Николай Никандров
ПРОФЕССОР СЕРЕБРЯКОВ
Повесть
I
Уже и гражданская война в России давно закончилась, и советская власть утвердилась во всей стране, и повсюду возвещался мирный созидательный труд, а известный русский ученый, историк права, профессор Серебряков, волнами Октябрьской революции отброшенный в далекий провинциальный городок Минаев, все никак не мог выбраться оттуда и вернуться в свой Петербург.
Для жителей Минаева, переименованного после Октябрьской революции в Красный Минаев, пребывание среди них столь выдающегося человека было в высшей степени лестно. Для них это являлось тоже своего рода завоеванием Октябрьской революции; не случись в России Октябрьской революции, не видать бы никогда красным минаевцам и живого профессора.
До этого времени красные минаевцы знали о существовании на земле профессоров только по рассказам студентов, приезжавших домой на каникулы, да по старорежимным календарям с картинками, где наряду с портретами государей, министров, епископов, а также людей, благодаря воздержанному образу жизни проживших свыше ста лет, попадались иногда и портреты профессоров, обогативших чем-либо науку.
Поэтому естественно, что при своем появлении в Красном Минаеве профессор Серебряков возбудил к себе в горожанах огромный, небывалый интерес. В первое время за ним по улицам ходили такие толпы народа, взрослых и детей, какие в подобных городах ходят только за военным оркестром.
Толпа, сопровождавшая профессора, виднелась еще издали. Черным, шевелящимся, меняющим свои очертания пятном она неторопливо двигалась из улицы в улицу, из переулка в переулок, вбирала в себя по пути новых любопытных, росла в объеме и сперва запружала собой один тротуар, а потом захватывала и часть мостовой. И во главе этой толпы, как пастырь среди паствы, смущенно шествовала очень примечательная своей неожиданной внешностью фигура профессора.
На вид ему давали в толпе лет пятьдесят. Он был бледен, одутловат, как бы нездоров, с выпученными круглыми глазами, с суровым, лобастым простым русским лицом, с мужицкой, закрывавшей всю грудь пружинистой бородой темно-бурого цвета и с такими же беспорядочно разросшимися волосами на широкой голове. На нем был странный по своей скудости наряд: походное, военного образца, защитного цвета непромокаемое пальто до земли, такая же защитная, только суконная, низкая, круглая шапочка арестантского фасона, слишком маленькая, целиком утопающая в копне волос, и когда-то модные, теперь худые, покоробленные, с задравшимися носками, на кривых каблуках нечищеные штиблеты.
И пока как следует не разглядели особенного выражения глаз профессора, у всех получалось такое впечатление, что пред ними был самый обыкновенный человек, пожилой мужчина из небогатого класса, мещанин, отец многочисленного семейства, очень похожий -- в толпе сразу узнали! -- на одного минаевского портного, сколь прекрасно работающего, столь же свирепо и пьющего. Эта-то чисто портновская простота великого человека, его доступность, апостольская бедность, соединенная с какой-то затаенной трагичностью, по-видимому, и привлекали к нему сердца красных минаевцев.
И нервная дрожь, благоговейный трепет, радостный ужас охватывали красных минаевцев, когда они забегали по мостовой впереди профессора и расширенными глазами заглядывали ему в лицо.
-- Отец святой! -- клубочком вдруг вывертывалась из напирающей толпы одержимая кликушеством простоволосая баба и катилась по мостовой в ноги профессору. -- Помилуй нас! Нагрешили мы, окаянные, нагрешили!
-- Портной! Наш портной! -- растроганно восклицали в то же время в толпе иные мужчины. -- Как есть наш портной! Вот интересно!
-- Это -- да! -- то там, то здесь вырывались удовлетворенные отзывы из уст людей степенных, положительных, шаркавших по мостовой сапогами слева и справа от профессора. -- Вот это -- человек! Побольше бы нам таких!
И зажил профессор в Красном Минаеве.
Значение, которое придавали его личности горожане, с течением времени не только не уменьшалось, но еще увеличивалось.
По-прежнему каждому минаевцу хотелось затащить его к себе на квартиру, поставить самовар, усадить вместе с домашними за стол, угостить, поговорить, чтобы потом до самой смерти было что вспоминать и другим рассказывать, как в этой самой комнате, за этим самым столом сидел и пил чай знаменитый петербургский профессор, портрет которого был вместе с портретом царя в календаре. По-прежнему каждого красного минаевца соблазняло побывать и у профессора на дому, посмотреть, как великие люди живут, какая у них обстановка, что из вещей есть и чего нет, что они едят, пьют, на чем спят. По-прежнему в городе не было человека, который в глубине души не мечтал бы лично познакомиться с профессором, поздороваться с ним за руку, услышать вблизи его голос...
С кем же тогда было в Красном Минаеве и знакомиться, если не со знаменитым ученым, профессором Серебряковым!
Вместе с тем знакомиться с ним считалось делом не совсем безопасным.
Профессор нигде не служил, ничем не торговал, и красным минаевцам это стало казаться подозрительным. И слишком необычным представлялся он им сам, по мере того как они его больше узнавали; и слишком неясны были цели и причины его чересчур долгого пребывания здесь даже для самой красноминаевской власти, которая не переставала вести по этому поводу с центром тревожную, нервную, в высшей степени раздражительную переписку. Кто мог тут понять, кто мог тут поверить, что профессор совершенно случайно, неожиданно для самого себя, избрал Красный Минаев местом для совершения своего очередного научно-литературного подвига, что из этого никому не ведомого городка он рассчитывал в один прекрасный день подарить миру свой новый научно-литературный труд, значительностью содержания превосходящий все его предыдущие труды!
И самая фамилия, которую носил заслуженный профессор, фамилия всем известного историка права, автора многих блестящих научных исследований, которыми по настоящее время пользовались в высших школах в качестве учебных пособий, даже эта фамилия возбуждала в красных минаевцах зловещие подозрения, и вокруг нее без конца создавались нелепейшие, друг друга уничтожающие слухи. Говорили, что у белых за границей сейчас особенно свирепствует генерал Серебряков, родной брат профессора. Говорили, что у красных не так давно на Кубани отличался чекист Серебряков, родной брат профессора. И одни из горожан боялись, как бы из-за слишком близкого знакомства с профессором не пострадать от красных, другие, наоборот, остерегались возможной в будущем за это мести со стороны белых. И к высокому почитанию, с которым горожане неизменно относились к профессору, примешалось чувство самого низменного шкурного страха. И уже ни один из горожан не водил с профессором сколько-нибудь явной и постоянной компании, и повелось так, что свидания с ним жителей происходили большею частью тайно, ночью, и притом не больше чем но одному или по два раза в год на одну семью. Если же профессор по собственному почину пытался проникнуть в иную семью лишний раз, то там или оказывались наглухо запертыми двери, или внезапно переставал действовать звонок, или, чаще всего, никого из хозяев не оказывалось дома.
И жизнь профессора протекала в Красном Минаеве в большом и грустном уединении. И это в нем особенно нравилось жителям и еще больше поднимало его в их глазах. Профессор, если он только действительно профессор, таким и должен быть: одиноким, печальным, загадочным, погруженным в высокие материи.
-- Приходите-ка к нам сегодня вечерком чайку попить: будет профессор! -- шепотком на ушко приглашал один красный минаевец другого.
-- Ну? -- приятно удивлялся тот, но тотчас же, словно почуяв возле себя ловушку, по-птичьи округлял глаза, вытягивал шею и спрашивал: -- А кто еще будет? Такого никого не будет?
-- Нет, нет, -- поспешно успокаивали его. -- Такого никого не будет! Мы сами этого очень боимся! И разговаривать" за чаем можно будет свободно!
Приходил день, и те же, под страшным секретом, хвалились каждому на ушко:
-- Ага! У нас вчера вечером был профессор!
-- Ну? -- завистливо моргали глазами им в ответ. -- Профессор?
-- Да, профессор. Только вы смотрите, об этом по городу очень не распространяйтесь.
-- О, обо мне-то не беспокойтесь, на меня-то можно положиться, я-то никому не скажу. Ну и как? Ну и что же? Хорошо провели время с профессором?
-- Ого, еще как! Почти всю ночь просидели! Профессор вообще против спиртных напитков, а вчера у нас здорово клюкнул. Захмелел, обнял спинку кресла и плачет. Я спрашиваю: "Профессор, отчего же вы плачете?" Он всхлипывает: "Россию жа-аль..."
-- Ну-у? Так и сказал? О, это замечательно! Какая сила! Какая это огромная, доподлинно русская сила!
II
В нижней сорочке, с бледным, обросшим лицом отшельника, с глядящими вглубь глазами мудреца, энтузиаст-ученый Серебряков сидел за столом против единственного окна в своей маленькой комнате и упрямо и сурово писал.
Комната была пуста, без мебели, без намеков на убранство и уют, с четырьмя голыми стенами, и профессор, когда работал в этом нежилом помещении, выглядел забежавшим сюда случайно, как бы записать наспех два-три слова.
В углах комнаты, как треугольные полочки этажерки, множеством ярусов висела черная паутина. На потолке и стенах серыми переливчатыми тенями лежала пыль. На неподметаемых полах всюду виднелась истоптанная, в следах человеческих ног, как на улице, земля...
Забрызганное, в пятнах, кляксах, разводах, матовое окно выходило не на улицу, не на двор, а на крытую длинную стеклянную галерею и освещало только подоконник, стол, белые листы бумаги, раскрытые страницы книги, лицо профессора, его шоколадно-бурые волосы, отсвечивающие на кончиках красным, с сединой на висках. А дальше, за спиной профессора, в глубине комнаты, царил вечный полумрак, скрывающий и дальнюю стену комнаты, и стоящую возле нее койку, и наваленный под койкой на полу кое-какой домашний скарб.
Слева и справа от стола, в обоих передних углах комнаты, прямо на полу, высокими колоннами лежали одна на другой книги. Это была единственная роскошь, единственное богатство профессора. Как ученому, как специалисту, ему нравились то оживление, тот коренной пересмотр, та война мнений, которую внесла Октябрьская революция в застоявшуюся науку о праве. И книг по этому вопросу имелось у него много. Книги были исключительно новые, свежие, полученные прямо из Москвы. На корешках иных из них можно было прочесть названия: "Основы Советской Конституции", "Старое и новое право", "Марксистское понимание права", "Фетишизм права буржуазной юриспруденции", "Иллюзорность права римских юристов", "Буржуазность "естественного" и "разумного" права", "Право как надстройка над существующей экономической структурой", "Право как диктатура господствующего класса", "Нужно ли пролетариату право?"...
Мимо окна, по галерее, по дощатому полу, беспрестанно проходили и пробегали в одну и другую сторону жильцы соседних квартир, мужчины, женщины, дети. И в комнату профессора доносился топот их ног, говор их голосов. А когда в смежной квартире какие-то варвары хлопали дверью, в комнате профессора все сотрясалось, как от пушечного выстрела.
-- На двор! -- с торжествующими криками, бомбами вылетали с утра из дому детишки квартирной хозяйки профессора. -- На двор! -- ржали они, один за другим выносясь из квартиры на стеклянную галерею, как выпущенные на свободу жеребята. -- На двор-р-р!
И профессор невольно оторвал свое серьезное, охваченное фанатичной мыслью лицо от бумаги и красными от долгой работы глазами посмотрел из сумрака комнаты на далекий утренний солнечный свет. За стеклами окна и галереи на дворе стояла великолепная майская погода. Все, что ни попадалось на глаза, было по-весеннему чистое, свежее, яркое, так и благоухающее, на вид точно умытое хорошим туалетным мылом: и голубое небо, и белые, как на картинках, облачка, и золотое, уже начинающее припекать солнце, и дома, и деревья, и кошки. Внизу, на земле, без умолку стрекотали звонкие, старающиеся друг друга перекричать голоса счастливых детей; вверху, в воздушном небесном просторе, им отвечал такой же неистовый, беззаветно ликующий, точно скользящий по стеклу, массовый свист стрижей.
Мысленно, издалека, профессор упивался воображаемым и соблазнительным майским воздухом, вероятно после зимы впервые вкусно попахивающим нагретой землей; но встать и выйти из дому но улицу он не мог. Крепко держала, не отпускала работа! Жаль было отрываться от увлекательного затягивающего труда. Невозможно было ни минуты оставаться вне его возвышающей атмосферы. Профессора кроме того вечно томило опасение, хватит ли его века закончить задуманный труд. И приходилось дорожить каждой минутой своей жизни. Другое дело, когда он доведет работу до конца. Тогда он отдохнет, тогда он погуляет. Тогда он будет бродить по городу, за городом, будет вольно размышлять, спокойно прочитывать свежую специальную литературу, пока наконец его мозг не зажжется новой идеей, столь же захватывающей как и эта.
-- Катька! -- кричала на детей квартирная хозяйка за дверью в обеденный час. -- Я кому говорю: ешь! Танька, я кому говорю: ешь!
И профессор с холодной улыбкой философа припомнил, что когда-то и он, воспитанник такой же заботливой матери, тоже считал обед делом великой важности для себя. Какое это было заблуждение! Теперь тут, в Красном Минаеве, обед является для него поистине редким событием, и это как нельзя лучше отражается на его умственной трудоспособности. По мере того как под влиянием жестокой материальной нужды его тело освобождалось в этом городке от лишнего груза, мысль его становилась все легче, подвижнее, гибче, острее, язык делался четче, крепче, памяти вернулась былая юношеская свежесть. Теперь ему доступны те глубины, видны те дали, которые раньше были от него, как и от всех массовых людей, безнадежно сокрыты. Бедные люди, жалкие люди! В большинстве, и притом подавляющем большинстве, они так и умирают, ни разу в жизни не поднявшись ни на вершок из своего скотского состояния, ни минуты не побыв челов-еком, духовным существом! И в этом немало повинна их закостенелая верность "обедам". "Обеды"! Они всегда, всю жизнь, как теперь оказывается, были для профессора обузой, путами, тормозом, свинцовым обязательством. Сколько благих намерений так и остались у него намерениями, сколько превосходных идей были навсегда брошены им при самом их возникновении, и порой все только из-за этих ужасных, губительных для человека трех слов: "пора... идти... обедать!"
И профессору было волнующе-отрадно знать, что теперь здесь его никто не позовет идти "обедать". Тут он может работать столько, сколько хочет, и тогда, когда хочет.
Через каждые два-три часа ступни ног профессора неимоверно стыли, коченели, делались как две негнущиеся ледышки. Тогда он вставал и, не обрывая нити своих мыслей, с широкой, лобастой, пучеглазой, в мрачных космах, мужицкой головой и с узким, неразвитым, интеллигентским телом, кривым слева направо и сзади наперед, принимался делать комнатную гимнастику, приседал, скрипя суставами, на корточки, поднимался на носки, выбрасывал хрустящие руки, ноги, разгонял в жилах кровь, разогревал конечности...
Поднимаясь теперь после одного из таких приседаний, он вдруг покачнулся, с трудом удержал равновесие, едва добрался до койки, упал с закрытыми глазами ничком на постель, потерял сознание...
В точности он не знал, через сколько времени он очнулся, как в точности он не знал и того, что с ним, собственно, было: обморок, головокружение? В последнее время такие явления происходили с ним часто, почти ежедневно, и они всегда приносили ему глубокое освежение всего организма, как крепкий, своевременный сон.