Придя в себя, он с новыми силами принялся за работу.
-- Танька, спать! -- распоряжалась хозяйка за дверью вечером, в темноте. -- Катька, спать!
И через четверть часа, когда вся семья за стеной улеглась, заснула, засопела, на душу профессора дохнуло прелестью глубокой ночной тишины и его коротко ущипнул соблазн хорошего, эгоистического, здорового, животного сна. Но отдавать сну такие превосходные для работы часы было бы непростительным безрассудством. Да и вряд ли он смог бы без прогулки заснуть. Заснуть по-настоящему он сможет только тогда, только в тот день, когда убедится, что ему наконец удалось благополучно перевалить через самое трудное место работы.
Однако в лампе очень скоро догорел керосин, запасов керосина не было, и профессор поневоле, со стоном отчаяния бросил перо.
Он встал, потянулся, засунул руки в карманы брюк, остро насупился и зашагал взад-вперед в темной комнате. Будь у него фунта два керосина, его работа была бы спасена. А теперь ничего неизвестно...
Профессор нервно ходил из угла в угол по комнате, а его мысль продолжала работать, пробивалась дальше, властно увлекала его за собой. Вот он, с одухотворенным лицом, подбежал к столу, зажег спичку и при ее быстро угасающем свете записал несколько важных слов. Через несколько минут он записал еще, потом еще, и так он бегал и писал, пока не израсходовал все спички. Но мозг не успокаивался, в голове рождались все новые мысли, исключительно веские, нужные, которых он так жаждал днем, и профессор несколько раз схватывал карандаш и крупными каракулями рисовал в полной тьме обрывки слов, начатки фраз. Потом, завтра, при свете дня, он разберется в этом богатстве, просеет его, проработает, разовьет...
Наконец, утомившись кружить по комнате, профессор нащупал в темноте койку, подушку и не раздеваясь прилег. Приятно было лежать, дремать при абсолютной тишине вокруг, мечтать о грандиозности, о мировом значении своей работы...
Когда вдруг он услыхал знакомый шорох в окне, сердце его болезненно сжалось, он вскочил, сел на краю постели, круглыми глазами на полуосвещенном лице уставился из тьмы на серый прямоугольник окна. За окном темнел силуэт закутанной человеческой фигуры, не то женский, не то мужской; силуэт настороженно осмотрелся, прислушался, высоко занес, как факир, руку в хитоне, открыл форточку, ткнул вовнутрь комнаты какой-то небольшой предмет и, как дух, мгновенно оторвался от окна, точно на крыльях ринулся со скалы в пропасть. В тот же момент послышалось, как оставленный им предмет мягко шлепнулся на подоконник.
Профессор, казалось, этого давно ожидал.
-- А-а... -- вырвался из его груди победный, странно-дикий, торжествующий стон.
В несколько прыжков он очутился возле окна, цепко схватил двумя руками упавший на подоконник сверток, в секунду развернул его, нащупал в нем два толстых, упругих, теплых, судя по аромату, чисто пшеничных блина и, ослабев от волнения, опустился на стул...
И всегда, почти ежедневно, едва темнело и представлялось возможным пройти по улице неузнанным, кто-нибудь из горожан, с закутанным лицом, как в маске на маскараде, подкрадывался к окну знаменитого ученого и бросал ему в форточку что-нибудь из съестного. И профессор постепенно привык принимать эти ночные дары от неизвестных легко, просто, не задумываясь. Разве он не заслуживает этих крох? Разве он их не отрабатывает? Но район Красного Минаева еще не успел оправиться от последствий голода прошлого года, как уже предсказывали в настоящем году новый неурожай, и профессору приносили продуктов все меньше и реже, и уже случались жуткие дни, когда у него по целым суткам ничего не бывало во рту...
Спустя несколько минут о подоконник тупо стукнуло завернутое в бумагу квашеное яблоко, потом туда же упало два кусочка колотого сахару...
Согнувшись, профессор сидел на краю постели и, в такт работающим челюстям мотая сверху вниз головой, маленькими экономными кусочками с нечеловеческим аппетитом жевал блины. Блины были удивительные, жирные-жирные, утопающие в горчичном масле, повизгивающие на зубах, после каждого укуса сильно отдающие свежими пшеничными отрубями, словно только что взятыми с мельницы. Потом с таким же невероятным аппетитом и так же по-собачьи покачивая во время еды головой -- казалось, даже рыча, -- профессор грыз антоновское яблоко.
Это и составляло его красноминаевский "обед".
Очевидно, сегодня больше ждать было нечего, он в последний раз посмотрел на дароносную форточку и, согласно своему обычаю гулять перед сном, надел непромокаемое пальто, кругленькую шапочку, сунул в карман ключ и тихонько вышел из дому. " На улице было светлее, чем в комнате.
Весь город уже спал.
Профессор, с наслаждением разминая каждый суставчик засидевшихся ног, шел по своей улице один.
Шаги его гулко отдавались в тишине ночи. Иногда им где-то отвечало эхо.
III
-- Виноват! -- минут через пять окликнули его с противоположной стороны улицы и, переходя через дорогу, повторили: -- Виноват!
Серебряков остановился.
К нему подошел представительный, высокого роста мужчина, по-дорожному одетый, с маленьким саквояжиком в одной руке, с портфелем -- в другой.
-- Больше часа путаюсь тут, -- растерянно пожаловался незнакомец. -- Скажите, это Гончарная улица?
-- Да, эта, -- ответил профессор, приглядываясь к незнакомцу, в котором он сразу узнал приезжего.
-- А вы не знаете, где у вас тут дом No 23? Такая темень, ни одного фонаря!
Как же, знаю. Это по этой же стороне улицы, только немного дальше. Как раз я в No 23 живу.
-- А, вот хорошо. Вы жильцов своего дома всех знаете?
-- Нет. Где там.
-- А может быть, случайно слыхали: в вашем доме не живет профессор Серебряков? Есть такой крупный русский ученый...
-- Живет. Знаю. А вам он зачем?
-- Разве вы его лично знаете? -- обрадовался приезжий.
-- Еще бы не знать, -- улыбнулся профессор, -- когда я и есть Серебряков.
-- Вы -- профессор Серебряков?! Вот так встреча! Вот так случай! Ну и случай! Очень приятно, очень приятно!
Приезжий пришел в восторг.
-- Позвольте представиться, -- сказал он, назвал свою фамилию и пожал профессору руку. -- Разрешите к вам сейчас на минутку зайти? Я привез вам из центра важную бумагу.
-- Пожалуйста, -- сказал профессор.
И они повернули обратно.
-- Такую бумагу, такую бумагу! -- смаковал губами и делал пальцами жесты приезжий. -- Вы только меня извините, пожалуйста, что я в такой поздний час вас беспокою. Но иначе я не могу: я в Красном Минаеве от поезда до поезда. Сдам вам под расписку бумагу и обратно пойду на вокзал.
-- А какую такую бумагу? -- уже не в первый раз спрашивал весьма озадаченный профессор.
-- Замечательную бумагу!
-- Но какую именно?
-- А вот когда придем и я вам вручу ее при свете, тогда узнаете какую.
Было видно, таким способом незнакомец надеялся произвести на ученого более сильное впечатление.
-- Когда узнали, что я буду проезжать через Красный Минаев, мне и вручили эту бумагу для передачи вам лично.
-- Интересно все-таки, что за бумага, -- улыбнулся профессор упрямству приезжего.
А тот и сам спешил порадовать профессора, подергивался, разглагольствовал, хихикал и ускорял шаги так, что ученый едва за ним успевал.
По дороге незнакомец между прочим сообщил отрывками кое-что о себе.
-- ...Сам я служу в губсоюзе... Нынче только в губсоюзе и можно служить: все-таки и жалованье, и натура, и вообще... Стараюсь всегда находиться в дороге, потому что тогда мне хорошо командировочные идут... Вечно треплюсь, никогда не сижу дома, на Пасху, на Рождество и то летаю по свету: пошлю откуда-нибудь семье окорок, гуся, копченых языков или еще чего там, этим и ограничусь... Вроде вместо себя. Детей жаль, у меня все мальчики, уже стали меня забывать и растут почти что без присмотра, без отца, с одной матерью, а разве женщина может влиять?.. Зато в общем хорошие деньги выгоняю и могу через несколько годиков выровняться...
Переполошили квартирохозяйку. Она подумала, что пришли с обыском, с арестом, от страха оглохла и потеряла способность речи.
Спросили у нее лампочку.
-- Лампочку, лампочку, лампочку дайте! -- стояли в ее комнате оба мужчины и кричали ей в оба уха, один в одно, другой в другое.
Она, толстая простолюдинка, с диким ужасом уставилась вытаращенными глазами на портфель гостя и долго не понимала, чего от нее требуют.
Наконец гость догадался, с веселым смехом сам взял лампочку и вошел с профессором в его комнату.
Здесь еще резче бросилось в глаза нетерпение гостя поразить профессора приятным для него сюрпризом. Отыскивая в портфеле драгоценный документ, он нервно выгреб оттуда на стол кучу других документов, мелкие деньги, мыло, зубную щетку, полотенце, жареного цыпленка, вывалявшегося с головы до ног в сахарном песке...
-- Ее прислали бы вам по почте, -- словно нарочно подогревал он и без того громадное любопытство профессора, -- но ей там придают слишком большое значение, слишком большое... Вот! -- наконец воскликнул он, просиял и развернул перед собой лист исписанной бумаги, с большой фиолетовой печатью, с рядом размашистых красных подписей. Профессор протянул задрожавшую руку к бумаге. Но гость бумагу не давал. Он зажал ее в своей руке еще крепче, стал в позу, перегнул назад корпус, вскинул голову, потом схватил руку профессора и принялся отчаянно трясти ее в своей.
-- Поздравляю вас! -- произнес он при этом. -- Поздравляю вас! -- повторил он еще громче, еще истеричнее. -- Я очень рад! Я очень рад за вас! Вы не поверите мне, как я рад! Все-таки ваше имя...
Профессор кое-как вырвал из рук у гостя бумагу и поднес ее к лампочке.
Гость всем лицом, готовым разорваться от распирающего его восторга, следил за выражением глаз профессора.
Профессор бегло прочитывал содержание бумаги.
Бумага носила очень внушительное, волнующе-старинное название: "Охранная Грамота".
И на профессора почему-то мощно дохнуло глубинами истории.
Содержание бумаги сразу так захватило его, что он не слышал, что ему говорил экзальтированный гость, не чувствовал, как тот тормошит его за плечо, не видел, как того корчило от восторга.
-- Такая бумага! -- вскидывал вверх свое лицо гость. -- Такие подписи!
"Настоящая Грамота выдана профессору Степану Матвеевичу Серебрякову в том, что он, профессор С. М. Серебряков, состоит под покровительством Советской Власти, органам которой предлагается оказывать ему всяческое содействие".
Далее стилем присяги перечислялись по пунктам все те особые права и привилегии, которыми располагал в Республике Советов профессор.
-- Я уже тут на вокзале кой от кого слыхал, что вам живется в Красном Минаеве не очень сладко, -- говорил приезжий, прощаясь и рассыпаясь в пожеланиях. -- А теперь-то вам будет хорошо! Теперь-то конечно! Вы и за старое время с них потребуйте! Еще бы! Такое счастье! Да я бы тут с этой бумагой...
Когда приезжий наконец ушел, профессор остался в своей комнате один.
Только теперь он считал возможным как следует разобраться в том, что произошло.
Он не выпускал полученную бумагу из рук.
Раз за разом перечитывал он ее от начала до конца и не верил тому, что читал, не верил тому, что это не сон, а действительность. Как будто внезапно он перенесся на другую планету! Неужели все изложенное в этом документе относится именно к нему? А если тут какая-нибудь ошибка? Случается, среди глубокой ночи, в полутемной тюремной камере, будят бессрочно заключенного и объявляют ему, что он свободен; тот шалеет, не верит, не хочет идти, его убеждают, он наконец и сам убеждается, начинает собирать вещи, в это время приходят из тюремной конторы, улыбаются и говорят, что произошла ошибка: освобождается не он, а его однофамилец, ему же действительно сидеть тут без срока. Так и в данном случае, мало ли на Руси профессоров Серебряковых? Был в Киеве один, был в Казани...
Профессор, трепеща, проверил на пакете свое имя, отчество, фамилию, адрес. Все было написано до таких мелочей правильно, что в душе профессора больше не могло оставаться сомнений: бумага предназначена только ему.
Тогда, сидя за столом над бумагой, он крепко закрыл глаза. Ему необходимо было ничего не видеть, ничего не слышать, отрешиться от всего и хорошенько подумать, что же это такое...
Где-то, очень далеко отсюда, в центре, вероятно, в громадном, многоэтажном, вековом, бывшем казенном здании, с лифтами, телефонами, радиотелеграфами, курьерами, барышнями, комендантами, при ярком неугасающем свете электричества, за множеством столов, в разных комнатах, сидят вдохновенные люди, пишут во все концы Республики бумаги, самоотверженно хлопочут об идеальном устройстве колоссальнейшей в мире страны. И что же? Ниточка их забот дотянулась даже сюда, на такое громадное расстояние, в такую глушь, в Красный Минаев, и специально ради одного человека, ради него, профессора Серебрякова! Оказывается, его там знают, о нем там помнят. В двенадцати пунктах "Грамоты" до мельчайших деталей угадали все его нужды, как будто прочитали у него в душе. Это ли не чудо? И профессору показалось, что он что-то такое проспал, пропустил, недоглядел. Во всяком случае, в его жизни теперь начинается новая полоса, хотя, правда, еще не совсем ясная. Но для него уже совершенно ясно одно: он спасен, он избавлен от непосильных тягот подвижничества. И главное, спасена его наука, его работа, гуманность, культура вообще...
Чувство благодарности переполняло грудь профессора, он раскрыл глаза, хотел перебороть себя, наморщился, закусил губы, с великим трудом подавил в себе крик, застонал и заплакал.
Напрасно он зажимал руками рот; напрасно пробовал он и ходить, и лежать, и опять сидеть; напрасно взывал к своему разуму, к чувству мужества: слезы лились из его глаз и лились. Вместе с тем откуда-то, из самых корней его существа, вставало небывалое облегчение: с замученных плеч ощутительно спадала тяжкая ноша последних лет.
-- Лампочку тогда сами погасите? -- закричала из-за дверей сонным голосом хозяйка и, зевая, с подвываньем, все тоньше и тоньше пропела: -- А то керосин-то, он того-о-о!
IV
Еще в самом начале профессор остановил свое особенное внимание на пункте шестом "Грамоты":
"Независимо от занимаемой должности, он, профессор С. М. Серебряков, имеет право на получение академического пайка, в размере санаторного, с правом замены одного продукта другим, по месту своего пребывания".
Доктор, по всей вероятности, прав: те учащающиеся обмороки происходят у него от крайнего истощения организма. Ему необходимо самым срочным образом улучшить питание, иначе он скоро вовсе не сможет работать и окончательно свалится.
И на другой день после получения "Грамоты", ранним утром, профессор, вместо обычной работы, мастерил из старого тряпья мешочки для муки, круп, сахару, соли; аккуратно привязывал к пустой, чисто вымытой бутылке для постного масла веревочную петельку, чтобы удобнее было нести, выдирал из старой книги пачку страниц для коровьего масла, для солонины, для повидлы...
И около десяти часов он уже шел получать свой академический паек. В одной руке он нес пачку связанных вместе мешочков, в другой, на пальце, на веревочной петельке, болтающуюся бутылку.
Прогулка по теплому летнему воздуху, да еще утром, показалась ему редким, давно не испытанным счастьем. Точно молодость снова вернулась к нему. И чтобы продлить это удовольствие, он старался идти не спеша, делал глубокие вдыхания, приводил в движение все'мышцы. Этот вынужденный перерыв в работе, без сомнения, пойдет ему на пользу. Нельзя так вымучивать себя. Правда, прежде он иначе не мог работать: он должен был нервничать, торопиться, бояться за свою работу, потому что, не будучи материально обеспечен, он не имел гарантий, что у него хватит чисто физических сил на окончание работы. Зато теперь, когда он материально устроен, он может отнестись к своей работе много спокойнее, и качество работы от этого, конечно, выиграет.