Он отстранил режиссера и стал у режиссерского столика. Маузер шлепнул его по животу, и он передвинул его назад.
— Так вот что! — начал он сурово, нахмурив брови и тщательно следя за своей речью, стараясь по возможности придерживаться театральной терминологии. — Играете, значится, вы ваши пьесы, ничего не скажешь, на овации и аплодисменты, а присмотреться ближе, так выходит одна критика, да и только. — Он заволновался и насупил брови еще больше. — Разве же это пролетарские действующие лица — всё аристократы, дворяне да генералы? Разве так можно, когда международное положение и гидра контрреволюции поднимает свою десятую голову? Опять же, кому вы служите? Где ваш революционный репертуар?
Мы смущенно молчали, переминаясь с ноги на ногу. Революционного репертуара у нас действительно не было.
— Мы служим искусству! — пискнул из задних рядов неврастеник Петя Калиновский и моментально спрятался за чью-то спину.
— Да ведь и революционных пьес-то нет! — подобострастно расшаркался режиссер Костоправов-Рудин.
— Паника! — отрубил комиссар. — Есть! — Он снова передвинул маузер. — Вот. Получена из центра!
Комиссар выдернул из-за обшлага какую-то брошюрку и бросил ее на стол.
Мы придвинулись ближе.
На столе лежала тетрадь в обложке из синей сахарной бумаги, и на ней большими красными буквами было написано: «Игорь Северный. Красное зарево, драма в пяти действиях и шести картинах».
Комиссар долго мусолил кончик первой страницы, стараясь перевернуть обложку. Наконец это удалось его непривычным к бумаге пальцам.
— Вот, — уже любезнее сказал он, — действующие лица: Купцов — капиталист, банкир — очень толстый. Купцова — его жена, банкирша, ханжа и изверг с прислугой. Купцов-младший — их сын, студент, коммунист…
Комиссар поднял голову и окинул нас взглядом.
— Коммунисты среди вас есть?
Мы молчали. Коммунистов среди нас, актеров, не было.
Комиссар насупил брови и снова поправил маузер.
Тогда ихнего сына, коммуниста, придется, как члену партии, сыграть мне.
«Свадьба Кречинского» была отложена, и мы немедленно приступили к репетиции «Красного зарева».
С новым актером — комиссаром в роли банкирского сына-коммуниста — было до черта мороки. Он не имел никаких данных. Даже голос его — могучий, будто иерихонская труба, на митингах — тут, на сцене, вдруг захрипел и стал каким-то пустым и невыразительным. Кроме того, комиссар никак не хотел примириться с тем, что есть реплики: реплик он не слушал и не ждал, а шпарил свой текст подряд, как речь, как монолог, заполняя паузы обычными митинговыми лозунгами. Режиссер наконец махнул рукой и заявил, что спектакль готов. Все равно из бездарной пьесы получался сплошной напыщенный монолог. Пусть будет так. В крайнем случае это сойдет за инсценированный митинг, в костюмах и париках.
Спектакль, правда, чуть было не сорвался, так как за эти дни наши красные части кое-где отступили под напором врага и линия фронта проходила теперь сразу за городом, за второй железнодорожной будкой. Но комиссар приказал закрыть снаружи все окна театра фанерой, а зрителей по окончании спектакля не пускать домой до рассвета. На первый спектакль, на премьеру первой революционной пьесы, были приглашены служащие всех городских учреждений: ведь бойцы были необходимы на фронте, а не в театре.
Театр был переполнен. Актеры послушно выходили на сцену, раскрывали рты для своих реплик и покорно умолкали, не имея возможности пробиться сквозь лавину нескончаемых митинговых речей комиссара вперемежку с отрывками текста из роли студента-коммуниста, банкирского сына. Комиссар в студенческой тужурке, в парике «блонд», с неразлучным маузером на боку, метался по сцене, посылая проклятия на голову своего отца-буржуя, на голову всей мировой буржуазии и контрреволюции, умудряясь между строк объяснять международное положение и положение на фронте в нашем секторе боевых действий. Он охрип уже в конце первого действия, а в начале третьего его никто не слышал, кроме молчаливых партнеров. Сотрудники всех городских учреждений, главным образом машинистки военного комиссариата, расположившиеся шумной компанией в креслах первого ряда, дружно аплодировали каждый раз, как только, дико вращая белками глаз, комиссар хватался за свой страшный маузер. Суфлер угрюмо переворачивал страницы пьесы, тщетно пытаясь найти хоть одну реплику, за которую можно было бы ухватиться и возвратить актера в русло пьесы. Сценариус печально прислонился к кронштейну сзади входных дверей и меланхолично курил из рукава самокрутку. Актеры выходили на сцену и возвращались сами, когда в отчаянии убеждались, что им не вставить ни единого словечка в комиссарские речи. Мать комиссара, то бишь мать студента, изверг-банкирша, оставалась на сцене безвыходно, тихо всхлипывая в платочек. А впрочем, ей, ханже, и по пьесе полагалось все время всхлипывать. Я играл какого-то министра: действие происходило в июльские дни семнадцатого года, и министр приходил к банкиру с призывом объединить силы самодержавия, буржуазии и еще кого-то против бунта рабов. Я вышел на сцену, но отца-банкира Купцова-старшего на сцене не было: утомившись перекрикивать комиссара, он ушел за кулисы перекурить. Только мама-банкирша крестилась и все плакала в платочек в уголке. Я попытался произнести свои реплики, обращаясь к ней, с отсебятиной о том, чтобы она все это передала своему мужу. Но комиссар метался вдоль авансцены, размахивая кулаками, и все внимание зрителей было приковано только к нему. Я обошел его, стал перед ним и прокричал свои реплики с просьбой передать их отцу. Он отвернулся и продолжал орать прямо в зал про гидру контрреволюции. Я зашел слева и снова прокричал свои реплики и свою просьбу. Он опять отвернулся. Зрители начали смеяться. Тогда я еще раз обошел его и стал перед ним — зал так и покатился со смеху. Зрители хлопали, топали, кричали. И вправду это было смешно. Но комиссар рассвирепел и зашипел на меня своим уже вконец сорванным голосом:
— Уходите! Вы срываете мне спектакль! Я вас посажу на двое суток в подвал!
Я надел треуголку и, сохраняя министерское достоинство, удалился.
Перед последним действием, выпив горшок кипятку, чтобы прочистить горло, комиссар выбежал осмотреть сцену до поднятия занавеса. За это действие комиссар особенно волновался. Отчаявшись возвратить блудного сына-коммуниста в правоверное лоно религии, благонравия и буржуазной морали, старушка мама-изувер умирала с горя и от грудной жабы. Ее хоронили на роскошном кладбище. И вот сын-коммунист пробирался тихо и склеп на ее свежую могилку — сказать ей последнее «прости», проклясть старый мир и произнести среди крестов и памятников горячую речь против мировой буржуазии. В это время за сценой уже начинался бой — стрельба из винтовок и пулеметов, — и, вынув маузер, студент-коммунист, банкирский сын, должен был спешить, чтобы занять свое место на баррикадах.
— Бой готов? — выбежав на сцену, спросил у сценариуса комиссар.
— Готов, — флегматично ответил сценариус.
— А пулеметы?
— И пулеметы готовы! — пожал плечами сценариус. У него было готово все. Но какая от этого польза, когда своим непреодолимым монологом комиссар все равно проглотит всё, все чудесные сценические эффекты — и мелодично-печальный похоронный звон, и «Вечную память» за сценой, и истерику банкира над могилой жены, и даже треск пулеметов, когда начнется бой. Вот они, пулеметы, да какой толк от них?
Комиссар, пораженный, остановился перед двумя театральными трещотками.
— Это пулеметы?! — ужаснулся он.
— Это…
— Вы просидите у меня под арестом двое суток! — зашипел он на сценариуса. — Сейчас же добыть пулеметы: послать вестовых ко мне в комиссариат!
Через полчаса вестовые притащили два «максима». Заднее окно за кулисами — оно как раз выходило в сторону линии фронта — открыли, и комиссар собственноручно установил на подоконнике рядом оба «максимки». Дула он направил немного вверх, с таким расчетом, чтобы пули ложились где-то там, по ту сторону фронта, на петлюровской территории.
Дальше все было так, как и должно было быть. Печально гудел погребальный звон, тихо лилась «Вечная память», папаша-банкир истерично рыдал, невеста сына банкира, студента-коммуниста, появлялась из-за гроба и напрасно силилась не то чтобы уговорить своего жениха, а вообще хотя бы заговорить с ним. Все это слышали только сценариус и суфлер. Зритель же не слышал ничего, кроме катарального хрипения комиссара о гидре контрреволюции и красном зареве.
Терпеливо дождавшись слов: «Слышишь, слышишь, они вышли уже на улицу», после которых, по сценарию, надо было производить пулеметную стрельбу, сценариус махнул рукой пулеметчикам, стоявшим у окна.
Оглушительный треск потряс маленький зал нашего провинциального театрика. Машинистки военного комиссариата с визгом бросились врассыпную. Штукатурка густо посыпалась на головы зрителей.
Напрасно сценариус махал руками, забегая со всех сторон к пулеметчикам, и, дергая их за полы шинелей, просил прекратить, отставить, — ведь достаточно было короткой очереди! Но где там: пулеметчики уже вошли в азарт, механизмы, как назло, работали прекрасно, без отказа, стрелять из таких исправных пулеметов одно наслаждение — и пулеметчики шпарили и шпарили, стараясь расстрелять ленты до последнего патрона. Схватившись за голову, сценариус сел на пол и замер.
Только комиссар в азарте носился по сцене из конца в конец, размахивая своим маузером.
Наконец бесконечные ленты все-таки кончились. Пулеметы за кулисами смолкли.
Однако от этого не стало тише. Где-то совсем близко, сразу же за стенами театра, затрещал еще пулемет, немного дальше густыми пачками раздавались винтовочные выстрелы, потом застрочило еще несколько пулеметов; наконец, воздух содрогнулся, и загрохотало могучим железным гулом — это ударил из пушек бронепоезд. Ожесточенный пулеметный и артиллерийский бой залил всю территорию на много гон вокруг.
В это же время входные двери в театр, двери за кулисы и боковые двери, «запасные на случай пожара», распахнулись под сильными ударами прикладов, и в зал ворвались красноармейцы с винтовками.
— Руки вверх! — кричали они.
Весь зал вскинул руки вверх, и только комиссар в студенческой тужурке и парике «блонд» возвышался над суфлерской будкой, не поднимая рук. Он совал свой маузер в кобуру и что-то победоносно орал своим сорванным голосом.
Маузер, правда, у него тут же отобрали. Окруженный возмущенными красноармейцами, комиссар в студенческой тужурке, в парике, с размазанным гримом прямо со своего дебюта проследовал в подвал особого отдела.
Стрельба, спровоцированная чрезмерной склонностью комиссара к сценическому натурализму, быстро утихла. Но она утихла только с нашей стороны, а петлюровцы еще до самого рассвета беспрестанно били из пушек и пулеметов, отражая внезапное «наступление» красных частей.
«Красное зарево» временно было снято с репертуара.
Меценат «Князь Ковский»
Он появился в театре и стал в нем постоянной фигурой, как, по-видимому, появляются и все меценаты: неведомо когда и неизвестно откуда.
Однако в актерской жизни он сразу же занял место главного героя в еще не написанной пьесе.
Его привыкли видеть на каждом спектакле. Он приходил аккуратно к началу и высиживал до конца, независимо от того, смотрит он эту пьесу первый, второй или, может быть, десятый раз. Покурив наскоро в антракте за кулисами, он спешил на свое место, как только помреж давал второй световой сигнал. В промежутках между торопливыми затяжками табачного дыма он успевал высказывать актерам только беглые замечания — не столько об их игре, сколько о своем отношении к исполняемым ими персонажам: «буржуй, стерва», «гидра», «контра» или «наш братишка». Приходил он в театр не через главный вход, а через актерский, прямо за кулисы, и смотрел постановку тоже из-за кулис, устроившись под мостиком электротехника на огромных рулонах реквизированных ковров, рядом с работником, на обязанности которого было тянуть веревку занавеса. Если занавес «заедало», он хватался за веревку сам, и тогда против его могучих мускулов не могли устоять никакие узлы, никакое «заедание». Запаздывавших на выход актеров он подгонял озабоченным и недовольным: «Шмал, шмал, обратно опаздываешь, паразит!»
Когда комиссар театра вывесил за кулисами тарификацию — точнее говоря, распределение красноармейского пайка и «марок» среди актеров — с печатью военкомата и подписью начагитпросвета, то и он, внимательно прочитав тарификацию, вынул из-за обшлага шинели огрызок карандаша и подмахнул внизу наискосок, рядом с подписью начагитпросвета:
«Присоединяюсь!
От гарнизона:
командир бронепоезда «Верный»
Его фамилия была Князьковский. Но вторую букву «К» он выводил выше строки, как прописную, и перед ней делал небольшой интервал. Получалось таким образом: Князь Ковский.
На нем была матросская бескозырка с георгиевскими ленточками, темно-коричневая матросская шинель и высоченные охотничьи ботфорты с графскими гербами на голенищах. На поясе с правой стороны он носил наган, с левой — две гранаты с деревянными ручками. На груди, повыше пояса, висел бинокль «цейс», чуть пониже — офицерский порттабак. В порттабак вмещалось, самое меньшее, сразу три пачки махорки, и он угощал ею всех, вынимая из своей бескозырки книжечку папиросной бумаги, сделанную из старых чайных бандеролей царского времени. Свой бронепоезд, сооруженный из длинных угольных пульманов, выложенных изнутри мешками с балластом, он наименовал «Верный» — в честь тральщика, с которого началась его широкая дорога в жизнь.
В театре к «князю Ковскому» привыкли сразу. Около печки, в углу актерской костюмерной, он появлялся за полчаса до начала спектакля и внимательным, хозяйским глазом следил оттуда, как гримировались и одевались актеры. Он чаще всего молчал, но от его быстрого внимательного взгляда ничего не ускользало. «Патлы, патлы!» — сердито кричал он, если актер неаккуратно надевал парик и из-под него виднелись собственные волосы. «Собачью радость поправь», — бросал он недовольно, если у кого-нибудь из-под фрака выглядывал уголок плохо пристегнутой манишки. «А усы, усы где?» — возмущался он, если кто-нибудь из исполнителей на втором или третьем спектакле почему-то решал изменить грим персонажа и играть его не с усами, а начисто выбритым. Актерская костюмерная была у нас одна и для актеров и для актрис, и, ясное дело, и те и другие уже давно привыкли не считаться с предрассудками: раздевались и переодевались, не обращая внимания на присутствующих. Но Князьковский педантично соблюдал правила приличия. «Отвернитесь, хлопцы», — укоризненно говорил он, как только замечал, что какая-нибудь из актрис неожиданно появлялась среди костюмерной в одних панталонах. И он сам первый быстро отворачивался к печке, искоса, из-под руки поглядывая, закончен ли уже туалет, и можно ли снова занять свое место. С третьего представления Князьковский уже знал каждую пьесу наизусть. Он точно запоминал все паузы, выходы и мизансцены. И если кто-нибудь из исполнителей не сразу подхватывал реплику, поданную суфлером, лицо Князьковского багровело, и он, высунувшись из-за кулис, со своих ковров, изо всех сил шептал реплику своим простуженным басом.
Иногда, если бронепоезд «Верный» должен был после боя становиться в железнодорожные мастерские на ремонт, Князьковский с самого утра появлялся в театре на репетиции. Тогда, поймав кого-нибудь из свободных актеров, он тащил его в угол, за кулисы, и там заставлял выбивать чечетку, настойчиво и неутомимо. Он знал двадцать семь вариантов чечетки: дрибушечки, плаз, колеса, походкой, в три четверти, с паузой, вольно — и еще другие. Он подтыкал за пояс полы шинели, подтягивал повыше ботфорты и, придерживая руками наган, гранаты и бинокль, долбил ногами пол час, два и три подряд. Если же его очередного ученика вызывали на выход, он хватал тут же другого, только что освободившегося, потом третьего и четвертого, утирал пот с лица, заламывал бескозырку на затылок и жарил чечетку, вкладывая в нее всю свою душу.