Поглощенный этими мыслями, я бродил вокруг жилища, предназначенного юному графу, смотрел, как разгружали повозки и вносили в замок доставленные из Лондона предметы роскоши. Бывшая королева желала окружить сына царственным великолепием. Я увидел драгоценные ковры, шелковые драпировки, золотые украшения искусной чеканки, украшенную гербами мебель и все, чем обставлена жизнь высоких особ и что должен видеть вокруг себя отпрыск королевского рода. Посмотрев на это, я оглядывал свои убогие лохмотья. Из-за чего такая разница? Конечно же из-за неблагодарности и вероломства отца этого юноши, из-за того, что был забьгг долг дружбы и все великодушные чувства. Несомненно, и сам он, первый среди богатых и знатных, унаследовал высокомерие матери и с детства научен произносить имя моего родителя с презрением и насмехаться над моим справедливым ожиданием покровительства. Я внушал себе, что вся эта роскошь позорна; водружая свое шитое золотом знамя рядом с моим — порванным и полинявшим, — он докажет не превосходство свое, а низость. И все же я завидовал ему. Великолепные лошади, дорогое оружие искусной выделки, всеобщее восхищение, высокое положение и усердные слуги — все это я считал отнятым у меня и всему этому мучительно завидовал.
Еще досаднее было то, что мечтательница Пердита, словно пробудившись от грез, с восторгом сообщила мне, что граф уже в пути.
— И ты рада этому? — угрюмо спросил я.
— О да, Лайонел!23 — ответила она. — Мне очень хочется его увидеть, ведь он — потомок наших королей и первый среди знати. Им все восхищаются, все его любят. Говорят, что титул — наименьшее из его достоинств. Он великодушен, смел и неизменно приветлив со всеми.
— Ты отлично выучила урок, Пердита, — сказал я, — и столь усердно его твердишь, что забыла, чем граф доказал нам свои достоинства; свое великодушие — достатком, в котором мы с тобой живем; смелость — оказываемым нам покровительством, а приветливость — тем, что не замечает нас. Ты говоришь, что высокий сан — наименьшее из его достоинств? Да ведь только ему он и обязан всеми остальными. Он богат, потому и слывет великодушным; могуществен, а значит, считается смелым; приветлив, потому что все ему усердно служат. Пусть все объявляют его таким, пусть этому верит вся Англия — мы-то его знаем. Он наш враг, наш надменный, скупой и подлый враг. Если б он обладал хоть малой толикой добродетелей, какие ты в нем находишь, он поступил бы с нами по справедливости, уже потому, что даже врага щадят, когда он повержен. Его отец обидел моего; неуязвимый на своем троне, он посмел презреть того, кто, напротив, снисходил до дружбы с неблагодарным королем. Мы с графом потомки того и другого и также должны быть врагами. Он увидит, что я не простил обиду. Он станет страшиться моей мести.
Несколько дней спустя он приехал. Не было самой жалкой лачуги, чьи обитатели не влились бы в толпу, приготовившуюся его встречать. Даже Пердига, несмотря на мою обличительную речь, вышла на дорогу поглядеть на всеобщего кумира. Увидя, как с гор спускаются в праздничной одежде все новые поселяне, я, полный негодования, поднялся на вершину; глядя на окружавшие меня обнаженные скалы, я воскликнул:
— Они не кричат; «Да здравствует граф!»
Настал вечер, похолодало, и пошел дождь, но и тогда я не хотел возвращаться домой, ибо знал, что в каждой хижине звучат хвалы Адриану. Жестоко страдая от холода, я и этим питал свою ненависть к врагу, который даже не замечал меня, и готов был радоваться тому, что страдаю. Я приписывал ему все, ибо смешивал сына с отцом, забывая, что первый может не знать, как поступил с нами его родитель. Сжимая руками пылающую голову, я восклицал:
— Он еще узнает меня! Я отомщу! Я не стану все сносить, как покорный пес! Пусть я нищ и одинок, но я не смирюсь и не прошу обиду!
Каждый день и каждый час добавлял что-то к этим преувеличенным обидам. Любая похвала графу, точно змеиное жало, впивалась мне в грудь. Когда я видел его издали на великолепном коне, кровь моя кипела яростью; его присутствие отравляло мне воздух; родной язык делался мне противен, ибо в каждой услышанной мною фразе звучало имя графа Виндзорского и восхищение им. Я жаждал утолить свою ненависть каким-нибудь преступлением, которое продемонстрировало бы ему всю ее силу. Доставляя мне такие муки, он не соблаговолил показать, что знает о моем существовании, и это особенно оскорбляло меня.
Вскоре стало известно, что Адриан восхищен парком и охотничьим заповедником. Не будучи охотником, он подолгу любовался прелестными и почти ручными животными, населявшими парк, и приказал особенно тщательно о них заботиться. Мне представлялся случай показать себя, и я воспользовался им со всем грубым удальством, присущим моему образу жизни. Я предложил немногим оставшимся у меня товарищам — то были самые отчаянные из нашей шайки — поохотиться во владениях графа; однако они поостереглись, и мне пришлось осуществлять свою месть одному. Подвиги мои были замечены не сразу, и я стал еще более дерзким. Наконец следы в росистой траве, сломанные ветви и другие знаки учиненной мною бойни выдали меня лесникам. Они стали бдительнее; я был схвачен и заключен в тюрьму. Оказавшись в ее мрачных стенах, я восторжествовал.
— Теперь он узнал обо мне! — восклицал я. — Узнает и еще!
В тюрьме я провел всего один день; к вечеру меня освободили, как мне было сказано, по приказанию самого графа. Это сбросило меня с возведенного мною самим пьедестала. «Он презирает меня, — подумал я, — но я покажу, что тоже презираю и кары его, и милости». На вторую ночь после моего освобождения я опять был пойман лесными сторожами, опять угодил в тюрьму и опять был выпущен; снова попался и снова оказался на свободе. Но я упорствовал и в четвертый раз вторгся в заповедник. Мое упорство бесило лесников больше, чем их господина. Им было приказано, если я вновь попадусь, привести меня к графу; такая терпимость, по их мнению, не годилась для моих преступлений. Один из них, тот, кто особенно усердно меня ловил, решил удовлетворить собственную злобу и проучить меня, прежде чем передавать высшим властям.
Луна в ту ночь зашла поздно; принятые мною особые предосторожности заняли много времени, и я с некоторым страхом увидел, что ночная тьма сменяется рассветом; я ползком пробирался среди папоротников и укрывался в подлеске; надо мной, словно назло, уже просыпались и пели птицы; утренний ветерок шевелил ветви, а мне повсюду чудились шаги. С бьющимся сердцем подполз я к ограде и уже ухватился за нее, чтобы одним прыжком оказаться в безопасности, но тут из засады выскочили два лесника. Один из них повалил меня наземь и приготовился жестоко отхлестать. В руках у меня был нож, который я глубоко вонзил в его поднятую правую руку; разъяренный рев раненого, проклятия, которые изрыгал его товарищ, и мои ответные, не менее злобные, разнеслись по лесу. Вставало утро, столь далекое в своей небесной красе от нашей грубой и шумной схватки. Я все еще бился со своим врагом, когда он крикнул:
— Вот и граф!
Я вырвался, задыхаясь, из богатырских объятий лесника Злобно гладя на своих преследователей, я прижался спиною к дереву и решил защищаться до последнего. Одежда моя была изорвана и запятнана, так же как и руки, кровью раненного мною человека; в одной руке я держал убитых птиц — свою дорого доставшуюся добычу, в другой сжимал нож. Волосы мои спутались, на лице виднелись те же улики, что и на окровавленном ноже. Вид у меня был свирепый и дикий. Рослый и мускулистый, я, вероятно, выглядел отпетым головорезом, каким на деле и был.
Когда объявили о графе, вся кипевшая во мне ненавистью кровь прилила к моему лицу. Я никогда прежде не видел графа и представлял его себе надменным юнцом, который если и заговорит со мною, то со всем высокомерием своего высокого положения, В ответ у меня готов был укор, которым я думал ужалить обидчика в самое сердце. Он приблизился, и моя ярость растаяла, словно развеянная ласковым ветерком: передо мной предстал хрупкий белокурый мальчик, чьи тонкие черты выражали лишь чувствительность и кротость; утреннее солнце золотило его шелковистые волосы и окружало сиянием улыбающееся лицо.
— Что такое? — крикнул он.
Лесники начали оправдываться, но он отстранил их, говоря:
— Вдвоем на одного, да и тот еще мальчик! Не стыдно ли вам?
Граф подошел ко мне.
— Лайонел Вернэ24, — сказал он, — такова ли должна быть наша первая встреча? Нам от рождения суждено стать друзьями. Пусть злая судьба разлучила нас, но ведь ты не отвергнешь дружбу, которую мы унаследовали и, надеюсь, сохраним?
Говоря это, он устремил на меня взгляд, который, казалось, читал в моей душе; мое одичалое, озлобленное сердце ощутило всю сладость этой доброты; его голос волновал, подобно нежной мелодии, и будил отзвуки, проникавшие до самых глубин моего существа. Я хотел ответить и благодарно принять предложенную дружбу, но грубому горцу недоставало нужных слов. Я протянул бы ему руку, но она была запятнана пролитой кровью. Адриан сжалился над моим замешательством.
— Пойдем со мной, — сказал он. — Мне многое надо тебе сказать. Мы пойдем ко мне. Ты ведь знаешь, кто я?
— Да! — воскликнул я. — Теперь я вас знаю и верю, что вы простите мои заблуждения… нет, преступления.
Адриан крепко улыбнулся. Сделав распоряжения лесникам, он взял меня за руку, и мы пошли в замок.
Нет, не высокое положение Адриана — после всего сказанного мною никто в этом не усомнится, — не высокое его положение покорило мое сердце и всего меня подчинило ему. Не я один чувствовал его совершенства. Учтивость и душевная тонкость Адриана пленяли всех. Живой ум и деятельная благотворительность довершили победу. В столь юном возрасте он был весьма начитан и проникнут высокими истинами философии. Это придавало его речам неотразимую убедительность. Словно вдохновенный музыкант, он с непогрешимым искусством касался струн «духовной лиры»25, извлекая из нее божественную гармонию. Сама внешность Адриана была как бы неземной, тело казалось чересчур хрупким, чтобы вмещать несметные сокровища его души, которая у него господствовала над телом. «Тростинкой преградите путь»26 — и у него не хватило бы сил противиться; но очарование его улыбки способно было укротить голодного льва и могло заставить целый легион воинов сложить оружие к его ногам.
Я провел с ним весь день. Вначале он не стал говорить со мною о прошлом или касаться чего-либо в наших отношениях. Должно быть, он хотел внушить мне доверие и дать время собраться с мыслями. Он касался лишь общих предметов и сказал о них много такого, что прежде не приходило мне в голову. Мы сидели в его библиотеке; он говорил о мудрецах Древней Греции и о власти, какую они приобрели над умами людей одной лишь мудростью и благостью. Комната была украшена бюстами многих из них, и он рассказывал мне о каждом. Я все более покорялся ему; вся моя хваленая гордая сила подчинилась голубоглазому мальчику и его завораживающим речам. В ограде тщательно возделанных владений цивилизации, которые из моих диких джунглей казались мне неприступными, он отворил калитку. Я вступил туда, а вступив, почувствовал себя на родной почве.
Наступал вечер, и тогда он заговорил о прошлом.
— Тут я многое должен объяснить, — сказал он. — И ты, быть может, поможешь мне сократить мою повесть. Помнишь ли ты своего отца? Я не имел счастья его видеть, но имя его звучит среди самых первых моих воспоминаний. Оно обозначало для меня все, что есть в человеке доблестного и благородного. Не менее чем остротою ума, он отличался необычайной добротой, которую столь щедро изливал на друзей, что, увы, мало оставлял себе самому.
Ободренный этой похвалой, я в ответ на его расспросы рассказал все, что помнил о своем родителе; Адриан же объяснил обстоятельства, из-за которых письмо с завещанием моего отца осталось без ответа. Когда отец Адриана, тогдашний король Англии, почувствовал, что трон его шатается, он стал еще чаще сожалеть о друге своей юности, который мог бы ограждать его от гнева королевы и быть посредником между ним и парламентом. С тех пор как мой отец в роковую ночь своего поражения за игорным столом покинул Лондон, король не имел о нем вестей, а когда, спустя годы, попытался разыскать, все следы были утеряны. Вспоминая его с любовью и все большим сожалением, король поручил своему сыну, если он когда-нибудь встретит бесценного друга, оказать ему всяческую помощь и заверить его, что король, несмотря на разлуку, до конца жизни сохранял к нему привязанность.
Незадолго до поездки Адриана в Камберленд сын вельможи, которому отец мой вручил свою последнюю просьбу, обращенную к королю, принес молодому графу это, так и не вскрытое, письмо, случайно найденное среди выброшенных старых бумаг. Адриан прочел его с волнением; он обнаружил там талант и остроумие, о которых столь часто слышал; узнал название местности, где мой отец укрылся и где умер; узнал и об осиротевших детях. Сразу по приезде в Улсуотер, еще до нашей с ним встречи в парке, он справился о семье Вернэ и, прежде чем появиться перед нами, решал, что лучше всего для нас сделать.
То, как он говорил о моем отце, льстило моему тщеславию; та деликатность, с какой он назвал свои благодеяния всего лишь исполнением последней воли короля, щадила мою гордость. Его великодушие пробудило во мне и другие, менее себялюбивые чувства: уважение, едва ли знакомое мне прежде, восхищение и любовь. Он коснулся моего окаменелого сердца своей магической силой, и спуда заструился чистый родник любви. Вечером мы расстались; он пожал мне руку.
— Мы встретимся опять. Приходи завтра.
Я пожал эту дружескую руку и попытался ответить, но все, что я в своем невежестве сумел произнести, — это пылкое «Благослови тебя Бог». Ошеломленный новыми для меня чувствами, я убежал.
Уснуть я не смог бы. Я поднялся в горы, там дул западный ветер; в небе сверкали звезды. Я бежал, не замечая ничего вокруг и стараясь утомить тело, чтобы успокоить волнение души.
«Вот, — думал я, — в чем истинная сила! Не в могучих мышцах и свирепой отваге, а в доброте, кротости и сострадании».
Я остановился, сжал руки и со всем пылом новообращенного воскликнул:
— Верь мне, Адриан! Я тоже стану мудрым и добрым!
И, не владея уже собою, я громко заплакал27.
После этого порыва я ощутил умиротворенность. Я лег на землю и принялся вспоминать свою прошлую жизнь; перебрал в памяти свои многочисленные проступки и понял, каким грубым, диким и скверным был до сих пор. Укоров совести я, однако, не ощущал, ибо словно родился заново; душа моя сбросила бремя прежних грехов, чтобы начать новую жизнь, безгрешную и полную любви. В ней не осталось ничего грубого и жестокого, что противоречило бы добрым чувствам, вызванным событиями этого дня. Я стал подобен ребенку, повторяющему молитву вслед за матерью. Повинуясь благой силе, душа моя приняла новую форму, и я не хотел и не мог этому противиться.
Так началась моя дружба с Адрианом, и тот день вспоминается мне как самый счастливый в моей жизни. Я стал человеком, я переступил священную черту, отделяющую духовную и нравственную природу человека от всего животного. Чтобы отвечать на мудрость, щедрость и доброту моего нового друга, требовалось все, что было во мне хорошего. А он с присущим только ему благородством радостно расточал сокровища своего ума и богатство долго бывшему в небрежении сыну отцовского друга, того необыкновенного человека, о чьих талантах и совершенствах он слышал с детства.
Отрекшись от престола, покойный король удалился от политической жизни, но и в домашнем кругу не был счастлив. Бывшая королева не обладала ни одним из качеств, украшающих семейную жизнь, а ее решительность и смелость сделались ненужными; она презирала супруга и не старалась это скрыть. Подчиняясь требованиям жены, король отдалил от себя прежних друзей, но под ее руководством не приобрел новых. Страдая от одиночества, он искал общества сына, почти еще ребенка. И действительно, рано развившиеся дарования Адриана и его чувствительное сердце уготовили ему роль отцовского поверенного. Он не уставал слушать рассказы о прежних днях, где мой родитель занимал весьма заметное место; кораль повторял сыну запомнившиеся ему меткие замечания моего отца; его обаяние и остроумие были для короля дорогими воспоминаниями; о внезапном исчезновении Вернэ он не переставал сожалеть. Даже предубеждение королевы против прежнего любимца короля не мешало Адриану восхищаться им. Королева не скупилась на сарказм; она с равной суровостью осуждала и добродетели, и грехи Вернэ; преданность в дружбе и неразборчивость в любви; бескорыстие и расточительность; неотразимое обаяние и неустойчивость перед соблазнами; и заходила слишком далеко, чтобы достигать своей цели. Несмотря на ее неприязнь, Адриан представлял себе моего отца воплощением всего, что есть в человеке доблестного и благородного. Неудивительно, что, узнав о существовании его детей, он решил делать для них все, что позволяло ему собственное высокое положение. То, что я оказался бродячим пастухом, браконьером и невежественным дикарем, не отвратило Адриана. Он считал своего отца отчасти виновным в нашей несчастной судьбе, а себя — обязанным, насколько возможно, возместить это. Кроме того, он говорил, что под моей грубой оболочкой видит высокий дух, а не одну лишь храбрость дикаря; говорил, что я и лицом похож на отца, а значит, его таланты и достоинства не умерли вместе с ним. Все, что бы я ни унаследовал, мой благородный юный друг решил пестовать и развивать.