Во время странствий мне за этот год не раз приходилось ночевать под открытым небом. Я спал под открытым небом даже в морозную, буранную ночь в Голодной степи; но здесь, в родном городе, крыша и стены были необходимы мне не для комфорта, а для того, чтобы укрыться от посторонних глаз. Если приткнуться где-нибудь здесь между камнями, будет, конечно, неуютно, но я все же могу заснуть, проспать рассвет и утром попасться кому-нибудь на глаза.
Ночлег надо искать где-нибудь под крышей.
Дом номер семнадцать по Набережной, где я приютился в ту ночь и где встретил Ольгу, был в двух шагах за углом. Живет ли там сейчас Ольга? Кобец не возражал против возобновления с нею знакомства. Но примет ли она меня, нежданного, позабытого? Какой она стала сейчас, кто — она?
Кто я, это мне было известно. Я не ушел тогда далеко на восток, переждал, притаясь, в Донбассе, убедился, что фашисты взяли верх, потерял надежду и — приспособился.
Если Ольга — наша, она с негодованием выгонит меня.
Нет, она не рискнет. Она примет меня, скрыв свое отвращение. И я тоже должен буду сделать вид, что не замечаю ее отвращения. Оба мы должны будем таиться друг от друга. Какой ужас!
Если Ольга примирилась с врагом и приспособилась, она меня, как приспособленца, охотно примет. Но какое непреодолимое отвращение придется тогда затаить мне!
Если же Ольга изменила… нет, я не мог сказать о ней это слово, — если Ольга потеряла свое лицо, то сумею ли я сдержаться и не обнаружить своего презрения к ней?
Во дворе дома номер семнадцать я остановился, чтобы оглядеться. Молодой месяц озарял все кругом зеленоватым призрачным светом, и я видел перед собою дом.
Третий этаж, несомненно, сгорел. Окон на третьем этаже не было совсем, а стены над оконными проемами были в языках черной копоти. На втором этаже следов пожара не было видно, в некоторых окнах даже поблескивали стекла. На первом этаже сквозь маскировку пробивались кое-где слабые лучи света. Если бы знать, за которым окном на втором этаже комната Ольги?
Я пробежал через двор и перешагнул порог черного хода.
Я благополучно миновал сени, — никто мне не встретился, — и на минуту задержался на площадке перед лестницей. Абсолютная тишина стояла в доме, абсолютная тьма окутывала коридор и переходы. Если бы я не видел огоньки в окнах первого этажа, я сказал бы, что дом так же не обитаем, как в тот октябрьский вечер сорок первого года. Но, чутко прислушавшись, я различил некоторые звуки. За одной дверью шумел примус, потом звякнула ложка — кто-то готовил ужин. За другой дверью прозвучал голос и стих, откуда-то издалека долетел отголосок детского плача. Здесь жили люди — жили тихо, затаясь, да и как еще могли они жить в захваченном врагом городе?
Я медленно пошел по лестнице наверх. Но не успел я подняться на три-четыре ступеньки, как чуть не полетел вниз головой: нога моя ступила в пустоту, какие-то камни посыпались из-под ног, и грохот их показался мне обвалом в горах. Я прижался к стене и замер.
Нет, было тихо: на грохот никто не откликнулся.
Тогда я вынул из кармана фонарик и посветил.
В бледном трепетном кружке фонарика передо мною возникла картина разрушения. Лестница в нескольких местах обрушилась, перил тоже не было, везде валялся мусор, — впечатление было такое, что на второй этаж уже давно никто не ходил. Но у меня не было выбора, я должен был идти до конца. Светя себе фонариком, я стал медленно подниматься дальше по обрушившейся лестнице.
Коридор на втором этаже был совершенно разрушен. Паркет был содран, накат изрублен топором, потолочные балки первого этажа выпирали, как голые ребра. Но я подвигался дальше — в конец коридора, где направо, третья от конца, должна была быть дверь тридцать пятой комнаты. Но дверей не было, справа и слева, как черные пещеры, зияли в проемах комнаты.
В тридцать пятой комнате тоже не было двери. В этой комнате тоже никто не жил.
Я перешагнул через порог и вошел в комнату.
Я отпустил кнопку фонарика и на минуту остался в темноте. Мрак окутал меня, и все же я крепко закрыл глаза. В это мгновение перед моим внутренним взволнованным взором тихо проплыла картина этой комнаты год назад. Лампа под зеленым абажуром на письменном столе в углу, а за обеденным столом — девушка в халатике с золотыми жар-птицами по синему полю. Это видение было так ярко и красочно — целая гамма тонов и полутонов, — что на короткое мгновение у меня пропало ощущение времени.
Не было этого года, и я слышал отзвук речи и тихий шелест мягкого, уютного халатика. Это было такое волнующее ощущение, и оно причинило мне такую боль, что я не выдержал, застонал и поспешно открыл глаза.
Картину разрушения и запустения выхватил из темноты неумолимый луч фонаря. Стены стояли угрюмые и грязные, покрытые пятнами засохшей плесени, с осыпавшейся штукатуркой, пол был завален мусором. В углу у стены стояла, наклонясь, заржавелая рама железной кровати.
Я прошел через комнату, — стекло хрустело у меня под ногами, — и сел на железную раму кровати.
Фонарик я погасил. Царила тьма, только чуть-чуть светился оконный проем, за ним стояло зеленоватое, залитое бледным лунным сиянием небо. Царила тишина, только у меня стучало в висках.
Я был один.
В тупом безразличии я просидел довольно долго. Перед моим умственным взором не вставали больше печальные виденья. Я просто сидел в разрушенной комнате посреди всякого хлама, и из углов тянуло сыростью и аммиаком… Но вокруг меня поднимались четыре стены, надо мной виднелся потолок, вряд ли кто заглянет сюда, в эти жуткие руины, посреди ночи, я могу переждать здесь до утра.
Может, Ольга живет теперь в другой комнате, там, на первом этаже? Может, это прозвучал ее голос? Эта мысль не взволновала меня. Мерзость запустения вошла в мою душу.
Я ощущал раму под собой, в ней сохранились железные прутья, на которые можно было лечь: прут под плечи, прут под поясницу, прут под ноги. Я лег, железо лязгнуло. Я заложил руки под голову и смотрел в оконный проем на зеленое небо. Луна поднималась в небе. Скоро она станет против окна. Так стояла она и год назад в эту пору.
Что готовит мне завтрашний день?
…Первые шаги сегодня были неудачны.
Я пришел в город через Дергачевские леса, затем через село Алексеевку и Зашатиловские овраги вышел прямо на стадион.
Был третий час дня, матч был назначен на три тридцать. Народу пришло довольно много — на футбол зрители собирались даже на захваченной врагом земле, — и оркестр немецких трубачей уже продувал мундштуки, чтобы исполнить марш перед началом матча. Я пробрался в толпу.
Матвейчук, который часто бывал в городе, усердно обучал меня, как держаться в толпе, среди своих и немцев, чтобы не вызвать подозрения. Я старался точно следовать советам Матвейчука. Я сохранял независимый вид среди своих и улыбался, когда на меня падал взгляд немца. Я старался не заговаривать со своими первым и бросал льстивое словцо, когда немец, не прося извинения, отстранял меня или наступал мне на ногу. Это меня не оскорбляло: я должен был так делать, потому что выполнял порученное мне задание и обязан был его выполнить. Но следить за собой и быть все время начеку было очень трудно, гораздо труднее, чем тогда, в конце зимы, когда я выходил в первый рейд во вражеский тыл. Тогда я бродил по чужим местам, среди неизвестных мне людей, а теперь я был в родном городе и на каждом шагу мог встретить человека, знавшего меня раньше. Со своими мне будет труднее, чем с немцами.
Я смотрел матч до конца. Шло состязание между сборной городской командой и командой немецких танкистов «Медведь». Среди одиннадцати футболистов городской команды я не увидел футболиста в непарных бутсах. Я обошел поле и присмотрелся к запасным, — у них тоже на ногах были желтые бутсы. Футболист в непарных бутсах должен был непременно играть сегодня, но он не играл.
Неточная явка? Случайность? Провал? Так или иначе — первая связь была потеряна…
Я вышел с территории стадиона, миновал шатиловские овраги и, обходя центр города, по Барачному переулку и улице Писателей, вышел мимо Клинического городка на Бассейную. Сейчас меня беспокоило только одно — где провести ночь, как скрыться от патрулей и дожить до завтрашней встречи в библиотеке? Безотчетно я направился туда, где жил раньше…
…Мне было очень неудобно лежать сейчас на железной раме, я ворочался с боку на бок, прутья скрипели, и я прислушивался к гулкому отзвучию на пустом этаже.
Ольга, очевидно, не пережила зимы. Как суждено было ей погибнуть? От голода? В гестапо? В противотанковых рвах за городом?
Лихорадочный, тяжелый сон медленно смыкал мне глаза.
Проснувшись утром, я спустился по лестнице и остановился на нижней площадке. Если я выйду сейчас через черный ход во двор, меня могут увидеть местные жители. Может, лучше пройти через вестибюль и парадный ход прямо на улицу?
Я свернул с площадки — не на черный ход и не в вестибюль к парадному подъезду, — а в коридор первого этажа, остановился перед дверью, из-за которой услышал вчера шум примуса, и постучался.
— Кто здесь? — спросил женский голос, и у меня замерло сердце.
— Скажите, пожалуйста, где живет Ольга Басаман?
Дверь отворилась, и на пороге показалась женщина. Это была пожилая женщина, за подол ее держался ребенок.
— Кого вам надо?
— В этом доме, — сказал я спокойно и вежливо, — в прошлом году, еще при «советах», жила моя знакомая, стенографистка Ольга Басаман. В тридцать пятой комнате на втором этаже. Я потерял ее из виду уже давно, а сейчас мне необходимо найти ее. Не скажете ли вы мне, в какую комнату она перебралась?
Женщина внимательно посмотрела на меня, однако она не удивилась.
— Я помню, — сказала она, — что здесь жила стенографистка Басаман. Она теперь здесь не живет, и я не знаю, куда она перебралась. Раза два я встречала ее на улице.
Она встречала Ольгу на улице! Значит, Ольга жива…..
— Давно вы ее встречали?
— Месяца два назад.
— Два месяца!
— Простите за беспокойство, — извинился я.
— Ничего, — сказала женщина. — Теперь все друг друга ищут. — Она хотела притворить дверь, но задержалась. Она любила поговорить, и характер у нее был, видно, приветливый. Ей хотелось утешить меня. — Попервоначалу, — сказала она, — все друг друга избегали, не до того было, а теперь люди как-то ожили, и все, все поголовно, бросились разыскивать своих родственников, друзей, знакомых. Но многих уже нет на свете…
Я смотрел на женщину и слушал ее. Это была первая женщина, с которой я говорил в родном городе после года гитлеровской оккупации. Такие вот пожилые женщины с ребенком, держащимся за подол, были в нашем городе и год назад. Но я чувствовал, что год назад эта женщина была не такой. За этот год она страшно изменилась. Этот минувший год я видел у нее в седине на висках, в складках у губ, в потускневших зрачках.
— Вы нездешний? — спросила женщина. — Приезжий?
— Нет, — ответил я, — я здешний. Но приехал действительно недавно. Некоторое время я отсутствовал.
Женщина вздохнула.
Мне казалось, что она знает все, что я могу ей сказать и чего сказать не могу. И она знает, что расспрашивать нельзя. Точно между нами был какой-то сговор.
— Знаете что, — сказала женщина, — вы бы сходили к управдому и узнали у него.
— А где же управдом? — спросил я. Я знал, что к управдому я не пойду.
— У нас управдом один на целый квартал, — ответила женщина. — Сейчас он в домоуправлении. Вы знаете, где домоуправление? На углу, там, где когда-то была аптека. — Она принужденно улыбнулась. — Теперь все выздоровели, больных нет, и аптека никому не нужна. Управдом устроил в ней свою канцелярию.
— Ах вот как! — сказал я. — Я сейчас схожу к нему и узнаю. Спасибо.
— До свидания, — сказала женщина.
Я поклонился и пошел. Женщина стояла на пороге, не притворяя двери. Я чувствовал на себе ее взгляд.
— Куда же вы? — сказала женщина. — В вестибюле дверь заколочена. Идите так же, как пришли, через черный ход.
— Ах да! — спохватился я. — Совершенно верно! Это я машинально. Раньше я всегда приходил сюда через парадный ход. До свидания. Большое спасибо.
Дверь за мною захлопнулась. Женщина заперлась.
Я вышел на улицу и огляделся по сторонам. Народу на улице не было, — наша улица всегда была тихой и пустынной. Сколько раз за свою жизнь я прошел вверх и вниз по этой улице! Я мог пройти по тротуару в потемках и не сбиться, — в моей памяти стояли каждый камешек и каждая ямка. Моя улица совсем не изменилась за этот год. Те же дома, та же булыжная мостовая, те же деревья вдоль тротуара. Но все это стало иным — не таким, как год назад.
Я свернул направо и пошел прямо к аптеке на углу. Вывеска «Аптека» еще висела над входом, но широкие витрины были выбиты и заложены диктом.
— Могу я видеть квартального управляющего? — спросил я на пороге, не притворяя за собой дверь.
Передо мной была аптека, такая, какой я знал ее десять лет. «Venena» и «Optica» на матовом стекле шкафов, надписи на белых эмалированных табличках, ящиках с медикаментами, — сколько зубного порошка и пирамидона купил я здесь! Но шкафы были пусты, под стеклом прилавка не видно было баночек и туб, а на месте, где когда-то красовался лозунг «Здоровье трудящимся!», висела олеография «Адольф Гитлер». За прилавком склонилась над бумагами девушка, на месте провизора сидел человек в картузе, с усиками, точь-в-точь как у Гитлера.
— Я управляющий, — сказал человечек с провизорского места, и я тотчас его признал, несмотря на шутовские усики.
Это был тот самый дворник, которого я видел в последний день моего пребывания в городе и которого вечером приветствовал словами: «Доброе утро!» Он стоял тогда, как собственный монумент, и смотрел в небо, где заходили на бомбежку самолеты.
— Здравствуйте! — сказал я.
— Здравствуйте, — величественно ответил дворник.
Я понял, что он тоже узнал меня. Десять лет он подметал улицу перед аптекой, а я проходил мимо него.
— Скажите, пожалуйста, тут в доме номер семнадцать по Набережной еще при «советах» проживала стенографистка Ольга Басаман, не знаете ли вы, куда она переехала?
Дворник-управляющий смотрел прямо перед собой. Он либо погрузился в воспоминания обо мне, либо придумывал, что бы мне такое ответить. А может, он соображал, откуда это я взялся вдруг после целого года отсутствия и не следует ли немедленно сообщить обо мне в гестапо?
— Ольга Басаман, — сказал дворник, — ушла из дома номер семнадцать сразу же после того, как кончились «советы», еще до пожара. Потом она приходила за вещами. Еще до того, как я стал управдомом. Корреспонденцию, которая приходила на ее имя, мы переадресовывали… — Он раскрыл книгу, послюнявил палец, перевернул страницу и прочитал: — Юмовская, одиннадцать, квартира сорок. Там живет ее мать с двумя детьми, и Ольга Басаман теперь перебралась туда.
— Спасибо, — сказал я. Потом я любезно улыбнулся. — Какой вы здесь порядок навели. Это очень хорошо.
Девушка из-за прилавка с любопытством посмотрела на меня.
Юмовская, одиннадцать, квартира сорок. Ольга была в городе, у нее был адрес. Она жила с матерью и ее двумя детьми. На мой вопрос о родителях она ответила тогда молчанием. Я не знал, что у нее есть мать.
— Спасибо, — поблагодарил я еще раз дворника и собрался уходить.
Дворник-управдом не ответил и отнесся к моему намерению безучастно.
— А вы, — спросил вдруг я, — не узнаете меня? Я вас тотчас узнал.
— Отчего же? — сказал дворник. — Вы жили в девятнадцатом за углом, квартира три. Вы прибежали домой после того, как взорвалась бомба, сразу ушли и больше уже не приходили.
Какая страшная память у дворников! И это был первый знакомый, которого я встретил в городе. Таким образом, в своем новом обличье я должен был выступить с этой встречи, с этой минуты.
— Совершенно верно, — сказал я, — я приехал с рытья окопов и увидел, что остался бездомным. Все мое имущество тогда погибло… — Я вздохнул. При этих словах, безусловно, надо было вздохнуть. — Мне даже не во что было переодеться и негде было переночевать. Потом я уехал в Донбасс. Строил там, знаете… (Господи! Что я мог там строить!) Вы ведь знаете, я архитектор?
— Знаю, — сказал дворник. — Вы строили тот дом около «Спартака», который сгорел этим летом от советских бомб.