Увы! Едва умолкли торжественные звуки, исчезло и возвышенное настроение. Один из певчих упал мертвым, его подняли и понесли; поспешно открыв вход в подземелье и наспех бормоча над умершим молитвы, его опустили в темный склеп, жилище тысяч ушедших туда раньше, а теперь широко раскрытое, чтобы принять и тех, кто совершал над ними погребальный обряд. После этой сцены я напрасно стал бы слушать под высоким сводом или в темных приделах мелодичные хвалы Богу. Лишь под открытым небом испытал я облегчение. Среди дивных творений природы ее Бог вновь показался мне благостным, и я опять мог поверить, что Тот, Кто воздвиг горы, насадил леса и дал воду рекам, построит для погибшего человечества новый мир, где мы пробудимся для любви, счастья и веры.
Хорошо, что обстоятельства редко требовали от меня поездок в Лондон. Обязанности мои ограничивались сельской местностью, прилегавшей к нашему замку. Место развлечений для всех, кого пощадили болезнь и горе, здесь занимал труд на земле. Я прежде всего старался, чтобы они, как и ранее, заботились об урожае и во всем поступали так, словно чумы не существовало во-все. Косари еще выходили порою на луг; но, нехотя поворошив скошенное сено, они не свозили его; пастух стриг овец, но затем оставлял шерсть лежать, полагая, что не стоит трудиться над одеждой на будущую зиму. Иногда, однако, эти работы поднимали дух людей, а солнце, свежий ветерок, сладкий запах сена, шелест листвы и журчанье ручьев успокаивали тревогу и даже самым боязливым приносили чувство, близкое к счастью. Как ни странно, это время имело и свои радости. Для молодых пар, долго любивших друг друга без надежды соединиться, все препятствия вдруг исчезали, а со смертью родственников им доставалось и богатство. Ощущение опасности также сближало любящих. Опасность побуждала людей не упускать ни одной возможности. Люди жадно и страстно стремились испытать все радости, прежде чем смириться перед смертью,
Они бросали вызов победительнице-чуме. Даже на смертном одре болезнь не могла отнять у них то, что было пережито, и стереть воспоминания об испытанном счастье.
Один такой пример был на наших глазах. Знатная девушка в ранней юности отдала свое сердце юноше более низкого звания. Он был школьным товарищем ее брата и обычно проводил часть летних каникул в поместье ее отца, герцога. В детстве они вместе играли, поверяли другу другу свои маленькие секреты, утешали друг друга, когда случались огорчения. Любовь подкралась к ним незаметно и сперва не пугала их, пока они не почувствовали, что не могут жить друг без друга, а между тем должны расстаться. Юность и чистота взаимной любви уменьшили их сопротивление беспощадной необходимости. Отец прекрасной Джульетты разлучил влюбленных, однако при условии, что юноша может вернуться, когда завоюет себе место, достойное любимой; она, в свою очередь, поклялась никому не отдавать свое сердце, пока он не вернется.
Пришла чума, грозя разрушить и планы честолюбцев, и надежды влюбленных. Герцог Л*** долго смеялся над опасностью, отгородившись в своем поместье от всего окружающего мира; сперва это ему удавалось, и лишь на второе лето губительный недуг вмиг опрокинул все предосторожности и отнял жизнь. На глазах у бедной Джульетты один за другим умерли отец, мать, братья и сесг-ры. Большинство слуг разбежались при первом появлении заразы; те, что остались, заболели. Соседи и окрестные поселяне боялись даже приблизиться к пораженному чумой дому. В живых по странной случайности осталась одна лишь Джульетта; она и ухаживала за своими родными до последнего их вздоха, облегчая им смертные муки. Наступил час, когда она в последний раз подала питье последнему из них. Юная наследница рода оказалась одна среди мертвецов. Ни одной живой души не было возле нее, чтобы утешить или увести прочь от ужасного зрелища. В ту сентябрьскую, уже холодную ночь гром и град грохотали вокруг дома, и эти страшные звуки были погребальной песнью ее семье. Она сидела в безмолвном отчаянии на полу, как вдруг сквозь порывы ветра и шум дождя услышала свое имя. Чьим же был этот знакомый голос? Он не мог быть голосом кого-то из родных — все они лежали рядом, глядя остекленевшими глазами. Снова прозвучало ее имя, и она вздрогнула, спрашивая себя, не сходит ли с ума, а быть может, умирает, раз ей слышатся голоса мертвых. Новая догадка мелькнула в ее голове; Джульетта подбежала к окну, и в блеске молнии ей предстало желанное видение — под окном стоял ее возлюбленный. Радость придала ей силы, чтобы спуститься по лестнице и открыть дверь; и тут она лишилась чувств в его объятиях.
Тысячу раз упрекала она себя, как за преступление, за счастье, которое обрела с ним. Единственное стремление человека к жизни и радости было сильно в ее юном сердце; она предалась ему со всем пылом. Они поженились; в их сиявших лицах я в последний раз увидел счастье и восторг любви, которые были когда-то животворящей силой мира.
Я завидовал им, но сам уже не мог испытывать подобные чувства теперь, когда годы принесли мне столько забот. В этих заботах нуждалась прежде всего моя Айдрис, моя любимая, поглощенная материнской тревогой, не утихавшей в ее сердце ни на миг. Я старался отвлекать ее внимание от слишком пристального наблюдения за происходившим вокруг, от неумолимого приближения болезни, страданий и смерти, от лиц наших слуг, на которых читался страх при каждом известии о чьей-то кончине неподалеку от нас, ибо все время случалось что-то, своим ужасом превосходившее все, что было перед тем. Под наш кров, где никому не отказывали в помощи, люди приползали, чтобы умереть. Число обитателей замка ежедневно уменьшалось; оставшиеся в страхе жались друг к другу; подобно голодающим на плоту среди безбрежного моря, каждый глядел в лицо другому, угадывая, кому теперь выпадет смерть. Все это я старался скрыть, чтобы оно меньше удручало Айдрис; как я уже говорил, мужество превозмогало во мне даже отчаяние; меня можно было победить, но не покорить.
Случился день — это было девятое сентября, — когда все несчастья разом словно посыпались на нас240. Еще с утра я узнал о приезде в замок престарелой бабушки одной из наших служанок. Старухе было уже сто лет; кожа ее сморщилась, тело сгорбилось и одряхлело; но она все жила, пережила многих молодых и здоровых, и ей стало казаться, что она будет жить вечно. Пришла чума; все жители ее деревни умерли. Цепляясь с трусливостью старых людей за остаток своей жизни, она заперла дверь и закрыла ставнями окна, отказываясь с кем-либо общаться. По ночам она выходила добыть себе пищу и возвращалась довольная, что никого не встретила и не подверглась опасности заразиться. По мере того как умирали соседи, находить пропитание ей становилось все труднее. Сперва сын, живший неподалеку, помогал матери, принося еду к ее дверям; но однажды умер и он. Однако голод страт пил женщину меньше, чем чума, и главной ее заботой по-прежнему было избегать общения с людьми. Она слабела день ото дня, и день ото дня ей приходилось ходить все дальше. Накануне вечером она добралась до Датчета241 и нашла там хлебную лавку, где никого не было. Нагрузившись добычей, она пустилась в обратный путь, но заблудилась. Ночь была тихой и облачной; ноша казалась старухе все тяжелее; она бросила один за другим хлебы и пыталась ковылять дальше, но вскоре не смогла двинуться с места.
Она легла в высокую пшеницу и уснула. Среди ночи ее разбудил шорох где-то поблизости. Она хотела вскочить, но окостеневшие суставы не повиновались. Возле нее раздался сгон и повторился шорох. Сдавленный голос произнес: «Воды! Воды!» — повторив это несколько раз с тяжкими вздохами. Старуха задрожала: ей удалось подняться, но зубы ее стучали, а колени подгибались. Совсем рядом с собой она различила в темноте лежащую полунагую фигуру; сгон и мольба о воде повторились снова. Ее движения в конце концов привлекли внимание неизвестного соседа; он схватил старуху за руку с конвульсивной силой, и пальцы его показались ей железными тисками. «Вот ты и пришла наконец!» — проговорил он, но то было последним усилием умирающего. Пальцы разжались, он вытянулся на земле, еще один сгон — и он умер. Начало светать; женщина увидела рядом с собой тело, отмеченное роковой болезнью; на запястье же у нее остался синяк от пожатия, прерванного смертью. Она чувствовала, что заражена; старые ноги не смогли унести ее достаточно быстро. Теперь, заболев сама, она уже не боялась общения с другими и, собрав все силы, отправилась к своей внучке в Виндзорский замок, чтобы там умереть. Вид ее был ужасен; она все еще цеплялась за жизнь, издавая стоны и крики; но было ясно, что она проживет от силы несколько часов. Так оно и оказалось.
Пока я распоряжался, чтобы ей оказали необходимую помощь, вошла Клара; она была бледна и дрожала. Всгревожась, я спросил о причине ее волнения; она кинулась ко мне, плача и восклицая:
— Милый дядюшка, вы не должны меня ненавидеть! Мне надо сказать вам, что бедный маленький Ивлин… — Голос ее прерывался рыданиями.
От мысли о столь страшном бедствии, как смерть обожаемого ребенка, кровь застыла у меня в жилах. Но мысль о его матери вернула мне самообладание. Я подошел к кроватке своего дорогого малютки. У него был жар, но я надеялся, я непременно хотел верить, что симптомов чумы нет. Ему еще не исполнилось трех лет, и его недуг казался лишь одним из тех, которым подвержены дети. Я долго смотрел на него — на полузакрытые глаза, пылавшие щеки и беспокойные движения маленьких пальчиков. Жар был сильным, ребенок находился в забытьи. Тут было от чего встревожиться, даже и не вспоминая о чуме. Айдрис не должна была увидеть его в таком состоянии. Кларе было всего двенадцать лет, но необычайная чувствительность сделала ее столь разумной, что я мог спокойно поручить ей уход за малюткой, а мне следовало не дать Айдрис заметить отсутствие их обоих. Я применил обычные в таких случаях средства и оставил при сыне свою милую племянницу, с тем чтобы она известила меня, если заметит перемены в его состоянии.
Затем я пошел к Айдрис, по пути придумывая правдоподобные объяснения, почему я весь день нахожусь дома, и сгоняя с лица все следы озабоченности. К счастью, она была не одна. Я застал у нее астронома Мерривела. Он смотрел слишком далеко вперед, чтобы замечать сегодняшний день, и жил рядом с чумой, не подозревая о ее существовании. Этот бедняга, не менее ученый, чем сам Лаплас242, но наивный и беспечный как ребенок, зачастую голодал вместе со своей бедной женой и многочисленными детьми, не замечая ни голода, ни лишений. Поглощенный своими астрономическими теориями, он писал вычисления углем на голых стенах собственного чердака; не задумываясь обменивал на книгу с трудом заработанную монету или что-нибудь из одежды; не слышал плача своих детей, не замечал, как исхудала спутница его жизни, и все житейские беды были для него чем-то вроде облачной ночи, когда он отдал бы свою правую руку за возможность наблюдать какое-нибудь небесное явление. Жена его была одним из тех удивительных созданий, встречающихся только среди женщин, — созданий, чья привязанность выдерживает любые невзгоды. Эта привязанность состояла из безграничного восхищения мужем и нежной тревога за детей. Жена заботилась о нем, трудилась для них и никогда не жаловалась, хотя жизнь ее состояла из нескончаемых тяжких забот.
Впервые астроном явился к Адриану с просьбой позволить ему наблюдать некоторые движения планет с помощью его телескопа. Мы заметили бедность ученого и старались ему помогать. Он благодарил нас за книги, которые мы ему одалживали, и за пользование нашими инструментами, но ни разу не упомянул о перемене своего жилища. Жена его уверяла нас, что он и не заметил никаких перемен, разве только отсутствие детей в его кабинете, и, к большому ее удивлению, пожаловался на непривычную тишину.
В тот день он пришел сообщить нам, что закончил свой «Опыт о перициклических движениях земной оси и прецессии равноденственных точек». Если бы сейчас ожил древний римлянин времен Республики243 и заговорил о предстоящих выборах какого-нибудь венчанного лаврами консула или о последнем сражении с Митридатом244, его речь звучала бы в наше время не менее странно, чем речь Мерривела. Некому было сейчас читать его труды; каждый, отбросив меч и защищаясь одним лишь щитом, ждал нападения чумы. Мерривел говорил о том, что будет на земле через шесть тысяч лет. С тем же успехом он мог вдобавок описать неведомую и невообразимую внешность существ, которые займут тогда освобожденное человечеством место. У нас не хватало духу вывести бедного старика из его заблуждения; когда я вошел, он читал Айдрис некоторые пассажи из своей книги и спрашивал, как ответила бы она на то или иное из его утверждений.
Слушая его, Айдрис не могла удерживать улыбку. Из его слов она уже поняла, что в семье у него все благополучно. Она, конечно, не могла забыть о пропасти, перед которой стояла, но я видел, что ее на миг позабавил контраст между нашим нынешним суженным взглядом на человеческую жизнь и семимильными шагами, которыми Мерривел устремлялся в вечность. Я радовался ее улыбке, ибо это уверило меня, что она ничего не знает о болезни своего ребенка; но дрожал, представляя себе, что будет с ней, когда она узнает правду. Пока Мерривел говорил, Клара тихонько отворила дверь позади Айдрис и делала мне тревожные знаки. Айдрис увидела их в зеркало и вскочила. Поняв, что опасность — поскольку Альфред был с нами — грозила именно ее младенцу, она стрелою промчалась к нему через длинную анфиладу комнат. Ивлин лежал в жару. Я последовал за нею, стараясь внушить ей больше надежды, чем мог иметь сам, но она лишь печально качала головой. Тревога лишила ее присутствия духа. Предоставив мне и Кларе роли врача и сиделки, она могла лишь оставаться у кроватки, держа горячую ручку малютки и не отрывая от него взгляда; так прошел для нее весь долгий день. Это не была чума; но Айдрис не слушала моих уверений; страх лишил ее способности рассуждать; малейшее изменение в лице ребенка потрясало ее; если он двигался, она ожидала кризиса; если был недвижим, она уже видела над ним смерть и лицо ее все более омрачалось.
К ночи жар у бедного малютки стал еще сильнее. Как томительны долгие ночные часы возле постели больного, в особенности если это малый ребенок, неспособный объяснить, что у него болит, и жизнь его — слабый огонек, который мерцает подобно готовой угаснуть свече,
Мы с надеждой оборачивались к востоку; с гневным нетерпением вглядывались в темноту; крик петуха, в дневное время звучащий столь весело, казался жалобным и неприятным; скрип потолочной балки, полет невидимых насекомых — все словно предвещало беду. Утомленная Клара сидела в изножье постели; несмотря на постоянные усилия, веки ее все более тяжелели; два или три раза она стряхивала сон, но наконец была побеждена и уснула. Айдрис находилась у постели, держа Ивлина за руку; мы боялись заговорить. Я то склонялся над ребенком и щупал пульс на маленькой ручке, то подходил к его матери. Перед рассветом я услышал, что больной вздохнул; лихорадочный румянец исчез, пульс забился ровно, беспамятство сменилось сном. Долго я не смел надеяться; но, когда ровное дыхание ребенка и влага, выступившая на его лбу, стали верными признаками отступления болезни, я решился шепнуть об этих переменах Айдрис и сумел убедить ее, что говорю правду.
Однако ни мои уверения, ни быстрое выздоровление нашего ребенка не могли вернуть ей, хотя бы отчасти, прежнего спокойствия. Пережитый страх был слишком сильным, чтобы он мог смениться ощущением безопасности, казавшейся ей теперь сном, от которого она очнулась,
или как тот, кто, убаюканный волнами, пробуждается, когда корабль идет ко дну. Прежде у нее случались временами приступы страха — сейчас не бывало даже кратких мгновений надежды. Ее прекрасное лицо более не освещалось улыбкой; иногда Айдрис пыталась изобразить ее, но это вызывало поток слез и волны горя смыкались над обломками прежнего счастья. Когда я был рядом, она все же не вполне предавалась отчаянию, ибо всецело мне доверяла. Казалось, она не допускала возможности моей смерти и возлагала на меня весь груз своих тревог, полагаясь на мою любовь. Так озябший олененок жмется к оленихе, раненый птенец прячется под материнское крыло, а малый разбитый челн ищет прибежища под какой-нибудь спасительной ивой. Не с гордостью, как в дни нашего счастья, но с нежностью и радостным сознанием того, что ей со мною спокойнее, я прижимал к груди мою дрожавшую подругу, старался отгонять от нее черные мысли и оберегать ее чувствительную натуру от тяжелых впечатлений.