В кустах чирикали воробьи, где-то вдали стрекотала сорока, поп ревел басом в церкви, а я смотрел на женщину около памятника Багалею, которая наклонилась, чтобы поднять платок, и видел, что это Ольга, мечтал об этом, верил в это, только не позволял себе в этом признаться.
Я стал за кустами и тихо пошел между могилами в нескольких шагах от дорожки, — Ольга не видела меня.
Она не смотрела по сторонам. Она шла мимо церкви, вероятно к могиле матери. Ее задание заключалось в том, чтобы пройти, уронить платок, поднять его и идти дальше. Тот, кому надо ее увидеть, догонит ее, опередит и скажет: «Я вас нашел!»
Весело жить на свете в сладостном родном доме!
Я вышел на дорожку в двух шагах от Ольги, — ее широкая украинская сорочка, расшитая красными и черными крестиками, была так близко, что я мог коснуться ее, мог обнять Ольгу и прижать ее к груди.
Я обогнал Ольгу, — ни малейшего звука, ни малейшего движения я не услышал, — я опередил ее и пошел не оглядываясь. Теперь она должна была идти следом за мной. Я не слышал ее шагов за собой — в ушах у меня стоял шум и звон, — но она шла.
Я пересек главную аллею, стал около куста шиповника и оглянулся. На меня смотрели глаза Ольги. Какие это были глаза!
— Я нашел тебя! — сказал я пароль.
Кажется, я произнес эти слова слишком громко, — ведь на кладбище царила такая тишина, но тихо я не мог говорить.
— Это я нашла тебя!.. — прошептала Ольга и опустила глаза.
Потом она заплакала — жаркими, обильными слезами, не соблюдая никакой конспирации.
Она просто стояла передо мной и плакала.
Потом она схватила меня за руку и потянула прочь — к могилам.
— Пойдем! Пойдем! — захлебывалась она от рыданий. — Миколайчик погиб, библиотекаршу вчера взяли, я опять осталась — одна, сейчас я тебе доложу, сейчас я тебе расскажу. Я нашла тебя, нашла! Пусть это чудовищно — такое ведь несчастье, — но я счастлива! Милый, ведь это ты…
Доброе утро
1
Мы сидели втроем — я, Ольга и Ида.
Вот они передо мною — две молодые женщины, которые день за днем прожили весь этот страшный год фашистского господства на нашей земле. И каждый день их существования это была целая жизнь, тяжелая, исполненная страданий. Их томили жаждой, голодом и холодом. Их оскорбляли, над ними издевались, над ними насмехались, как только могли. Враг хотел унизить их достоинство и сломить их волю, чтобы они стали рабами или изменниками народа и родины. Вокруг них, в их родном городе, семьдесят тысяч погибли от голода, холода и болезней, которых никто не лечил, тридцать пять тысяч пали под дулами автоматов и сто тысяч были увезены в рабство. Эти ужасы должны были стать для них примером, убийственной психической атакой на их гражданское мужество или на их слабое человеческое естество.
Вот они передо мною. В соседней квартире стоят гитлеровцы, весь дом заселен солдатами оккупационной армии, на городских перекрестках полицаи, по улицам маршируют батальоны вражеских войск, родная земля лежит обращенная в пепел, миллионы людей изнывают на ней от жестокого, беспощадного террора.
Их только две передо мною, а было их — таких — на нашей земле миллионы, и каждая хлебнула горя, каждая испила горькую чашу, — и каждый новый день они встречали не приветственным возгласом: «Доброе утро!», а проклятием.
Ольга сказала:
— Милый! Первое время ты сможешь перебыть в чуланчике вместе с Идой. Конечно, там и одному тесно, зато безопасно. Сколько раз за этот год в квартире был обыск, и ни разу они не догадались отодвинуть лоханки, корыта и ванночки и отворить дверцу. Может, еще несколько дней все будет благополучно…
Бледная улыбка скользнула по лицу Ольги. Ида сурово смотрела на меня.
Я не знал Иды раньше. Да если бы и знал, все равно сейчас не узнал бы. Ей было лет двадцать пять, и когда-то — год назад — она, наверно, была необыкновенно красивой девушкой. А сейчас передо мной сидела совершенно седая женщина, с землистым лицом, с темными глазницами, в которых сверкали страстным огнем огромные, ввалившиеся черные глаза. Чуть не целый год Ида, как узник, просидела в темном чулане, вот здесь, за этой стеной. Это не мышь скреблась, когда я позавчера в первый раз пришел к Ольге. Это ворочалась Ида. Она выходила на свет только ночью. Темен и тесен был этот свет для нее, погребенной в четырех каменных стенах.
— Ты должна рассказать мне все, что делала в этом году. Я хочу день за днем знать твою жизнь за этот год, — сказал я Ольге.
— Да, да! — прошептала Ольга. — Я не могу даже подумать, что ты можешь не знать что-нибудь обо мне. Ты должен все знать. Как я счастлива! И ты счастлива, Ида, правда? Но я так мало знаю про подполье.
Ольга, Ида и библиотекарша Мария Викентьевна знали только одного Миколайчика. Они получали от него поручения, но не знали, что делает подполье, каков масштаб его деятельности и где оно находится. Мария Викентьевна, подчеркивая буквы в книгах, сообщала таким образом неизвестным ей лицам, которые приходили к ней только один раз и больше не появлялись, краткие слова, переданные ей Миколайчиком. Ида безвыходно сидела в своем чуланчике и день и ночь при коптилке переписывала маленькие листовки, текст которых передавал ей тогда через Ольгу Миколайчик. А Ольга в дни, которые назначал Миколайчик, должна была отправляться на могилу матери и, проходя мимо памятника академику Багалею, ронять платок. Если кто-нибудь, опередив ее, останавливался и говорил: «Я вас нашел», — она должна была сообщать ему адрес. Всякий раз это бывал иной адрес: «Колодец на Павловке», «Кино на Холодной горе», «Кухня на Сабуровой даче», «Благовещенская церковь», «Французская стрелка в депо Октябрь»…
При воспоминании о Миколайчике Ольга опечалилась. Взор ее затуманился, и глаза наполнились слезами.
Но она быстро совладала с собой и стала рассказывать о том, как они с Миколайчиком открылись друг другу. Ольге тяжело было говорить о Миколайчике, которого только вчера расстреляли гестаповцы. Она говорила тихо и медленно, словно всматривалась в свои мысли, словно восстанавливала в памяти картину, которую подробно описывала мне. Ольга часто останавливалась, задумывалась на мгновение и, напрягая память, иногда просила извинения и возвращалась назад, исправляя ошибку в своем рассказе. Особенно когда надо было воспроизвести собственные слова Миколайчика.
Весною Ольга получила неожиданно письмо из бургомистрата, из городской управы, от отдела учета неразрушенных зданий. Это было обычное служебное отношение со штампом наверху и подписью внизу. Подпись была Миколайчика. Стенографистку Ольгу Басаман приглашали зайти по поводу срочной работы.
Это была первая весть от Миколайчика после их короткого свидания зимой. Ольга пошла в управу.
Ей было назначено явиться к пяти часам, то есть ко времени окончания работы в учреждениях, и в комнате она застала одного Миколайчика.
Миколайчик, несомненно, ждал только ее. Он сидел за своим столом, заваленным какими-то бумагами и планами, но, заслышав шаги Ольги, тотчас вскочил и пошел ей навстречу, — она увидела это в раскрытую дверь. По коридору, торопясь домой, проходили сотрудники других отделов, но Миколайчик, очевидно нарочно, держал дверь открытой.
— Что же это вы так запоздали? — недовольным голосом крикнул он с порога так громко, что слышно было во всем коридоре. — Уже пять часов, работа кончилась. Ну, давайте, давайте скорее. В чем дело?
Его глаза приветливо улыбались, и выражение их никак не соответствовало этому грубому окрику.
В комнате никого не было, кроме Миколайчика, остальные сотрудники уже, наверно, разошлись, но, пропустив Ольгу в комнату, Миколайчик поспешно и тихо — только для нее — сказал:
— Ну, вот мы опять увиделись с вами, Ольга.
Дверь он оставил открытой и, направляясь к своему столу, опять громко сказал:
— Садитесь. Вы стенографистка?
Ольга села, Миколайчик тоже сел и некоторое время, пока мимо двери по коридору проходили сотрудники, рылся в своих бумагах. Когда сотрудники прошли, он устремил взгляд на Ольгу. Дружеское тепло излучали его глаза. Некоторое время он пристально всматривался в лицо Ольги, потом окинул всю ее взглядом.
— Плохо, плохо вам, видно, живется, — вздохнул он наконец и опустил глаза.
Перед ним на бумагах лежал развернутый свежий номер местной гитлеровской газетки, взгляд его упал на газетную полосу.
— Вот, — сказал он, показывая пальцем две небольшие колонки вверху, напечатанные жирным шрифтом, — военное командование доводит до сведения населения, что сейчас уже можно свободно разъезжать по деревням с целью приобретения продуктов, так как свободные силы эсэс, гестапо и отрядов полиции ликвидировали партизан на территории округи и жизни граждан не грозит никакая опасность…
Некоторое время он смотрел на Ольгу, точно выжидая, что она на это скажет. Но Ольга не сказала ни слова, только пожала плечами.
Миколайчик переждал, пока чьи-то шаги не затихли в конце коридора, и вполголоса произнес:
— Не знаю, не могу поручиться, что это действительно так.
В это время в другом конце коридора скрипнула дверь, издали послышались приближающиеся шаги, и Миколайчик совсем уже тихо и торопливо спросил:
— А слыхали ли вы, что в Сумской области партизаны становятся все смелей и смелей. А слыхали ли вы, что в Черниговской образовались крупные партизанские соединения? А слыхали ли вы о «партизанском крае»? Что вы об этом скажете?
Он пристально смотрел на Ольгу и уткнулся в свои бумаги только тогда, когда шаги в коридоре раздались совсем близко. Но не успел человек пройти мимо, как он снова поднял глаза.
— Слыхала, — ответила Ольга, — и думаю, что партизан будет все больше и больше.
Миколайчик пристально смотрел на Ольгу, и глаза его улыбались ей.
— Да, да, что-то народ не мирится с…
Он оборвал на полуслове, точно ожидая, что Ольга закончит его речь, подскажет ему, с кем же не мирится народ.
Но Ольга молчала, не зная, как держать себя, и Миколайчик закончил сам:
— Не мирится… с новым порядком.
Потом он спросил:
— Что с вами? Вы плохо себя чувствуете? Вы все молчите.
Тогда Ольга наконец сказала:
— Простите, Миколайчик, но сейчас такое время… Я не знаю… вы понимаете… наш первый разговор…
— Отлично! — чуть не крикнул Миколайчик. — Вы не забыли о нашем разговоре!
Он хотел еще что-то сказать, но в эту минуту в дверь заглянула уборщица с щеткой и ведром и, увидев, что в комнате еще работают, прошла дальше.
Когда за нею захлопнулась дверь соседней комнаты, Миколайчик опять заговорил. Но тон его был теперь совсем иным. Он говорил с мягким ударением на каждом слове, как говорят, когда хотят показать собеседнику всю значительность своих слов, но в то же время стараются не слишком резко подчеркивать стоящую за ними тайную мысль.
— Ольга, — произнес Миколайчик, — нам известно, что вы вернулись на работу по специальности…
Ольга подняла глаза.
— Нам известно, что вы работаете сейчас стенографисткой у майора Фогельзингера…
— Откуда вы это знаете? — искренне удивилась Ольга.
Уборщица вышла из соседней комнаты — на минутку, за ведром, которое она оставила у порога, — и Миколайчик не ответил на вопрос Ольги. Однако он не оборвал свою речь.
— Так вот, — сказал он погромче, — остается ли у вас свободное время для того, чтобы взять у нас сверхурочную работу?
— Но откуда вы знаете? — повторила Ольга в крайнем изумлении.
Уборщица снова исчезла за соседней дверью, и Миколайчик ответил Ольге. Глаза его все время улыбались.
— Ах, Ольга, мы ведь живем с вами в советском городе, и вокруг нас с вами живут тоже советские люди, и совершенно естественно, что каждый советский человек интересуется, как живут и что поделывают другие советские люди. Таким образом мы знаем, что делаете вы…
— Кто это — мы?
Миколайчик посмотрел Ольге в глаза — без улыбки — твердо и ясно.
— Неужели вы думаете, что весь советский актив только там, — он махнул рукой на восток, — на фронтах, или там, — он махнул рукой в противоположную сторону, — в партизанских отрядах и партизанских краях. Есть еще…
— Миколайчик! — крикнула Ольга и схватила руку Миколайчика, лежавшую на столе. — Миколайчик, милый!..
Она почувствовала, как запылала у нее грудь и горло сжалось от спазм.
Миколайчик руки не отнял, он только поднял другую руку и сделал пальцем предостерегающий жест. Глаза его опять засмеялись. А голос в это время загремел так, что слышно стало и в коридоре:
— Послезавтра у пана бургомистра заседание по вопросу о ремонте жилых помещений в городе, это заседание должно быть застенографировано. — Уборщица вышла из соседней комнаты и стала через порог выметать в коридор мусор. — Начало заседания в три часа. Закончится оно в пять, К которому часу вы сможете представить текст расшифрованной стенограммы?
Ольга глубоко вздохнула, стараясь унять свое трепещущее сердце, и, закрыв глаза, сказала ровным, спокойным, безразличным голосом:
— Вы получите готовый текст через два часа, если в моем распоряжении будет машинистка. Без машинистки — через четыре часа.
Трудно, ужасно трудно было ей выговорить эти простые слова после того, что она услыхала. Но Ольга отлично справилась с этой задачей, открыв глаза, она посмотрела на Миколайчика. Видно, много сказали ему в это мгновение ее глаза и так красноречив был их язык, что Миколайчик весь вспыхнул и радостно закивал головой.
— Отлично! — воскликнул он. — Итак, вы начинаете у нас работать!
В комнату вошла уборщица и остановилась на пороге.
— Я доложу пану бургомистру! — прокричал Миколайчик. — Имейте в виду, что вы будете обслуживать бургомистрат, так что возможна выдача всяких продуктов. И вообще…
— Да скоро ли вы пойдете домой? — ворчливо спросила с порога уборщица. — Все уж разошлись. Мне убирать надо. Вот-вот караул придет…
После окончания работы, когда расходились все служащие, в бургомистрате на каждом этаже выставлялся караул. Караульные стояли на часах в пустом помещении и никого туда не пропускали. В бургомистрате нечего было караулить, но полиция таким образом охраняла все «правительственные учреждения», опасаясь, как бы ночью под них не подложили мины.
— Сейчас, сейчас, — ответил Миколайчик, — мы немного задержались!
Он вскочил и взял с вешалки свою шляпу.
— Так не забудьте, послезавтра вы начинаете работу. Не опаздывайте. Пан бургомистр этого не любит. Будьте здоровы… Хотя мы ведь можем выйти вместе.
Он пропустил Ольгу вперед, уборщица потащила в комнату свои щетки и ведра, а они пошли рядом по коридору. Коридор был пуст, на лестнице тоже почти никого не было — отдельные служащие торопились поскорее уйти, только навстречу поднимались уборщицы со щетками и тряпками.
Ольга шла легким шагом. Ей было весело и радостно, словно и не бывало этого страшного года оккупации, словно все было так, как в прошлом году, когда они с Миколайчиком торопились на стадион «Динамо» — на очередной матч.
Вдруг Миколайчик сказал:
— А сейчас мы пойдем с вами на матч.
Ольга даже остановилась, так дико прозвучали эти слова.
— На матч, на матч! — чуть не пропел Миколайчик, обходя двух машинисток, которые вышли на втором этаже из комнаты с табличкой на дверях «Машинописное бюро отдела пропаганды». — Ведь вы не забыли, что мы с вами уговаривались пойти на матч?
Ольга даже засмеялась, она смотрела на Миколайчика, моргая глазами, а он, идя рядом с нею, болтал:
— Я, знаете, опять стал страстным футболистом. Теперь играю левого крайнего. Вы не смотрите, что мне уже тридцатый год, мне еще рано в команду старичков. Сегодня вы увидите, как я еще бегаю и как забиваю голы. Только давайте поторопимся, а то как бы не опоздать, матч начинается в шесть часов…
И они в самом деле пошли на стадион. Миколайчик держал в руке портфель, но в портфеле были вовсе не бумаги, а майка, трусы и бутсы. Он вынул бутсы, взял их за шнурки и размахивал ими, особенно когда встречались немцы, чтобы все видели, что он идет на футбол и что, кроме футбола, ему, собственно говоря, ничего не надо. Бутсы были непарные — один желтый, другой черный, — Ольга смеялась, а Миколайчик жаловался, что времена тяжелые, новые бутсы приобрести невозможно и приходится донашивать старые — от двух истрепанных и когда-то брошенных пар.