Материнская любовь не сделала Айдрис эгоистичной; в самом начале эпидемии она стала ухаживать за больными и беспомощными. Я запретил ей это, и она подчинилась. Я сказал ей, что мысль об угрозе, с которой она соприкасается, для меня непереносима; что сознание ее безопасности даст мне силы всё выдерживать. Я указал ей на риск, которому подвергаются дета во время ее отлучек, и она наконец согласилась не выходить за ограду парка. В самом замке у нас жило немало несчастных, покинутых родственниками и оставшихся без помощи; уже и этого было довольно, чтобы занять ее время и внимание. А непрестанная тревога за меня и детей, как ни старалась Айдрис побороть или скрыть ее, наполняла все ее мысли и подтачивала силы. Первой заботой Айдрис были здоровье и безопасность детей, а второй — утаить от меня свой страх и слезы. Каждый вечер, когда я возвращался в замок, меня ждали там отдых и любовь. Часто случалось мне до полуночи бодрствовать у ложа умирающего, а потом ехать много миль во тьме дождливой ночи, и одно лишь поддерживало меня — мысль о благополучии и безопасности тех, кого я любил. Когда я бывал потрясен до лихорадочного жара каким-либо особо страшным зрелищем, я клал голову на колени Айдрис, и мой неистово бившийся пульс становился все более ровным; ее улыбка исцеляла меня от безнадежности, ее объятия баюкали и успокаивали мое исстрадавшееся сердце.
Лето было в разгаре; чума, увенчанная короной из солнечных лучей, рассыпала свои меткие стрелы по всей земле. Народы склоняли перед ними головы и умирали. Хлеба, в тот год уродившиеся на редкость обильно, осенью гнили на корню; несчастный, вышедший собрать урожай для своих детей, лежал в борозде мертвым. Лесные деревья величаво повевали ветвями, в то время как умирающие, лежа в их тени, нарушали лесную мелодию болезненными криками. В листве мелькало яркое оперение птиц; олени безбоязненно отдыхали в папоротниках; быки и лошади, покинув свои стойла, которые никго не охранял, паслись на пшеничных полях. Смерть поражала одних лишь людей.
Росла смертность, росли и наши страхи. Моя любимая и я смотрели то друг на друга, то на наших малюток.
— Мы спасем их, Айдрис, — говорил я. — Я их спасу. Пройдут годы, и мы расскажем им о наших страхах, исчезнувших вместе с породившей их причиной. Пусть лишь они одни останутся на земле, но они будут жить; их щеки не побледнеют, их звонкие голоса не умолкнут.
Наш старший уже понимал многое из происходившего и порой с серьезным видом спрашивал меня о причине столь страшных опустошений. Но ему было всего лишь десять лет, и свойственная детству веселость скоро прогоняла заботу с его чела. Ивлин, смеющийся херувим, резвое дитя, еще не знавшее ни печали, ни мук, встряхивал светлыми кудрями, оглашал наши покои веселым смехом и на тысячу ладов привлекал наше внимание к своим играм. Клара, наша милая, кроткая Клара, была нам опорой, утешением и радостью. Она взялась ухаживать за больными, утешать скорбящих, помогать престарелым и развлекать детей, участвуя в их играх. Она скользила по залам замка словно добрый дух, ниспосланный Небом, чтобы освещать наши темные дни неземным сиянием. Всюду, где она ступала, слышались благодарность и хвала. Когда она стояла перед нами во всей своей милой простоте, играла с нашими детьми или старательно оказывала маленькие услуги Айдрис, мы дивились, сколько героизма, мудрости и деятельной доброты таилось в ее нежных чертах и мелодичном голосе.
Лето все длилось; мы верили, что зима хотя бы приостановит эпидемию. Что она вовсе сойдет на нет — эту надежду, это заветное желание мы не смели высказать. Когда кто-нибудь необдуманно заговаривал об этом, слушатели, громко зарыдав, показывали, как тяжки их опасения и как мало осталось надежд. Что касается меня, то мои труды ради общественного блага позволяли мне лучше, чем большинству, видеть подлинные размеры бедствий, чинимых нашим невидимым врагом. За один лишь месяц вымерло целое селение. Там, где в мае появлялся первый заболевший, в июне на дорогах лежали непогребенные тела; дома стояли пустыми, из труб не шел дым; часы хозяйки, остановившись, отмечали время, когда в доме победила смерть. Из таких домов я иной раз спасал осиротевшее дитя, уводил скорбевшую молодую мать от безжизненного тела ее первенца или утешал дюжего землепашца, как ребенок плакавшего о погибшей семье.
Прошел июль. Должен же был пройти и август, а к середине сентября можно было на что-то надеяться. Мы нетерпеливо считали дни. Городские жители, желая перепрыгнуть остававшийся опасный промежуток времени, пустились в разгул. Кутежами и всем, что звалось у них удовольствием, они стремились прогнать черные мысли и усыпить отчаяние. Никто, кроме Адриана, не сумел бы укротить пестрое городское население, которое, словно табун невзнузданных коней, рвущихся к пастбищу, отбросило под влиянием главного страха все прочие опасения. Даже Адриану пришлось отчасти уступить, чтобы и дальше если не управлять толпой, то хотя бы держать ее распущенность в неких границах. Театры были открыты; открыты и посещаемы были и другие места общественных увеселений. Адриан полагал, что нужны развлечения, которые успокаивали бы чрезмерное возбуждение зрителей, а по окончании не вызывали новых приступов отчаяния. Более всего зрителям нравились мрачные трагедии. Комедии составляли слишком резкий контраст отчаянию, царившему в их душах; когда шла комедия, актеру нередко случалось наткнуться в своей роли на слово или мысль, чересчур противоречившие его собственному тяжкому унынию, и тогда, среди смеха, вызванного его комическими выходками, он разражался рыданиями; зрители из сочувствия также начинали плакать, и веселое зрелище превращалось в трагическое.
Я по натуре не был склонен искать утешения в подобных развлечениях — ни в театре, где шутовские выходки и грубый смех вызывали нездоровую веселость, а притворные слезы и вопли передразнивали подлинное горе, ни на многолюдных празднествах, где веселье имеет источником худшие чувства человека, а когда обращается к лучшим, то покрывает их фальшивым глянцем, ни на пирушках, которые на деле были поминками.
Впрочем, однажды я увидел в театре весьма интересную сцену, когда природа одержала верх над искусством; так мощный водопад сносит жалкие искусственные каскады, питавшиеся малой частью его вод.
Я приехал в Лондон, чтобы увидеться с Адрианом. Во дворце его не было; слуги не знали, где он, но не ждали его раньше ночи. Был только седьмой час погожего летнего вечера, и я провел эти свободные часы, прогуливаясь по безлюдным улицам Лондона; порой я сворачивал, пропуская похоронную процессию; порой из любопытства останавливался у того или иного места; это была печальная прогулка, ибо я всюду находил заброшенность, а немногие встречавшиеся мне прохожие были так бледны и унылы, так полны заботой и страхом, что, утомясь зрелищами безысходного горя, я повернул к дому.
Дойдя до Холборна229, я оказался возле трактира, где песни и выкрики буйной компании наводили еще большую грусть, чем молчаливые и бледные люди, шедшие за гробом. Подобное мертвенно-бледное создание было и здесь и бродило возле дома. Убогая одежда указывала на крайнюю бедность; подходя то к окну, то к двери трактира, женщина, как видно, хотела туда войти, но не решалась. Внезапно вырвавшийся оттуда шум пьяного веселья, казалось, поразил ее в самое сердце. «Как он может?!» — пробормотала она и, собравшись с духом, вошла. Хозяйка встретила ее тут же за порогом, и бедная женщина спросила:
— Ведь мой муж здесь, не правда ли? Могу я видеть Джорджа?
— Видеть? — вскричала хозяйка. — Что ж, ступай к нему. Его еще вчера схватила чума, и мы отправили его в больницу.
Несчастная, задававшая вопрос, прислонилась к стене и слабо вскрикнула.
— О, неужели вы так безжалостны, что отправили его туда?
Хозяйке было недосуг, и она быстро отошла, но одна из трактирных служанок, более отзывчивая, подробно рассказала, что муж женщины после ночного кутежа заболел и собутыльники поспешно доставили его в госпиталь Св. Варфоломея230.
Я наблюдал всю эту сцену. В бедной женщине была кротость, вызвавшая мое сочувствие. Она, шатаясь, вышла и направилась к Холборн-Хилл, но силы оставили ее, она прислонилась к стене, голова ее поникла, а лицо побледнело еще более. Я приблизился и предложил свою помощь. Она едва взглянула на меня.
— Помочь мне вы не можете, — ответила она. — Но я должна добраться до больницы, если не умру по дороге.
На улицах, более по привычке, чем потому что в них была надобность, еще стояли кое-где наемные экипажи. Я посадил ее в один из таких экипажей и поехал с нею сам, чтобы помочь ей пройти в больницу. Путь туда был недолог, и она говорила мало. Это были бессвязные упреки в адрес мужа, покинувшего ее, и его бессердечных товарищей. И все же она надеялась застать его живым. Ее простота и скромность возбудили во мне участие, особенно когда она заверила меня, что муж ее очень хороший человек, то есть был таким, пока, лишившись работы из-за тяжелых времен, не попал в дурную компанию.
— Он боялся приходить домой, — сказала она, — и видеть, как умирают наши детишки. У мужчины гораздо меньше терпения, чем у матери его детей.
Нас подвезли к госпиталю Св. Варфоломея, и мы вошли в печальный дом человеческих страданий. Бедная женщина жалась ко мне, видя, с какой жестокой поспешностью умерших выносили из палат в комнату, где через полуотворенную дверь можно было видеть гору трупов, представлявшую для непривычного человека поистине ужасное зрелище. Нас направили в палату, куда поместили ее мужа и где он, как сказала сиделка, должен был находиться, если оставался в живых. Моя спутница оглядывала одну койку за другой, пока в конце палаты не увидела на жалком ложе изможденное существо, метавшееся под пыткой болезни. Она кинулась к нему и обняла, благословляя Бога, сохранившего ему жизнь.
Охваченная радостью, она не замечала окружавших ее ужасов; но мне они были невыносимы. Палату наполняли зловонные испарения, от которых мне становилось дурно. Мертвых выносили, а больных вносили с одинаковым равнодушием; кто-то страшно кричал от боли, кто-то еще страшнее смеялся в бреду; одних окружали плачущие родные, другие обращали душераздирающие укоры покинувшим их близким; сиделки переходили от койки к койке как воплощение отчаяния, запустения и смерти. Я дал моей несчастной спутнице золотых монет, поручил ее заботам сиделок и поспешил прочь, а беспощадное воображение рисовало мне моих любимых на таких же койках. В деревне подобной массы ужасов не было; одинокие люди умирали там в поле; в одном из опустевших селений я застал последнего оставшегося в живых, терпевшего и болезнь и голод. Однако подлинное торжество чумы и банкетные залы смерти были только в Лондоне.
Я пошел дальше, печальный и подавленный, и оказался у входа в театр Друри-Лейн231. Там шел «Макбет». Лучший актер нашего времени должен был своим искусством заставить зрителей забыть обо всем. Я также жаждал забвения и вошел в театр. Он был почти полон. Шекспир, чья слава пережила уже четыре столетия, не утратил ее даже в это страшное время и все еще был «Ut magus»**- волшебником, правившим нашими сердцами и нашим воображением. Я пришел во время антракта между третьим и четвертым действиями. Я оглядел зрительный зал; зрительницы принадлежали почти все к низшему сословию, но мужчины были тут самые разные; все они пришли, чтобы забыть на время зрелища страдания, ожидавшие их дома. Занавес поднялся; сцена представляла пещеру ведьм233. Причудливое и сверхъестественное содержание «Макбета» обещало, что там едва ли будет что-то, намекающее на нашу нынешнюю жизнь. Декоратор приложил много стараний, чтобы придать несуществующему подобие реальности. Тьма, царившая на сцене, освещенной только огнем ко-сгра, и дымка, плывшая вокруг него, делали облик ведьм призрачным и неясным. Вместо трех дряхлых старух, которые, сгорбясь над котлом, бросают туда мерзкие снадобья, нужные им для колдовства, виднелись пугающие призраки. Появление Гекаты и сопровождавшая его причудливая музыка перенесли нас в иной мир. Пещера, в которую превратилась сцена, нависшие вокруг нее скалы, огонь, какие-то тени, временами проносившиеся по сцене, — все это давало простор воображению, не стесняя его доводами ума или сердца. Появление Макбета не разрушило иллюзию, ибо он был движим теми же чувствами, что и мы; и, пока ему колдовали, мы разделяли его изумление, сочувствовали его смелости и всецело отдавались во власть театрального волшебства. Я ощущал его благотворное действие, предаваясь приятному полету фантазии, которого уже давно не испытывал. Сцена заклинания сообщила часть своей силы тому, что последовало далее. Мы забыли, что Малкольм234 и Макдуф — обыкновенные люди, испытывающие те же простые чувства, что жили и в наших сердцах. Но постепенно мы стали осознавать подлинное значение этой сцены. Содрогание, подобное удару электрического тока, пробежало по залу, когда Росс235, в ответ на слова «В Шотландии без перемен?»236, воскликнул:
Каждое слово звучало нам как звон погребального колокола. Мы боялись взглянуть друг на друга и не отводили взгляда от сцены, словно только туда можно было смотреть без боязни. Актер, игравший Росса, внезапно понял, что вступил на опасную почву. Это был посредственный актер, но правда, заключенная в словах персонажа, сделала его игру отличной. Собираясь сообщить Макдуфу о гибели его семьи, он боялся начать, он дрожал в ожидании взрыва отчаяния не от своего партнера, а от зрителей. Каждое слово он выговаривал с трудом, на лице его читалось подлинное страдание; он то в ужасе возводил глаза вверх, то неподвижно глядел в землю. Сообщаемый им страх усилил наш собственный; мы задыхались вместе с ним, мы вытянули шеи, и выражение натних лиц менялось вслед за изменениями лица актера. Наконец Макдуф, занятый своей ролью и не замечавший волнения в зале, воскликнул с хорошо сыгранным отчаянием:
Острая боль пронзила каждое сердце — у каждого вырвался крик отчаяния; я разделил общие чувства, я дрожал вместе с Россом, я отозвался воплем на вопль Макдуфа и выбежал вон, словно из камеры пыток, чтобы успокоиться на свежем воздухе, на тихой улице.
Но воздух не был свежим, и улица не была тихой. О, как жаждал я нежной, успокаивающей материнской ласки Природы! Вместо этого мое наболевшее сердце терзалось еще более от шума грубого веселья, доносившегося из трактира, от вида пьяницы, который, шатаясь, брел домой, забыв в пьяном угаре о том, что его там ожидало, и от еще более страшных приветствий тех жалких созданий, для которых даже самое слово «дом» звучит насмешкой. Я побежал изо всех сил и очутился, сам не знаю как, возле Вестминстерского аббатства. Здесь мое внимание было привлечено мощным звучанием органа. Я с благоговением приблизился к освещенному алтарю и слушал торжественное песнопение, которое возвещало всем несчастным надежду и покой. Звуки, вобравшие в себя пламенные молитвы людей, отдавались эхом под темными сводами; то был небесный бальзам для израненных душ. Несмотря на бедствия, которые я считал незаслуженными и непонятными, несмотря на остывшие во всем Лондоне очаги, на усеянные трупами поля моей родины и на все мучительные чувства, испытанные мною в тот вечер, я подумал, что в ответ на наши мольбы Создатель взглянул на нас с состраданием и обещает помощь; торжественная музыка казалась именно тем голосом, каким надлежит общаться с Всевышним; ее звуки и вид многих людей, вместе со мной возносивших смиренные молитвы, успокаивали меня. Вверяя себя всецело покровительству владыки мира, я испытал чувство, близкое к счастью.