Озабоченным вышел из штаба товарищ Князьковский. Пустой рукав болтался на боку, деревяшка выстукивала по мостовой звонко и часто.
Приказ надо было выполнить еще до вечера. Но где же, у чертовой матери, найдешь этих актеров! Если б это дело было, ну, скажем, в том городке, где полгода тому назад Князьковский провозгласил себя меценатом театра, он добыл бы актеров хоть из-под земли. А тут, в чужом городе, ведь ни черта он не может сделать!..
— Браток! — остановил он какого-то мальчишку. — Где здесь, в вашем презренном городишке, помещается Всероссийский союз работников сцены и арены?
Толпа детворы мигом окружила хромого матроса.
— Я знаю! Я знаю! Я! — опережая одни другого, вцепились они в матросский бушлат. — Бре-ке-ке-кекс! Я тебя породил, я тебя и убью!
А маленькая девчушка в отцовских валенках даже захлопала в ладоши:
— А я знаю, а я знаю, где Сильва.
— Вот-вот, — угрюмо улыбнулся Князьковский. — Сильву мне и надо. Веди!
И, окруженный гурьбой детворы, Князьковский заковылял по направлению к Базарной улице. Впереди вприпрыжку бежала девчонка в валенках и орала на весь город:
— Сильва, ты меня не любишь и отказом смерть несешь!..
* * *
В клубе Всорабиса было тихо и тоскливо.
Вчерашняя история с Ритой Войнарской точно обухом ударила всех по голове. Что же теперь делать? Как существовать театру дальше? Без примы не мог состояться ни один спектакль.
Помещение клуба Всорабиса было не ахти какое роскошное. Собственно говоря, весь клуб помещался в одной комнатушке. И была это даже и не комната, а бывшая бакалейная лавочка, где Купервас, Коломойцев и сын продавали спички, керосин и стеариновые свечи Невского завода. Теперь от лавчонки остались только полка да прилавок. На месте кассы стоял реквизированный у бывшего городского головы рояль фирмы «Шредер». А над роялем, в углу, стояло знамя с позолоченной маковкой и густыми кистями, кисточками и шнурами. На знамени было золотом вышито: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — вверху, «Искусство — массам» — внизу, а посредине серп и молот, полумаска и лира.
Народа в клубе было немного, десять — пятнадцать угрюмых людей. Актер, который играл вчера польского шляхтича восемнадцатого столетия, стоял, скрестив руки, опираясь на рояль. Теперь, когда он был без грима, было ясно, что все свои тридцать лет сценической жизни он играл только роли трагического диапазона. И сейчас он глядел на мир с гордым пренебрежением и безысходной тоской. Он даже не замечал окружающего, его взгляд был устремлен куда-то ввысь, выше прилавка и полок, в созерцании извечных истин. Молодая актриса — та самая, которая еще не произнесла ни одного слова на сцене, но уже отдала прекрасному искусству всю свою жизнь — примостилась в уголке под знаменем. Ее глаза были красны, веки опухли: она проплакала всю ночь, прощаясь со своим первым юным обожанием к самой прекрасной, которую она знала, актрисе. Помреж в гимназической фуражке суетился подле прилавка, взъерошивал свои русые патлы и, несомненно, решал в эти минуты судьбы искусства и проблемы мироздания.
И вот именно в эту минуту, окруженный гурьбой детворы, остановился перед входными дверями Князьковский. Над шторой поверх синей вывесочки «В. Купервас и М. Коломойцев и сын. Бакалейные и колониальные товары» красовался огромнейший марлевый транспарант. Метровыми буквами на нем было написано: «ВСОРАБИС»; сантиметровыми — «Уездное отделение». Штора была опущена, но десятки детских рук подхватили ее снизу и с веселым хохотом подбросили вверх.
В жизни, а тем паче в театре бывает много всевозможных неожиданностей. Бывает гром среди ясного неба, бывает дождь без туч. Бывалый актер всегда готов к неожиданным, не предусмотренным сценарием явлениям. Но появления матроса в клубе Всорабиса никак не ожидали. Помреж выхватил папиросу изо рта и быстро спрятал ее в рукав — как в гимназической курилке при неожиданном появлении инспектора. По лицу трагика пробежала мимолетная конвульсия, и скрещенные на груди руки упали вниз. Молодая актриса зажала руками рот, чтобы не закричать от ужаса. Остальные актеры повскакали с мест и застыли где кто был.
Князьковский переступил порог и аккуратно опустил железную штору. Какое-то мгновение он оглядывал из-под бескозырки растерявшихся людей. Он искал тут старшего, к кому можно было бы обратиться. Седая шевелюра трагика, его величественная осанка вызывали наибольшее доверие. Князьковский сделал к нему шаг, остановился и проговорил как мог вежливее и приветливее:
— Служить во фронтовом театре будете?
Коротким взмахом трагик откинул прядь волос с высокого лба. Мировая скорбь светилась в его глазах.
— Служить, бы рад, прислуживаться тошно.
Князьковский отшатнулся, и его правая рука невольно схватилась за кобуру. Однако он сразу же сдержал свой порыв. Но трагик уже и сам перепугался своих слов. Он поспешил пояснить обычным человеческим, не декламационным голосом:
— Грибоедов. «Горе от ума». Действие второе, явление второе…
— Ага… Режиссер будете?
Но трагику уже не хватило слов. Всю жизнь он говорил только чужими словами. И он только вращал глазами, окаменев перед страшным матросом.
Но тут, к счастью, выскочил помреж. Взаимоотношения с внетеатральным миром, собственно говоря, входили в круг его обязанностей.
— Режиссера нет, — предупредительно объяснил он. — Его мобилизовала сорок пятая дивизия как героя-любовника.
— Героя… Чего?
— Героя-любовника, амплуа такое. Еще есть жен-премье, резонер, буфф, характерный. — Помреж уже сунул папиросу в рот. — Я — помощник режиссера. Это — трагик, Богодух-Мирский, тридцать лет на сцене. Это — инженю-травести… Нюся, как твоя фамилия?
Резонер, жен-премье, буфф и инженю-травести! Князьковский поправил бескозырку, одновременно утирая со лба пот.
— Так вот! Приказом по политотделу дивизии вы мобилизованы в дивизионный фронтовой театр. Через час, — он бросил взгляд на часы на руке помрежа, — прибыть в подив. Пара белья, кружка и ложка. Ввиду отсутствия героя-режиссера его обязанности принять помощнику и отвечать перед революционным законом. Комиссаром театра назначен я.
Минуту царило молчание. И вдруг из угла, из-под знамени Всорабиса, неожиданно зазвенел звонкий девичий голосок.
— Товарищ матрос, — звенел голосок инженю-травести, звенел немного звонче и немного сильнее, чем это следовало бы, — товарищ матрос, скажите, видели ли вы Сару Бернар?
— Чего? — не понял Князьковский. — Кого?
— Сару Бернар! Известную мировую актрису! — Нюся отделилась от знамени и сделала шаг к Князьковскому.
— Нет, — пробурчал Князьковский, не понимая еще, к чему все это.
— А Комиссаржевскую?
— Нет.
— А Заньковецкую?
— Тоже не видел! — Уже отрубил Князьковский, и шея его начала багроветь.
— Ну, а Гамлета вы, между прочим, читали?
Кровь ударила Князьковскому в лицо, глаза его помутнели, и он даже зашатался на деревяшке, как будто под ногами был не пол в лавочке Куперваса и Коломойцева с сыном, а шаткая палуба родного тральщика во время норд-оста. Он тоже сделал шаг и остановился против Нюси грудь с грудью.
— А в Сингапуре ты была? — Он сделал еще шаг, и Нюся должна была отступить. — А в Шанхае ты уголь грузила? А Порт-Артур ты защищала? А в дисциплинарном гнилым мясом тебя кормили? А Гебен тебя топил? А Зимний голыми руками брала? А…
— Товарищ комиссар! — подскочил помреж, и это было как раз вовремя. — Товарищ комиссар, а знамя Уездного отдела союза работников искусств Российской Советской Федеративной Социалистической Республики прикажете брать с собой или оставить его тут?
Матрос осекся, и Нюся мгновенно порхнула за прилавок. Князьковский утер пот, поправил бескозырку и взглянул на помрежа. Теперь Князьковский был совсем бледный.
— Знамя, — сказал он, — есть священный штандарт и нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах покинуто быть не может. Знамя взять! — Он вздохнул и снова взглянул на часы у помрежа на руке. — Точно через пятьдесят минут приказываю прибыть в политотдел дивизии! И чтоб никаких мне… варваров!
Он вышел, и в лавке Куперваса и Коломойцева с сыном наступила мертвая тишина. Только Богодух-Мирский, выдержав паузу, прошептал величественно и тоскливо:
— О небо! Видело ли ты такое злодеяние?.. Услышь меня, трижды милостивый господь! Я падаю перед тобою ниц… «Разбойники» Шиллера, акт пятый, сцена вторая.
* * *
С репертуаром для нового дивизионного театра дело было сложное. Без примы и без режиссера, который к тому же был герой-любовник в драматических пьесах и бас в пьесах музыкальных, ни одна из готовых репертуарных пьес не могла пойти. К тому же, кроме инженю-травести Нюси, Князьковскому не посчастливилось мобилизовать больше актрис: они уже разбежались в поисках другого ангажемента. Впрочем, не это было самое страшное. Хуже было то, что комиссар театра Князьковский и слушать не хотел о водевилях, которые могли бы быть поставлены силами наличного состава актеров. Он требовал пьесы, которая хоть сколько-нибудь соответствовала бы тем высоким заданиям, выполнять которые был призван театр. Он требовал пьесы, которая не только бы развлекала бойцов во время похода, но и поднимала бы их дух, звала бы на подвиг в горячей обстановке боевых действий. И спектакль этот должен был пойти завтра, при любой фронтовой обстановке.
Поэтому остановились на предложении помрежа поставить «Гайдамаки», по Шевченко.
Собственно говоря, и «Гайдамаки» некому было играть. Оксану играла Войнарская, и теперь приходилось на скорую руку готовить эту роль Нюсе. Не хватало актеров и на главные роли, и даже на массовые сцены! Но весь шевченковский текст Нюся знала на память. А проводить спектакль помреж предложил в полуконцертном плане: отдельные сцены из глав «Ярема», «Конфедерати», «Титар», «Третi пiвнi», «Бенкет у Лисянцi», «Лебедин» должны были связываться литературной рецитацией и музыкальными интродукциями.
Князьковский одобрил план помрежа, тем более что пьеса должна была заканчиваться выкриками: «Кары ляхам, кары, кары лютой, страшной!», и, заявив, что всю «реквизицию» он берет на себя, Князьковский немедленно исчез добывать реквизит.
Дело было уже к вечеру. Ночью надо было выезжать неизвестно куда, и все актеры сидели в театре каждый на своем узле, готовые ежеминутно к любым превратностям судьбы.
Хуже всех было, конечно, Нюсе. Ей еще никогда не приходилось играть большую роль, а тут вдруг — Оксана! Она знала текст, мизансцены перед ней тоже были все как на ладони, однако, ну, вы сами понимаете… К тому же по ходу пьесы она должна была еще петь. Песня «Од села до села» в инсценировке проходила лейтмотивом: ее пел кобзарь, потом Ярема, потом должна была петь Оксана, и, наконец, ее запевали все гайдамаки. С этой песней они шли в бой против конфедератов. Вы понимаете, каким ответственным было это пение?
Нюся взяла роль и выбежала в садик около театра, чтобы, пока там суд да дело, уединиться и прорепетировать песню.
Примостившись на скамеечке под блеклым, осыпанным осенней желтизною кустом жасмина, она раскрыла тетрадь, и ее небольшое, но приятного тембра сопрано вывело первые фразы:
На этом пение оборвалось. Тяжелые мысли охватили девятнадцатилетнюю Нюсину головку. Рита Войнарская… Как чудесно исполняла она прелестную, лирическую и страстную роль Оксаны! Как прекрасно играла она каждую роль! О, если б Нюсе стать такой актрисой, как она!.. Что плохого могла сделать Войнарская?! Нет, нет, нет. Нюся сразу же с возмущением отогнала прочь всякие сомнения: разве это мыслимо, чтобы такой мастер, такой талант сделал что-то плохое, что-то противозаконное? Художник не может сделать ничего плохого! Искусство и злодеяние несовместимы! Искусство это честность, кристальность, чистота и душевная красота!
Слезы побежали у Нюси из глаз, и она жалобно-жалобно пропела конец куплета.
Сразу же за садом проходила железная дорога, там чахкали паровозы, гремели буферами вагоны, гудел стрелочник в свой рожок. Огромное количество эшелонов сгрудилось сегодня на станции, — грузились дивизионные резервы: их перебрасывали навстречу польскому удару. По улице мимо театра все время гарцевали кавалеристы — это ординарцы или вестовые развозили из штаба приказы. Штаб помещался в женской гимназии, сразу же за заборчиком театрального садика. Штабные работники повадились перепрыгивать сюда прямо через заборчик, — отдохнуть в тени зелени или нарвать яблок в саду. На мгновение образ Риты затуманился, и Нюсин голос зазвенел уверенней, и звонче:
Но вдруг Нюся вздрогнула и оборвала пение. На дорожке сзади нее захрустел гравий. Нюся быстро оглянулась.
В нескольких шагах, прислонившись к яблоне и задумчиво прищурив глаза, стоял здоровенный казачина: кубанка набекрень, широченные красные галифе, роскошный синий доломан, кривая сабля, револьвер, бомбы, планшеты и прочая многочисленная амуниция. За шнурком доломана горел красный бессмертник.
Нюся нахмурилась и стала в замешательстве перебирать страницы тетрадки.
Но парень застеснялся еще больше. Он покраснел до ушей, быстро оправил амуницию, звякнул шпорами, подтянул ремень, еще раз звякнул шпорами, но так и не осмелился проронить хотя бы словечко.
Нюся молчала и перевертывала странички. Казак переминался с ноги на ногу, позванивая шпорами. Но вот он кашлянул и в конце концов отважился.
— Прошу прощения, — потупился он, — я, прошу прощения, наверное, помешал?.. Оно, конечно… Действительно… Потому как незнакомый… Здравствуйте.
— Здравствуйте, — тихо ответила Нюся, и ее взгляд снова уткнулся в тетрадку.
Парня бросило в жар, однако он превозмог свое замешательство.
— Чтоб вы, прошу прощения, не подумали чего… А просто оно вышло так: услышал, значит, песню, ну и захотелось поближе подойти и послушать… А что до этого самого, так, прошу прощения, я без интересу… — Он набрал полные легкие воздуха и неожиданно выпалил одним духом: — Потому как на селе у меня осталась дивчина, Одаркою ее звать, вроде моя нареченная, так она тоже выводит вот таким голосом, вроде как и у вас. — Он снова потупился и, стесняясь, признался: — Только она любит вот эту — «Через реченьку, через быструю».
Нюся усмехнулась и подняла глаза на растерявшегося парня.
— «Подай рученьку, подай другую». — Он вдруг приободрился, звякнул шпорами и лихо вскинул руку к кубанке. — Позвольте представиться: командир конной разведки, а точнее — отдельного ударного эскадрона, Довгорук третий!
— Здравствуйте, — снова приветствовала его Нюся. — Но почему третий? Это ведь только у царей так бывает: Николай Второй, Александр Третий…
Казачина сразу нахмурился и сдвинул крылья своих черных бровей:
— Прошу прощения, однако цари нам без интереса. Царей мы уже ликвидировали всех до одного. А ежели это вы про нашу фамилию, то тут дело другое. Потому как эскадроном конной разведки раньше всех командовал Довгорук Никифор. Под Ялтушковом весною паны порубили его, и командование принял Довгорук-второй, Опанас. Под Лятичевом ему разнесло голову петлюровским снарядом, и командовать эскадроном поручили мне, уже третьему Довгоруку, Денису. А так как в эскадроне аж девять Довгоруков, то каждый и значится в порядке номеров.
— Скажите! — удивилась Нюся. — Целых девять! И все братья?
— Для чего же братья! Никак нет. Обыкновенная себе пролетарская фамилия. Мы всем хутором в дивизию пошли, а на хуторе у нас в аккурат только две фамилии: Довгоруки и Семиволосы.
— А!
Наступила неловкая пауза. Нюся переворачивала странички, Довгорук переминался с ноги на ногу. Наконец он все-таки отважился снова: