Слова эти спасли младенца, ибо предсказания лекаря о неминуемой смерти недоноска преисполнили графа тайной радости, и он весь встрепенулся, невольно выдав свое удовольствие.
Бовулуар поспешил отнести новорожденного к матери, лежавшей в обмороке, и укоризненным жестом указал на нее, желая припугнуть графа, который довел жену до такого состояния. Графиня лишилась чувств, услышав, о чем они шептались, ибо нередко бывает, что в критические минуты жизни органы чувств приобретают у человека неслыханную тонкость восприятий; однако плач младенца, положенного рядом с нею на постели, словно по волшебству вернул ее к жизни; ей почудилось, что она слышит голоса двух ангелов, когда, воспользовавшись криком ребенка, лекарь наклонился к матери и шепотом сказал:
— Ухаживайте за ним хорошенько, и он проживет сто лет. Бовулуар в таких делах толк понимает.
Вздох небесного счастья, слабое пожатие руки были наградой лекарю; прежде чем передать новорожденного нетерпеливой матери, жаждавшей обнять своего младенца, он внимательно осмотрел это хрупкое создание, у которого на коже отпечатались следы железных пальцев графа, — лекарь хотел удостовериться, что отцовская ласка не изувечила слабенького тельца ребенка. Каким-то безумным движением мать схватила своего сына, спрятала его возле себя, и в отверстия маски сверкнули ее глаза, метнувшие на графа такой угрожающий взгляд, что Бовулуар вздрогнул.
— Она умрет, если слишком скоро потеряет сына, — сказал он графу.
Сир д'Эрувиль уже несколько минут ничего не слышал и не видел. Глубоко задумавшись, он неподвижно стоял у окна, только барабанил пальцами по стеклу, но при последних словах лекаря злобно повернулся и выхватил из ножен кинжал.
— Ах ты мужлан! — воскликнул он, именуя лекаря тем оскорбительным прозвищем, которое сторонники короля придумали для гугенотов. — Подлый наглец! Своей ученостью ты обязан чести содействовать дворянам, когда они настоятельно желают иметь или не иметь наследников, — одно лишь это и удерживает меня, а то бы я навсегда лишил Нормандию ее прославленного колдуна.
К великой радости Бовулуара, граф с яростью вложил кинжал в ножны.
— Ужели ты не можешь, — продолжал граф, — очутившись в обществе благородного сеньора и его супруги, хоть раз в жизни отрешиться от жалких подозрений в корыстных расчетах, которые ты допускаешь у черни, забывая при этом, что у нее-то нет никаких уважительных на то причин? Разве в данном случае могут возникнуть соображения государственной пользы, которые побуждали бы меня действовать так, как ты это предполагаешь? Убить своего родного сына? Похитить его у матери? Какую чепуху выдумал! Такое крепкое дитя! Пойми же, что я просто не доверяю тебе, зная твое тщеславие. Если бы ты знал имя благородной роженицы, ты бы везде похвалялся, что видел ее! Страсти господни! Ты, чего доброго, погубишь мать или ребенка чрезмерным лечением. Смотри берегись! Ты своей жалкой жизнью отвечаешь мне и за свое молчание и за их здоровье!
Лекарь был поражен нежданной переменой, несомненно происшедшей в замыслах графа. Прилив отеческой нежности к несчастному недоноску испугал его даже больше, чем нетерпеливая жестокость и угрюмое недоверие, сперва проявленные графом. Последние слова своей тирады он произнес с самым лицемерным выражением, изобличавшим, что он задумал более хитрым способом осуществить свое намерение, оставшееся неизменным. Мэтр Бовулуар объяснил эту неожиданную развязку двумя предсказаниями участи ребенка, которые он дал: одно отцу, а другое матери.
«Все понятно, — думал он. — Сей добрый сеньор не хочет, чтобы жена возненавидела его, и решил тайком прибегнуть к роковой помощи аптекаря. Надо мне предупредить мать — пусть побережет своего высокородного малютку».
И он направился было к постели, но граф, стоявший в эту минуту у раскрытого шкафа, остановил его властным окриком. Сеньор протянул лекарю кошелек, и Бовулуар, с некоторой, правда, опаской, взял его, уступив соблазну принять золото, блестевшее сквозь петли вязаного кошелька красного шелка, презрительно брошенного ему.
— Хоть ты и приписал мне низкие, мужицкие помышления, — сказал граф, — я все же считаю себя обязанным заплатить тебе по-барски. Мне не надо просить тебя держать язык за зубами. Вот этот человек, — добавил д'Эрувиль, указывая на Бертрана, — наверно, уже объяснил тебе, что холопы, дерзнувшие сплетничать обо мне, живо повиснут на каком-нибудь дубе с тугим пеньковым ожерельем на шее или пойдут ко дну реки с булыжным алмазом на груди.
Закончив свою милостивую речь, великан не спеша подошел к ошеломленному лекарю и шумно пододвинул ему стул, как будто приглашая его сесть рядом с ним у постели роженицы.
— Ну вот, милочка, у нас есть теперь сын, — сказал он жене. — Большая радость для нас обоих. Очень вы страдаете?
— Нет, — тихо промолвила графиня.
Изумление и неловкость, которые явно чувствовала мать, запоздалые и деланные проявления отцовской радости убедили мэтра Бовулуара, что некое важное обстоятельство ускользнуло от обычной его проницательности. Подозрения его окрепли. Он положил руку на руку графини, не столько желая узнать, нет ли у нее жара, сколько собираясь подать ей знак.
— Все благополучно, — сказал он. — Нечего бояться каких-либо неприятностей. Конечно, у роженицы позднее будет молочная лихорадка. Но это ничего, не пугайтесь.
Тут хитрый лекарь на мгновение остановился и сжал пальцы графини, чтобы привлечь ее внимание.
— Если не хотите, ваша милость, тревожиться за своего ребенка, — сказал он, — будьте при нем неотлучно. Подольше держите его у груди, — видите, он уже ищет ее маленьким своим ротиком. Кормите его сами и остерегайтесь всяких снадобий аптекаря. Материнское молоко излечивает грудных детей от всех болезней. Мне частенько приходилось принимать семимесячных младенцев, но редко я видел, чтобы роженицы разрешались от бремени так легко, как вы. Не удивительно, — ребенок очень худ. В башмаке уместится! Уверен, что он и одиннадцати унций не весит... Молока, материнского молока! Если он всегда будет у груди матери, вы спасете его.
При этих словах врач вновь сжал ей осторожно пальцы. Глаза графа, видневшиеся в отверстия маски, метали пламя, но Бовулуар вел свою речь с полным спокойствием и обстоятельностью, как человек, желающий добросовестно заработать деньги.
— Эй, эй, костоправ! Шляпу забыл, — сказал Бертран, когда лекарь выходил вместе с ним из комнаты.
Итак, отец смилостивился над сыном, а причиной тому были некоторые оговорки нотариуса в брачном контракте. В то мгновение, когда Бовулуар схватил графа за руку, на помощь спасителю пришли алчность д'Эрувиля и обычное право Нормандии. Две эти силы подали знак, и рука сеньора оцепенела, лютая ненависть притихла. Алчность завопила: «Земли твоей жены останутся во владении дома д'Эрувилей лишь в том случае, если они перейдут по наследству к мужскому ее отпрыску!» Обычное право нарисовало графу ужасную картину: графиня умирает бездетной, и все ее имущество требует себе боковая ветвь Сен-Савенов.
Вняв обоим предостережениям, граф решил предоставить природе унести недоноска в могилу, а самому подождать рождения второго сына, здорового и крепкого мальчика: тогда уж можно будет не беспокоиться, жива ли жена и жив ли первенец. Перед глазами у графа уже был не ребенок его, но женины обширные владения, и сразу же алчность надела личину нежности. Приличия ради, он сделал вид, будто его полумертвый первенец отличается крепким телосложением. Зная характер мужа, графиня была удивлена еще больше, чем акушер, и затаила в сердце инстинктивные опасения за сына; порой она восставала против мужа с великой смелостью, ибо в одно мгновение в ней пробудилось мужество матери и вдвое возросли ее душевные силы.
В течение нескольких дней граф почти безотлучно находился у постели больной и окружал ее заботами, которым выгода придавала мнимую нежность. Графиня быстро угадала, что лишь ее одну он дарит таким вниманием. Ненависть его к сыну сквозила в каждой мелочи, он упорно избегал смотреть на малютку, дотрагиваться до него; едва раздавался детский плач, отец вскакивал и спешил уйти из опочивальни, чтобы отдать какие-нибудь распоряжения; казалось, граф прощал сыну, что он еще жив, лишь в надежде, что ребенок вот-вот умрет. В один прекрасный день, заметив в глубоком взгляде матери, что она чувствует какую-то страшную опасность, грозящую ее сыну, он объявил о близком своем отъезде, решив отправиться в путь на другой же день после обряда «воцерковления», и выставил он в качестве предлога необходимость повести свое войско на помощь королю.
Вот какие обстоятельства сопутствовали и предшествовали рождению Этьена д'Эрувиля. Граф непрестанно желал смерти отвергнутому сыну, и не только потому, что однажды ему пришло такое желание; ведь даже если б он мог заставить умолкнуть в себе плачевную склонность злого человека преследовать тех, кому он уже причинил вред, и даже если б он не был вынужден, к великой своей досаде, притворяться в любви к мерзкому недоноску, которого он считал сыном гугенота Шаверни, бедняжка Этьен все же вызывал бы у него отвращение. Ребенок родился слабеньким, болезненным; беду эту, быть может, еще усугубила пресловутая «ласка» графа, и столь рахитичное существо было непрестанным оскорблением отцовского самолюбия графа. Он ненавидел красивых мужчин, но не меньше ненавидел и людей хилых, у которых телесную силу заменяет сила разума. Чтобы ему угодить, мужчине нужно было отличаться безобразным лицом, высоким ростом, крепким сложением и полным невежеством. Этьен д'Эрувиль, так сказать, обреченный из-за слабого своего здоровья на сидячий образ жизни и занятия науками, должен был найти в отце беспощадного врага. Уже с колыбели началась его борьба с этим великаном, а помощь против столь страшного противника могла ему оказать только мать, в чьем сердце, по трогательному закону природы, любовь к сыну возрастала вместе с грозившими ему опасностями.
Оказавшись в полном одиночестве после нежданного отъезда графа, Жанна де Сен-Савен обязана была своему ребенку проблесками счастья, и они скрашивали ее жизнь. Сына, рождение которого граф вменял жене в преступление, считая его ребенком Жоржа де Шаверни, она обожала, как обожает женщина плод незаконной любви; обязанная сама кормить его грудью, она делала это с радостью. Она не желала, чтоб ей в чем-нибудь помогали служанки, сама одевала и раздевала свое дитя, испытывая величайшее удовольствие от каждой, хотя бы маленькой, заботы о нем. Непрестанные труды, напряженное внимание, необходимость просыпаться по ночам в определенный час и кормить ребенка — все это наполняло ее блаженством. Лицо ее сияло счастьем, когда она хлопотала вокруг этого маленького существа. Так как Этьен родился преждевременно, приданое ему еще не было готово, мать пожелала сама сшить все, чего недоставало, и с каким совершенством она это сделала, могут себе представить те матери, на которых падали подозрения мужей, те, которые в ночной тиши безмолвно трудились для обожаемых своих детей. При каждом стежке рождалось воспоминание, желание, мечта, — и какие чудесные картины создавало воображение матери, когда она расшивала прелестными узорами нежную ткань! О всех ее «безумствах» докладывалось графу д'Эрувилю, и грозовая туча, уже поднявшаяся на горизонте, темнела все больше. Меж тем для матери, вкушавшей тайное счастье, время бежало стремительно, дни казались слишком короткими для бесчисленных и тщательных забот о младенце, которого она кормила.
Предупреждения лекаря не выходили у нее из головы, и, трепеща за жизнь ребенка, она одинаково страшилась и услуг приставленных к ней женщин, и руки графских людей; ей так хотелось совсем не спать, — ведь кто-нибудь мог подкрасться к Этьену в часы ее сна; она укладывала ребенка возле себя. Словом, с колыбели младенца охраняло недоверие. В отсутствие графа она осмелилась призвать Бовулуара, имя которого хорошо запомнила. Она полна была глубокой признательности к лекарю и считала себя в неоплатном долгу перед ним; но, главное, ей хотелось расспросить его о множестве вещей, касающихся ее сына. Если Этьена замыслили отравить, то как ей спасти его при покушениях? Как беречь его хрупкое здоровье? Долго ли следует кормить его грудью? Возьмет ли на себя Бовулуар в случае ее смерти заботу о здоровье бедного ребенка?
На вопросы графини растроганный Бовулуар ответил, что он, так же как и она, опасается намерений отравить Этьена; но пока она кормит ребенка грудью, бояться нечего, а на будущее он советовал ей всегда самой пробовать пищу, приготовленную для Этьена.
— Если вы, графиня, почувствуете что-то странное на языке, какой-то необычный привкус у кушанья: пряный, горький, острый, соленый — словом, что-либо подозрительное, выбросьте это блюдо. Одежду ребенка пусть всегда стирают при вас; держите при себе ключ от ларя, в котором будет храниться его платье. Что бы ни случилось, вызовите меня, и я тотчас явлюсь.
Наставления лекаря врезались в память Жанны д'Эрувиль. Она просила его всегда и во всем рассчитывать на нее. И тогда Бовулуар кратко поведал графине, как сеньор д'Эрувиль, которого даже в молодости не желала иметь своим возлюбленным ни одна придворная знатная дама, влюбился в куртизанку, носившую прозвище Прекрасная Римлянка и ранее принадлежавшую кардиналу Лотарингскому. Вскоре, однако, граф бросил ее, и позднее Прекрасная Римлянка, приехав в Руан, тщетно молила его помочь ее дочери, о которой он и слышать не хотел и, ссылаясь на красоту девочки, отказывался признать ее своим отпрыском. После смерти этой женщины, погибшей в нищете, ее дочь, которую звали Гертрудой, красотой превосходившая мать, нашла себе приют в монастыре, где настоятельницей состояла мадемуазель де Сен-Савен, тетка графини. Однажды Бовулуара призвали к одру заболевшей Гертруды, и он так влюбился в нее, что совсем потерял голову.
— Если вы, графиня, — добавил Бовулуар, — пожелали бы вмешаться в это дело, вы отплатили бы мне сторицей за то, что я, по вашему мнению, сделал для вас хорошего. Тогда и мое появление здесь, в замке, преступное в глазах графа, было бы оправдано; рано или поздно граф примет участие в судьбе такой прекрасной девушки и когда-нибудь окажет ей косвенным образом покровительство, сделав меня своим врачом.
Графиня, как и все женщины, сочувствовавшая истинной любви, обещала помочь несчастному врачевателю. Она горячо взялась за дело и после вторых своих родов, воспользовавшись старинным обычаем, который давал роженице право просить какой-либо милости у своего мужа, добилась у графа приданого для Гертруды; незаконнорожденная красавица, вместо того чтобы постричься в монахини, вышла за Бовулуара. Приданое Гертруды и сбережения лекаря дали им возможность купить по соседству с замком д'Эрувилей превосходное имение, продававшееся тогда наследниками. Графиня, успокоенная добрым лекарем, почувствовала, что теперь жизнь ее исполнена радостей, неведомых другим матерям. Конечно, все женщины прекрасны, когда они прикладывают к груди своей младенца, желая успокоить его крики и начавшиеся горькие слезы; но даже на полотнах итальянских художников трудно было бы увидеть образ более трогательный, чем тот, который являла собою графиня, когда она держала у груди Этьена, чувствуя, что с каждым глотком материнского молока она отдает ему и свою кровь, вливает жизнь в это бедное создание, спасает его от смерти, грозящей ему. Лицо ее сияло, она любовалась своим дорогим малюткой и всегда страшилась увидеть в его чертах некое сходство с Шаверни, — ведь она так много думала о своем друге. Эти мысли, выражение счастья, озарявшее ее чело, когда она смотрела на сына, взгляд, горевший желанием передать ребенку силу, которую она чувствовала в своем сердце, и светлые свои надежды, прелесть ее движений — все вместе составляло картину, покорявшую даже враждебных ей прислужниц: графиня победила шпионок.
Вскоре два эти слабые существа уже объединяла одна и та же мысль, они понимали друг друга раньше, чем этому могли служить слова. Как только Этьен с бессознательной жадностью, свойственной малым детям, стал схватывать взглядом все окружающее, он с любопытством глядел на темные панели парадной опочивальни. С тех пор, как его слух начал воспринимать звуки и улавливать разницу меж ними, он слышал монотонный гул моря, разбивавшего свои волны о скалы движением столь же равномерным, как качание маятника. И вот само жилище, звуки, вещи — все, что воздействует на наши чувства, что подготовляет наше сознание и формирует характер, внушали ребенку склонность к грусти. А разве его мать не должна была жить и умереть в атмосфере грусти? Уже с младенческих дней он мог полагать, что его мать — единственное существо, живущее на земле, смотреть на мир, как на пустыню, привыкать к самоуглублению, к которому побуждает человека одиночество, искать счастья в самом себе, прибегая для этого к огромным возможностям, какие дает мысль. Разве графиня не была обречена жить одиноко и искать все свое счастье в сыне, преследуемом так же, как и ее разбитая любовь? Как и все болезненные дети, Этьен почти всегда сидел тихонько в задумчивой позе, в такой же (трогательное сходство!), как и его мать. Восприятия всех органов чувств отличались у него необычайной тонкостью, внезапный сильный шум или общество беспокойного, крикливого человека вызывали у него нечто вроде лихорадки. Он был подобен тем крошечным букашкам, для которых гибельны и резкий ветер и палящий зной; подобно этим насекомым, он не способен был бороться с малейшими препятствиями и так же, как они, уступал без жалоб и сопротивления всему, что имело злобный и грозный вид. Ангельское его терпение вызывало у матери глубокое чувство жалости, и ей не казались утомительными бесчисленные заботы, которых требовал уход за этим слабеньким и болезненным существом.