Избранное в 2 томах. Том 2 - Смолич Юрий Корнеевич 74 стр.


— Хребет, — сказал я, — хребет есть цепь гор…

— Что? — не поняла Катря. — Ну да. Понимаешь, экспедиция выезжает не через две недели, а, очевидно, завтра. Есть распоряжение правительства всячески ускорить разведку. И на этом заседании я, в порядке передачи опыта, должна поделиться своими выводами из нашей экспедиции. Понимаешь…

Я понимал.

— Во всяком случае, в семь часов обещают меня отпустить. Как ты в семь?

— В семь у меня заседание терапевтической секции. Мое сообщение… Понимаешь — о применении рентгеновских лучей при колите.

Катря помолчала. В трубке было тихо. Потом донесся ее тихий, как будто немного обиженный голос.

— Ты не писал мне, что работаешь сейчас над колитами.

— Понимаешь, Катруся!.. — начал было я оправдываться, но тут же сразу прервал себя. Меня осенила удачная идея — я сейчас же позвоню в секцию и попрошу отложить мое сообщение. Я сделаю его на очередном заседании, через месяц.

— Да ты с ума сошел! — рассердилась Катря. — Откладывать работу на месяц!.. Мне так важно было, чтобы ты встретил меня на вокзале… Понимаешь… — Она едва не всхлипнула. — Но встретиться часом раньше или позже… Ведь я буду в Харькове около двух недель. Жаль, что не смогу присутствовать на секции. А когда ты освободишься?

— В половине девятого, — сказал я, — не позднее, чем в девять.

— Ну вот, — сразу же обрадовалась Катря, — значит, в девять. — Мы сможем еще пойти с тобой куда-нибудь поужинать в ресторан или в другое место. Хорошо?

— Конечно хорошо, только…

— Почему — только? Ты опоздаешь?

— Нет, нет, нет, ни в коем случае! Я хотел о другом. Понимаешь, у меня неприятность. Нет, нет, не волнуйся, ничего страшного. Но, понимаешь, это я о пантафаге. Помнишь, я тебе писал? Про пятьдесят седьмую проверку, кажется?

— Про пятьдесят восьмую.

— Про пятьдесят восьмую. Так вот вчера я поставил семьдесят третью.

— Ну?

— Не светлеет.

— Бедный, — сказала она тихо.

Я снова почувствовал, что могу сейчас же заплакать. И вправду, какой я бедный. Еще никогда я не был таким бедным. Пантафаг, работа целого года, мечта всей жизни — не становится прозрачным. Только Катря могла понять, какое это несчастье, какое это горе для меня.

— В таком случае, — сказала после некоторого молчания Катря, — может, нам встретиться с тобой немного раньше. В половине девятого? А? Может, успеешь?

— Хорошо, — сказал я, — непременно постараюсь. Мне надо с тобой повидаться как можно скорее! Понимаешь…

Но Катря перебила меня. Речь ее была неуверенна и раздумчива:

— Слушай. Я, конечно, не биохимик, но как ты ставишь опыты? Засеваешь культуру для размножения в раствор или заливаешь раствором уже размноженную культуру? Может быть, это не имеет принципиального значения, но почему не попробовать поставить сразу два методологически различных опыта? Тогда тебе станут ясны особенности среды, то есть пантафага. И ты легко обнаружишь свою ошибку.

— Ну, что ты! — возразил я сразу же. Что Катря не биохимик — было очевидно. Но не был биохимиком и я. — Ладно, Катря! Я по этому поводу проконсультируюсь.

— До свидания, милый!

— До свидания, Катрусенька! Голубка моя, милая, хорошая, дорогая.

— Глупенький…

Катря повесила трубку. Я тоже. Потом прислонился головой к телефону и замер в неподвижности. Ах, пантафаг мой, пантафаг. Мне было плохо, и не было Катри, чтобы погладить меня по голове. Еще целых четыре часа. Ну и денек выдался! Такие деньки не каждый день случаются.

Вдруг я содрогнулся. Под моим лбом затрещал телефон. От неожиданности даже сердце залилось. Кто там еще? Я схватил трубку и сердито крикнул:

— Алло! Я слушаю вас!

Бог мой, это снова Катря!

— Катря, милая, как я благодарен тебе за то, что ты опять позвонила.

— Милый мой, понимаешь, я хочу тебе сказать… про пантафаг, — Катрин голос звучал глубокими, мягкими, нежными интонациями, — понимаешь, я передумала. Для чего нам ужинать в ресторане? Мне и не очень хочется есть. Ты просто купи чего-нибудь, ну, ветчины грамм двести или сыру. А я лучше приеду к тебе, и мы…

— Катрусенька, родная моя! Ну конечно! Как я благодарен тебе! Наконец!

Она перебила меня:

— Так будет лучше? Правда? Мы будем целый вечер одни. А потом, — она запнулась, и голос ее, где-то там на другом конце провода, за двадцать кварталов, на площади Дзержинского, прошептал еле слышно, — мне, собственно, некуда деваться… Моя подруга Валя, у которой я собиралась остановиться, уехала и… Вот ты и решай сам, как будет лучше, — предупредить хозяйку или нет…

— Катря, солнышко мое!..

Но в трубке уже запищало отвратительным тоненьким голоском: фи-фи-фи. Занято! Катря повесила трубку.

Я бросил трубку и заметался от стола к шкафу, от шкафа к этажерке. Надо поскорей убрать, замести все следы холостяцкого беспорядка. Пижаму — в чемодан, все бумаги — долой со стола, а ковер — сейчас же на балкон и вытрясти его хорошенько. А где же веник? Я стремглав кинулся на кухню.

Букет белых роз я долго изучал, пристально разглядывая каждый лепесток. Цветы еще не начали осыпаться, но уже были тронуты увяданием. Выбрасывать их жалко, но и оставлять тоже не годится. Уж чересчур убого они выглядели. Решено: я сбегаю сейчас же в магазин и куплю новых. Роз, гвоздик, астр, хризантем! Хотя нет, Катря больше всего любит розы. Может, купить красные? Нет, я куплю белые, только белые, нежные и чистые. Но куплю много. Два больших букета. Даже три. Четыре. А еще лучше купить целую корзину и расставить повсюду. Только во что же их ставить? Я бросился в ванную, и через минуту вся моя посуда была уже в комнате: одна ваза, правда слегка выщербленная, кувшинчик для воды, кружка для полоскания зубов, фотографическая ванночка.

Но когда я уже надевал пальто, ко мне вернулась рассудительность. Так не годится — надо действовать организованно. Прежде всего, покончив со всеми делами, пойти пообедать, после обеда купить цветы, принести их домой, а затем прямо на заседание секции.

Я сбросил пальто и сел за стол. Передо мной лежал текст моего сообщения, аккуратно перепечатанный на машинке. Надо было только вставить описание симптомов на контрольных необлученных экземплярах.

Покончив с сообщением, я стал переодеваться. А галстук? Если я сяду на трамвай номер пять, а потом пересяду на третий, то успею возвратить его сегодня же.

Рассчитано было все точно. Я зашел к профессору, отдал галстук его жене, чему она весьма удивилась, потом пообедал и в четверть седьмого уже был в цветочном магазине. С охапками белых роз — одну нес я сам, а две других посыльный из магазина — я прибыл домой.

Цветов оказалось слишком много для приготовленной мною посуды, и мне пришлось одолжить у хозяйки еще две вазы и одну банку из-под варенья. Я расставил розы повсюду — на столе, на этажерке, на окнах, на шкафу и возле постели у телефонного аппарата.

«Я тот, которому внимала ты в полуночной тишине, чья мысль душе твоей шептала, чью грусть ты смутно отгадала, чей образ видела во сне. Я тот…» — напевал я.

Теперь моя комната выглядела роскошно и торжественно. Королевская оранжерея или храм цветопоклонников. Я осмотрелся, и сердце у меня затрепетало от волнения: милая Катря, цветы эти для тебя, для нашей любви… Потом я опять, на всякий случай, позвонил в лабораторию. С трудом удалось мне умолить Вассу Павловну пойти еще разок взглянуть на мой бульон. Она пошла неохотно и быстро вернулась.

— Нет, доктор, не светлеет.

«Я тот, чей взор надежду губит, я тот, кого никто не любит, я бич…»

Я склонил голову на душистые лепестки роз, стоявших у телефона. Не светлеет, не посветлел. В семьдесят третий раз… Влажные лепестки освежили мою голову. Неужели так и не будет пантафага? Катря, друг мой, приди и приголубь меня в минуту моей тягчайшей печали!

Но часы уже показывали без десяти минут семь, и я должен был спешить на секцию. Я поцеловал цветы и поднялся. Что ж, завтра я поставлю семьдесят четвертый опыт. Пусть будет «пантафаг-74».

На секции мое сообщение прошло с несомненным успехом. Я очень волновался — ведь меня слушало свыше двухсот терапевтов нашего города. Особый интерес вызвали мои сопоставления с контрольными необлученными экземплярами, которые отражали не только общие итоги, но и весь ход болезни, день за днем. Обсуждение было непродолжительным и единодушным: заседание рекомендовало всем клиникам города проверить мой метод у себя. Одновременно было возбуждено ходатайство перед Министерством о том, чтобы на ближайшем терапевтическом съезде мне предоставили десять минут для доклада.

Взволнованный, сел я на свое место. На некоторое время я даже забыл о неудаче с пантафагом. Ведь Катря сегодня в девять придет ко мне, ко мне на квартиру, впервые в жизни! Поскорее бы уже состоялось сообщение профессора Анненского! Выступление доктора Морского о применении физиологического раствора в борьбе с малокровием меня не интересовало — это был абсурд. Неужели в моем растворе надо уменьшить пропорцию кислот? Мы решили с Катрей пожениться только через год! Однако Катря придет сегодня и уже останется у меня… Мне ведь тоже защищать диссертацию… И больше я ее не отпущу. Потребую! Буду настаивать! Добьюсь этого. Завтра же пойдем в загс и запишемся. А послезавтра — я уже женатый. Женатый, и жена моя Катря! И тогда пусть разъезжает по своим горным хребтам! Хотя нет — завтра после обеда я должен поставить семьдесят четвертый опыт. Значит, в загс пойдем послезавтра. И к защите диссертаций будем готовиться одновременно — комната у меня большая. Нет, послезавтра я дежурю в клинике! В загс придется пойти в воскресенье. В воскресенье я целиком свободен, только ночью у меня скорая помощь. Когда же наконец выступит этот профессор Анненский? Уже пять минут девятого. А впрочем, дождаться выступления профессора Анненского мне так и не довелось. Секретарь секции протиснулась ко мне и шепнула, что меня спешно вызывают по телефону. Я вскочил и побежал — неужели что-нибудь случилось с Катрей? А может быть — пантафаг? Нет, с пантафагом покончено. Неужели Катря в девять не придет?

Я схватил трубку.

— Я слушаю, Катря. В чем дело?

Но это была не Катря, а доктор Мысловская, дежурившая в клинике.

— Доктор, с вашим больным, Тарнавским, — несчастье.

— Какой Тарнавский — улькус дуодени?

— Да. Тот, у которого после еды рвота. Сегодня опять рвота. Потом потерял сознание.

— Пульс? Немедленно пощупайте живот — не деревенеет ли?

— Да, доктор. Вы не ошиблись: перфорацио…

— Немедленно на стол, позвоните к…

— Я вызвала профессора Маленко. Сестры уже готовят Тарнавского. Наркоз я могу дать сама. Я позвонила к вам, поскольку это ваш больной и, может быть, вы поинтересуетесь.

Не дослушав, я бросил трубку и побежал. Тарнавский — дворник треста Коксохимугля; язва желудка у него с двадцатисемилетнего возраста. Конечно, я не хирург и не обязан быть на операции, но все же Тарнавский мой больной, которого я вел. Я набросил пальто на плечи и выбежал на улицу. До трамвая идти минуты три, но ведь придется еще его ждать, — бегом я буду скорее. Тарнавского я уже давно уговаривал сделать операцию. С тех пор, как убедился, что язва у него не одна, а множественная, от пилоруса вверх по короткой стенке. Вот хорошо! Сейчас, когда желудок будет вынут, я смогу проверить, правилен ли мой диагноз. Такая возможность проверить свой диагноз случается не часто. Теперь я узнаю, в какой мере имею право полагаться на свои выводы после пальпации, рентгена и анализов.

Когда я прибежал, Тарнавский уже был на столе. Профессор Маленко заканчивал мытье рук. На предоперационное мытье рук затрачивается пятнадцать минут. Мой пантафаг сократил бы это до двух-трех максимум. Сестры готовили к операции желтое, худое тело больного. Он был в беспамятстве. Пока я рядом с профессором Маленко тер щеткой ногти, мы обменивались с ним соображениями относительно деталей предстоящей операции. Профессора вызвали прямо из театра, в антракте между вторым и третьим действием «Евгения Онегина». Заядлый меломан, он напевал отрывки арий Онегина, советуясь, что предпочесть для наркоза — эфир или хлороформ. По его мнению, артистка Грицова в роли Татьяны бесподобна. Я знал Грицову и соглашался с профессором, но мы не сходились в оценке артиста Барыленко, исполнителя роли Евгения. Профессор доказывал, что верхи у него хрипловаты, а я этого не замечал. Мы решили оперировать Тарнавского под эвипаном. Завтра в опере дают «Травиату», и профессор предлагал пойти вместе, чтобы проверить, кто из нас прав. Эвипан имеет то преимущество перед эфиром или хлороформом, что после него не бывает рвоты. Катря завтра как будто свободна, и я согласился пойти в оперу, но только предупредил профессора, что приду не один. Профессор подмигнул, и, помахивая поднятыми руками, мы направились к столу.

— Йод! — приказал профессор. — Кто на салфетках?

Тарнавскому начали мазать йодом живот. На салфетках была дежурная сестра.

— Считайте! — приказал профессор.

— Восемнадцать, — сосчитала сестра.

— Считайте вы, — приказал профессор дежурному врачу.

— Восемнадцать.

— А вы? — предложил он мне.

Я сосчитал. Было восемнадцать. Хирурги заставляют всех присутствующих пересчитывать приготовленные для операции салфетки. Потом, после операции, до того, как зашить живот, окровавленные салфетки пересчитываются снова для полной уверенности, что в животе больного не осталось ни одной, — потому что окровавленную салфетку невозможно отличить от кровоточащих тканей брюшной полости. Последним сосчитал сам профессор. Салфеток было восемнадцать.

— Наркоз! — приказал профессор.

Наркоз впрыснула дежурная. Я стоял возле профессора. Мне важно было не пропустить ни одной детали и хорошенько разглядеть внутренности Тарнавского. Сестра подала профессору скальпель. Он натянул кожу на животе и одним длинным взмахом сделал разрез по линии альба сантиметров на пятнадцать. Я держал наготове зажимы. Кровь обагрила первые салфетки.

— Йод!

Я посмотрел на йод, и сердце мое сжалось. Мой пантафаг должен был бы заменить йод. Но я еще не изобрел его.

Когда желудок был уже на поверхности, ко мне подошла санитарка. Ей передали из коридора, что меня зовет к телефону Екатерина Алексеевна Думирец. Пальцы профессора осторожно исследовали желудочную ткань, ища место прорыва.

— Пусть передадут товарищу Думирец, — прошептал я едва слышно, потому что профессор не выносил никакого шума, когда оперировал, — что я на операции и подойти к телефону не могу. Пусть позвонит минут через пятьдесят.

Профессор, толкнув меня ногой, кивнул на желудок. Я видел уже и без него — красные пятна на поверхности желудка, под которыми внутри были язвы, простирались по короткой стенке до самого пилоруса. Их было несколько. Мои выводы оказались правильными. А вот и место прорыва.

— Ножницы! — приказал профессор.

Санитарка прошептала мне на ухо, что товарищ Думирец дала номер телефона, по которому просила позвонить, как только освобожусь. Я кивнул. Профессор тем временем сделал кривой разрез. Пораженные кусочки желудка с местом прорыва упали в ванночку, придвинутую сестрой. Теперь желудок дворника Тарнавского будет узким и длинным, зато здоровым.

— Как вы думаете, — спросил профессор, — обойдется он таким желудком или сделать еще и анастомоз?

Мы решили сделать анастомоз. Мурлыча под маской сквозь зубы заключительную арию Татьяны: «Онегин, я тогда моложе и лучше, кажется, была», — профессор накладывал на желудок швы. Потом сделал еще разрез на месте будущего второго выхода в тонкие кишки.

— Как вы думаете, — спросил он меня снова, — я поспею еще на четвертое действие?

Пальцы его с исключительной ловкостью передвигались вдоль разреза, накладывая швы. Операция продолжалась уже пятьдесят минут. Было около десяти. Профессор мог еще поспеть к концу третьего действия.

Наконец живот Тарнавского был зашит. Мы перенесли оперированного в палату и посадили возле него специальную послеоперационную сестру. Я условился, что она каждый час будет звонить мне, пришел ли в сознание больной и как он себя чувствует. В случае икоты и кровотечения — профессора Маленко можно до конца спектакля найти в опере, а потом в ресторане «Красная».

Назад Дальше