Последний человек - Шелли Мэри 2 стр.


Вся нежность и кротость моей матери не утешили отца, и он продолжал сокрушаться о своем падении. Непривычный к труду, он не знал, как прокормить семью, а семья между тем увеличивалась. Порой он подумывал обратиться к королю, но гордость и стыд некоторое время удерживали его от этого шага. Прежде чем крайняя нужда вынудила моего отца на что-то решиться, он скончался. Перед смертью ему представилось будущее жены и детей; он ужаснулся нищете, в какой оставлял их. Последним его усилием было письмо к королю, полное трогательного красноречия, а местами блиставшее остроумием, которое составляло часть его существа. Он вверял царственному другу свою жену и сирот, полагая, что лучше обеспечит их своей смертью, чем сумел бы при жизни. Письмо он поручил некоему дворянину, не сомневаясь, что тот окажет ему эту последнюю, такую небольшую, услугу и оно будет вручено королю в собственные руки.

После отца остались долги, и его жалкое имущество было тотчас захвачено заимодавцами. Мать, оставшись с двумя детьми без всяких средств к существованию, долгие месяцы ждала ответа на письмо, но он так и не пришел. За всю свою жизнь она не бывала нигде дальше родительской хижины и не представляла себе ничего роскошнее ближайшего поместья. При жизни моего отца она слышала от него о короле и придворном круге. Но этот круг, столь ей чуждый, с утратой того, кто придавал ему достоверность, стал казаться ей не более чем сказкой. Если бы она все же набралась смелости обратиться за помощью к знатным особам, о которых упоминал ее муж, то неудача, постигшая его собственную просьбу, заставила бы ее отказаться от этой мысли. Поэтому она не видела выхода из нищеты. Постоянные заботы, тяжелый труд, печаль о том, перед кем она по-прежнему благоговела, и хрупкое от природы здоровье скоро навсегда освободили мою мать от нужды и горя.

Судьба ее осиротевших детей была поистине безотрадной. Ее собственный отец был выходцем из другой части страны и к тому времени тоже покоился в могиле; у детей не оставалось никакой родни, чтобы их приютить; они оказались отверженными, нищими и даже самое скудное пропитание могли получать только из милости; они считались крестьянскими детьми, но были очень бедны, — родители, умирая, оставили их, как обременительное наследство, скуповатым местным благотворителям.

Мне, старшему из двоих, было всего пять лет, когда умерла мать. Я лишь смутно помнил разговоры родителей и рассказы матери, которая повторяла мне имена отцовых друзей, надеясь все же, что это когда-нибудь пригодится ее сыну, но считал себя выше сверстников и своих благодетелей, хотя и не знал почему. С именами короля и знатных особ сочеталось у меня сознание каких-то обид, однако сделать из этого выводы и руководствоваться ими я не умел. Среди долин и гор Камберленда я впервые осознал себя беззащитным сиротою.

Я работал у фермера. С пастушьим посохом в руке, сопровождаемый собакой, я пас на ближних пригорках большое стадо. Не много можно сказать в похвалу такой жизни, где было больше тяжкого, чем приятного. Была, конечно, свобода, общение с природой и гордое одиночество; но эта романтика не удовлетворяла жажды деятельности и людского участия, которая столь свойственна юности. Ни заботы о стаде, ни переменчивая погода не укротили мой пылкий дух; жизнь на природе и долгие досуги стали соблазнами, вскоре совратившими меня с истинного пути. Я присоединился к другим подобным мне одиночкам и сколотил из них шайку, в которой стал главарем. Все это были пастухи; пока наши стада разбредались по пастбищам, мы задумывали и осуществляли множество дерзких проказ, навлекавших на нас гнев и месть крестьян. Я был вожаком и защитником своих товарищей; выделяясь среди них, я обычно и расплачивался за всех. Героически вынося наказания, я требовал себе в награду похвал и подчинения.

Проходя такую школу, я становился грубым, но сильным. Жажда похвал и неумение сдерживаться, унаследованные от отца и усиленные лишениями, сделали меня дерзким и отчаянным. Я был неистов, как стихии природы, и невежествен, как животные, которых я пас. Нередко сравнивая себя с ними и видя, что главным моим превосходством была сила, я вскоре убедил себя, что только неравенство в силе ставит меня ниже самых могущественных земных владык. Не зная иной философии, страдая от мысли, что не занимаю среди людей места, которого достоин, я бродил по холмам цивилизованной Англии столь же грубым дикарем, каким был вскормленный волчицей основатель Древнего Рима16. Я признавал лишь один закон — право сильного — и высшей добродетелью считал неподчинение.

Описав себя подобным образом, я все же вынужден сделать одну оговорку. Умирая, мать оставила мне не только поучения, скоро позабытые или истолкованные неверно; она торжественно поручила моим братским попечениям другое свое дитя, и этот единственный долг я исполнял со всей любовью и усердием, на какие оказывался способен. Сестра была тремя годами моложе меня. Я нянчил ее, пока она была младенцем, когда же наши различные занятия стали часто нас разлучать, продолжал нежно о ней заботиться. Круглые сироты, мы были беднее самых бедных и презреннее самых презренных. Если я своей дерзкой отвагой завоевал некое, пусть неприязненное, но уважение, то пол, нежный возраст и слабость моей сестры, не вызывая участия, напротив, навлекали на нее бесчисленные обиды, а собственный нрав отнюдь не смягчал ей горечь жалкого положения.

Она была странным созданием и, подобно мне, унаследовала немало черт от нашего родителя. Лицо ее было необычайно выразительным, а глаза, хотя и не темные, — непроницаемо глубокими; казалось, что в этом задумчивом взоре за далью открывалась даль и таился целый мир мысли. Лицо ее было бледным; обрамлявшие его золотистые волосы оттеняли своим блеском эту мраморную белизну. Грубая крестьянская одежда, казалось бы несовместная с утонченностью чувств, выражавшихся на лице, странным образом гармонировала с нею. Сестра походила на одну из святых дев с картины Гвидо;17 небо было в ее сердце и небо — во взоре; глядя на нее, вы видели только это; одежда и даже черты лица значили меньше, чем одухотворенный взор.

Однако, при всей красоте и благородных чувствах, бедная моя Пердита18 (это причудливое имя дал ей умирающий отец) нрав имела не столь уж святой. Ее холодность была способна отталкивать. Если б она росла под любящими взглядами, то могла бы стать иной; но, заброшенная и лишенная ласки, она выросла замкнутой и недоверчивой. Она подчинялась тем, кто имел над нею власть, но на челе ее постоянно лежало хмурое облако, словно от каждого, кто к ней приближался, она ожидала враждебности. Свой досуг она проводила в одиночестве; укрывалась в самых пустынных местах и взбиралась на опасные высоты, лишь бы оставаться одной. Нередко она часами бродила по лесным тропинкам, сплетала гирлянды из цветов и плюща или подолгу глядела на игру света и тени в листве деревьев. Иногда она садилась на берегу ручья, задумавшись, бросала в воду цветы или камушки и наблюдала, как одни плывут, а другие идут ко дну; а не то пускала по воде кораблики из коры или листьев, укрепив вместо паруса перышко, и следила за их движением через пороги или по мелководью. Ее фантазия неустанно сплетала тысячи «лишений и трудов, испытанных на море и на суше»19. С наслаждением погружалась она в созданный ею мир и неохотно возвращалась к скучным мелочам повседневной жизни.

Бедность — вот что омрачало жизнь Пердиты. Все, что было в ней хорошего, могло увянуть, лишенное благодатной росы людского участия. Она даже не помнила родителей, как помнил их я, и льнула ко мне, брату и единственному своему другу. Но привязанность ко мне усиливала недовольство людей, приютивших мою сестру; каждый промах Пердиты становился в их глазах преступлением. Если бы она росла в той среде, для какой ее предназначили рождение, унаследованная ею тонкость чувств и изящество облика, она была бы обожаема, ибо достоинства Пердиты были столь же очевидны, сколь и недостатки. К ней перешло все благородство отца; притворство, зависть и мелочность были ей чужды; когда черты ее озарялись добрым чувством, они казались королевскими; глаза ее были ясными, взгляд — смелым.

Хотя почти равно лишенные в нашем положении обычного общения с людьми, в одном мы резко различались. Мне постоянно требовались общество и похвалы. Пердига была погружена в себя. При всех моих беззакониях я был общителен, она — замкнута. Моя жизнь проходила в реальном мире, ее — в мечтаниях. Можно сказать, что я любил даже своих врагов, ибо, возбуждая меня против себя, они этим доставляли мне счастливые минуты. Пердига бывала недовольна даже своими друзьями, потому что они мешали ей предаваться грезам. У меня все чувства, даже радость и торжество, бывали отравлены, если никто их не разделял. Пердига, даже радуясь, стремилась уединиться, ничем не выражая своих чувств и не ища сочувствия у других. Она могла нежно любить подругу, внешне оставаясь холодной и сдержанной. Ощущение становилось у нее чувством, и она молчала о нем, пока к впечатлениям внешнего мира не примешивала созданий своего воображения. Она была подобна плодородной почве, которая впитывает воздух и небесную росу, чтобы рождать прекраснейшие плоды и цветы; но нередко бывала темной и неровной, как та же почва, когда она взрыхлена и засеяна новыми, еще невидимыми семенами.

Она жила в хижине посреди луга, полого спускавшегося к озеру Улсуогер;20 позади, на холме, рос березовый лес; оттуда бежал в озеро журчащий ручей, осененный тополями. Я жил у фермера, чей дом стоял выше, на холме; над домом нависал темный утес; с северной стороны в его расселинах даже летом лежал снег. Еще до рассвета я выгонял свое стадо на овечьи пастбища и стерег его весь день. То был тяжкий труд; дождя и холода мне доставалось больше, чем солнца; но я гордо презирал непогоду. Мой верный пес караулил стадо, а я шел ветре-титься с товарищами, и мы отравлялись на промысел. В полдень мы сходились вновь; пренебрегая положенной нам крестьянской пищей, разжигали костер и на его веселом огне готовили дичь, тайком убитую в соседних охотничьих угодьях. Сидя точно цыгане вокруг нашего котелка, мы вели рассказы о чудесах ловкости, о схватках с собаками, о засадах и бегстве. Вторая половина дня ухо-дила то на поиски отбившегося от стада ягненка, то на попытки ускользнуть от наказания. Вечером стадо шло в загон, а я возвращался к сестре.

Однако нам редко удавалось выйти, как говорится, сухими из воды. За лакомую пищу мы расплачивались побоями и темницей. Тринадцати лет я на целый месяц был заключен в тюрьму графства, вышел оттуда ничуть не исправившись и еще сильнее ненавидя своих угнетателей. Месяц на хлебе и воде не укротил меня; одиночное заключение не внушило добрых мыслей. Я был зол, непокорен и несчастен. Счастливым я чувствовал себя, лишь когда вынашивал планы мести; особенно тщательно я обдумывал их в своем вынужденном одиночестве. Меня освободили в начале сентября, и до конца года я каждый день добывал вкусную и обильную пищу себе и товарищам. Зима выдалась на славу. Сильная стужа и глубокий снег сковывали бег животных, а окрестных господ-охотников удерживали у камелька; мы добывали больше дичи, чем могли съесть, и мой верный пес отъелся на остатках наших трапез.

Так шли годы, усиливая во мне любовь к свободе и презрение ко всем, кто не был столь же груб и дик, как я. В шестнадцать лег я выглядел взрослым мужчиной. Высокого роста, атлетически сложенный, я развил в себе недюжинную силу и был закален непогодой. Кожа моя была загорелой, походка твердой. Я никого не боялся и никого не любил. Впоследствии я с удивлением вспоминал, каким тогда был, и думал, каким негодяем стал бы, если б и дальше шел этим путем. То была жизнь животного, грозившая низвести и дух мой до той же ступени. Дикая жизнь еще не нанесла мне непоправимого вреда; она укрепила мое тело и закалила мой дух. Но, хвалясь своей независимостью, я то и дело поступал как тиран, и свобода становилась для меня вседозволенностью. Я мужал; во мне уже укоренялись страсти, могучие, как лесные деревья; их пагубная тень грозила омрачить мой жизненный путь.

Я жаждал настоящего дела вместо мальчишеских проделок; я лихорадочно желал что-то совершить. Товарищей я начал избегать и вскоре утратил их. Они достигли возраста, когда должны были избрать главное занятие их жизни; мне, отверженному, никто его не готовил, и я стоял на распутье. Старики уже указывали на меня как на пагубный пример; молодые дивились мне как существу, непохожему на них. Я возненавидел их и, что было пределом падения, возненавидел и себя. Я продолжал свои свирепые забавы, но готов был презирать их. Я упорствовал в борьбе с цивилизованным обществом и вместе с тем желал принадлежать к нему.

Снова и снова вспоминая рассказы матери о прежней жизни моего отца, я перебирал немногие оставшиеся после него памятки; они свидетельствовали о более изящной жизни, нем та, какую я видел в хижинах нашего горного края. Но ничто в них не указывало мне пути к иной, более счастливой доле. Отец мой водился со знатью, однако мне было известно, что она пренебрегла им. Имя короля — того, к кому отец обратил свою предсмертную мольбу и кто безжалостно ее презрел, — это имя означало для меня бессердечие, несправедливость и вызывало мою ненависть. Я был рожден для чего-то более высокого, чем тогдашняя моя доля. И я решил возвыситься; но в моем искаженном представлении это не означало возвыситься нравственно, и, мечтая, я не сдерживал себя нравственной уздой. Я словно стоял на вершине; у ног моих клубилось море зла; словно в стремительный поток, я готов был ринуться туда и, несмотря на все препятствия, достичь цели. Но тут в судьбу мою вмешалось нечто новое, и бурный поток сменился тихим ручейком, огибающим луга.

Глава вторая

Я жил вдали от шумных городов, и только слабые отзвуки вестей о войнах и политических переменах достигали нашего горного края. Между тем в годы моего детства в Англии происходили важные события. В 2073 году последний ее король — тот, кто дружил с моим отцом, — уступая просьбам и уговорам подданных, отрекся от престола, и Англия стала республикой. Свергнутому монарху были оставлены большие поместья; он получил титул графа Виндзорскою, а также Виндзорский, прежде королевский, замок со всеми прилегающими к нему владениями21. Вскоре за тем он скончался, оставив двоих детей — сына и дочь.

Бывшая королева, в девичестве принцесса Австрийская, долго заставляла своего супруга противиться велениям времени. Она была надменной и бесстрашной, любила власть и презирала того, кто позволил лишить себя короны. Единственно ради детей согласилась она остаться в республиканской стране. Овдовев, графиня Виндзорская посвятила все старания воспитанию своего сына Адриана, второго графа Виндзорского, в желаемом ею духе; он должен был с молоком матери впитать твердую решимость вернуть себе утраченный трон. Адриану было теперь пятнадцать лег. Он учился с большим прилежанием, был щедро одарен и не по летам начитан; ходили слухи, будто наперекор намерениям матери он склонялся к республиканским убеждениям22. Однако надменная графиня Виндзорская никому не доверяла секретов семейного воспитания. Адриан рос в одиночестве, лишенный общества сверстников подобавшего ему ранга. Неизвестные причины побудили теперь мать отпустить сына от себя; мы узнали, что он должен приехать в Камберленд. Это решение графини Виндзорской толковалось на тысячу ладов, и, скорее всего, превратно. Известно было лишь одно: благородный отпрыск свергнутой династии скоро прибудет к нам.

В Улсуотере его семье принадлежали замок и большое поместье. Был там и обширный парк, разбитый с большим вкусом и богатый дичью. Мне часто случалось производить в нем опустошения; это было тем легче, что угодья охранялись плохо. Когда приезд юного графа Виндзорского в Камберленд оказался делом решенным, здесь появились рабочие, чтобы должным образом приготовить замок и все поместье для его приема. Покоям вернули прежнее великолепие; парк, приведенный в порядок, стали охранять особенно тщательно.

Эти известия привели меня в крайнее волнение. Они будили воспоминания об обидах и рождали жажду мести. Я не мог заниматься обычными делами и позабыл все, что было задумано. Я словно начал новую жизнь, и ничего доброго она не сулила. «Вот она — решающая схватка, — думал я. — Его торжественно встретят там, куда мой родитель бежал в отчаянии; он увидит, что несчастные дети, завещанные его царственному отцу в тщетной надежде на его милосердие, влачат жизнь нищих. — Я не сомневался, что и вблизи от нас граф отнесется к нам с тем же пренебрежением, какое проявил его отец. — Вот как встречусь я с титулованным юнцом, сыном друга моего отца! Он будет окружен слугами, знатными друзьями и их сыновьями; вся Англия повторяет его имя; его приближение, подобно грому, слышно издалека. А я, невежественный и неотесанный, самим видом своим докажу его блестящей свите, что мы заслужили пренебрежение, которое сделало меня столь жалким существом».

Назад Дальше