руками, – Медицина». Я сразу пошёл в

штаб. Перехватил генерала как раз на выходе, подлетел к нему и громко, почти криком:

«Товарищ генерал-майор! Меня отчислили из курсантов!» – «Спокойно, знаю, –

прервал меня генерал строго. – Это я вас отчислил». Он знал меня лично, помнил

фамилию, я ходил дежурным по штабу, бегал в его кабинет по вызову, всякий раз

докладывал: курсант такой-то по вашему приказанию… – «Товарищ генерал! Я на

отлично учусь, я командир отделения, комсорг звена, член бюро эскадрильи». –

Хватался за соломинку и видел, без толку, у меня не было нигде опоры, и уже есть

приказ. Я выговаривал опустелые слова, это прежде они что-то значили. Верно сказано,

обиженный становится ребенком. С того момента, как старый майор в госпитале сказал

диагноз, а я ему в ответ стал городить про три комиссии, все мои доводы потеряли

смысл. Но я машинально произносил их, хотя и чуял, не буду летать. Ладно, пусть, не

буду, но я хочу доказательств, что не так уж я страшно болен, как мне приписали.

«Диагноз у меня под вопросом, товарищ генерал, в санчасти преувеличили». А тут как

раз и появился майор Школьник, будто ждал у меня за спиной, когда я его начну

поливать. «В чем дело, майор? – спросил генерал недовольно. – Что там у вас под

вопросом?» Стоял перед ним здоровый, рослый, руки на месте, ноги, курсант как

курсант. «У него эпилепсия, товарищ генерал, – четко ответил Школьник. – Без всяких

вопросов». Я сорвался и закричал: «Ложь! Вы наспех поставили!»

Майор начал оправдываться перед генералом: «Мы не можем доверить боевую

машину эпилептику, припадок может случиться в воздухе, а у него под рукой бомбы,

представляете, товарищ генерал? И ни-ка-ких под вопросом! Я сам видел, каким его

принесли в санчасть – синюшным до черноты, без единого рефлекса, в глубоком

коматозном состоянии. У него начинался статус эпилептикус, сплошное судорожное

состояние, нам его удалось оборвать. У него отягощенная наследственность, товарищ

генерал! – Он говорил так напористо, что генерал отвёл взгляд, а Школьник обернулся

ко мне и злобно, в упор, будто я ему сильно навредил, закончил: – Вам не только

летать, вам и пешком ходить не везде можно. Нельзя купаться, нельзя в горы ходить,

находиться на высоте, вблизи огня, камней, острых предметов. За вами постоянно надо

следить, припадок начинается внезапно, без всякого повода, без причин, в любую

минуту…»

Нет сил вспоминать дальше. Как-нибудь потом.

Да и не нужно вспоминать, роман – не анамнез болезни, а сама судьба.

В казарме меня ждал заместитель командира отряда по общевойсковой подготовке

лейтенант Лампак, пожилой, болезненного вида офицер. «Где вы ходите? – проворчал

он. – Собирайтесь. Я отведу вас в расположение БАО». Появился старшина из

каптёрки, принял постель, забрал все конспекты по навигации, бомбометанию, связи,

забрал ветрочёт, линейку НЛ-7, молча свалил всё в кучу и ушел. У меня осталась тощая

командирская сумка из кирзы с комсомольским билетом и блокнотом с записями

афоризмов. «Человека создает его сопротивление окружающей среде». М.Горький.

«А где ваша шинель?» – спросил Лампак. Я пошел к оружейной пирамиде у

дальней, торцовой стены казармы. Здесь висели наши скатки. На пришитом белом

лоскутке химическим карандашом фамилия. Винтовки стоят стройно, одна к одной,

мерцают вороненые стволы. Если бы хоть одна из них была заряжена! Я замер, застыл

в трансе, не в силах оторвать взгляда от смертоносной палки, она завораживала меня, в

ней был намёк на спасение. «Обмундирование сдадите в отдел вещевого снабжения, –

сказал Лампак. – В БАО получите своё». Вот так просто, своё, уже не курсантское.

Вышли из казармы. Солнце, сухая листва, пыль. Мимо нас прошагало в УЛО

третье звено. Грум-грум-грум, – звучал их грубый и мерный шаг. Они шли на занятия.

Уходит моя мечта. Наша с Лилей мечта. Проходит моя жизнь – мимо меня, без меня…

Они будут встречать рассветы на аэродромах, стоять на вольном просторе, смотреть на

светлые дали, все лётные поля обширны, как при начале цивилизации, видеть край

неба и на ясной заре силуэты своих красивых машин.

А я не буду.

Они будут наносить маршрут на карте, я люблю это аккуратное занятие, потом

складывать карту многократно гармошкой и паковать в прозрачный штурманский

планшет. Они будут жить в чистых городках возле своих аэродромов – молодые,

веселые и самые здоровые на земле. Отборные. Силы небесные. Войны не будет, и они

станут летать всё дальше и всё выше, без границ. «Пропеллер, громче песню пой, неся

распахнутые крылья».

Гаснет во мне жизнь, едва-едва теплится. Всё пошло прахом. «Тебе нельзя

расстраиваться», – вот что теперь осталось, к чему свелось буйство юности, роскошь

выбора: нельзя расстраиваться. Сегодня, завтра и до конца дней. Лейтенант-штурман в

восемнадцать лет, большая авиачасть, жена моя – Лиля Щеголихина, уютная квартира и

любимые книги на желтых полках. «Нельзя купаться, находиться на высоте, вблизи

огня, камней, острых предметов…» Три строгих комиссии – годен, троекратно годен, и

вот «нельзя находиться». Живой труп. «Теперь я твоя невеста».

Лампак шел впереди и молчал. Ему сорок лет, он старый, больной, но все еще

строевой офицер, не чета мне. Вдали мерно гудел учебный Ща-2, старый списанный.

Под ним в синем небе распускались белые зонтики – курсанты первого отряда

выполняли зачетные прыжки. Через неделю и нашему отряду прыгать… Я прыгаю

первым. Без парашюта.

Спокойно, Ванча. Не лей слезы, будто лишили тебя манны небесной. У технарей

служба легче, отдежурил своё, и дави ухом подушку, у них воистину солдат спит, а

служба идёт. Но почему я такой несчастный сейчас? Почему свернуло меня и

скомкало?

Исчезает мечта моя, надежда уходит, и меркнет всё вокруг. Там, в батальоне

аэродромного обслуживания, – кто попало, просто тянут лямку нестроевые, списанные,

там даже женщины есть, охраняют склады ГСМ тётки толстые в полушубках и

пистолет держат на животе, чтобы курсанты не подшутили. Я там буду самый молодой

и самый больной. Помогите мне, силы небесные, я ведь верно служил вам. «Верой и

правдой» – как отец наказывал. Чего я не исполнил?..

Молчит лейтенант Лампак, идет впереди меня, ведет как теленка. Вижу лётное

поле. Вон там, справа, ангар, а слева низенькая казарма. Вошли. Просторно, койки без

второго яруса. И рядом с моей лет сорока пяти мой теперешний сослуживец. Да что

сорока пяти, ему все девяносто девять – прокуренные усы, белёсая гимнастерка бэу и

презренный технарский погон с черным кантом. Для кого-то пустяк и мелочи, но для

меня – предел унижения, я соколом себя воспитывал, а не старой вороной. Если только

останусь здесь и лупанёт меня пляска, он первый будет вскакивать с койки и держать

мою глупую голову. Потом тащить будет меня в санчасть, наспех намотав обмотки на

свои варикозные голени, а они будут разматываться и волочиться по земле, как змеи –

ха-ха-ха!

Прошлое прошло, будущего не будет. Батальон аэродромного обслуживания –

дворники. Подметают летное поле, заносят хвосты самолетам при регулировке

приборов, караулят склады, грузят, разгружают, само слово говорит – обслуживание,

обслуга. Не офицеры, а официанты. «Будет четыре припадка в месяц, демобилизуем»,

– обещал мне майор Школьник. Спасибо, гуманист, я тронут. Два уже было, два других

– подожди, майор. Но я их ждать не намерен. «Желаю успешной службы», – сказал

лейтенант Лампак, подал мне руку и удалился.

Усатый сосед приветливо протянул мне кисет с вышивкой. Как назло – мне кисет.

От тёти Моти. Располагайся, вот твоя деревня, вот твой дом родной, давай закурим по

одной, давай закурим, товарищ мой. Беззубое создание, он будет жить, дымить и

храпеть рядом со мной, юным романтиком, покорителем небес, презирающим старичьё

со всеми их кисетами, ломотами и геморроем. Я помотал головой, ни звука не

произнес, не желая хоть чем-то себя обозначить. Меня здесь не было и меня здесь не

будет. Положил скатку на койку и вышел.

22

Жил на Ключевой косоротый Ваня, чернявый, высокий, ходил вприпрыжку,

покалеченный параличом. Он не говорил, а мычал, пуская слюну, и мать его, не старая

еще женщина с черными глазами, совсем седая, ходила по Ключевой в сумерках и звала

его: «Вань-Вань-Вань…» как собачёнку. Бабам возле ларька она рассказывала, какой он

был мальчик смышлёный, пяти лет азбуку знал – забила падучая. Моя мама, кареглазая,

Назад Дальше