— Не знаю, что я напишу, — сказал Бомпер, потрясенный до глубины души всем услышанным. — Но все, что произошло со мной, так глубоко меня расшатало, что я никогда не забуду этой поездки. А сейчас я бы хотел просить у вас одного одолжения. Я чувствую, как я устал. Возможно, непривычный климат играет тут свою роль, но я хочу просить вас помочь мне как можно скорее улететь домой. Мои нервы нуждаются в отдыхе и тишине.
— Я сам хотел вам дать такой совет, — ответил Рам Дас, вставая. — Вам, конечно, нужно уехать как можно скорее. В отъезде мы вам поможем Скажите, — сказал он, помолчав, — если я вам задам очень странный в нынешних обстоятельствах вопрос, — если Нуэла попросит у меня ваш адрес в Женеве, дать его или нет?
И вдруг Бомпер почувствовал, что краснеет под открытым взглядом Рам Даса.
— Нет! — сказал он сразу, но что-то как будто толкнуло его в плечо, он покраснел еще гуще и сказал: — Дайте!
— Все ясно! Все в порядке! На днях мы оформим ваш отъезд! Я ухожу, — сказал Рам Дас.
Они простились как искренне поговорившие люди, не держащие друг против друга камня за пазухой.
Накануне отлета Бомпер ночевал не в отеле, а у Шведенера. На него напал страх, в котором он не хотел признаться даже своему старому другу. Ему казалось, что Шри-гуша на свободе и охотится за ним, что его обманули, сказав, что Нуэла жива, что она умерла и ее призрак будет его преследовать и на берегу Женевского озера.
Они проговорили до рассвета, пили и курили. Со всех сторон обсуждали случившееся с Бомпером. Ив Шведенер за свои услуги отвоевал себе право журналиста на сенсацию о Ганг-лорде, без упоминания имен Нуэлы и Бомпера. Он говорил, как знаток, что сейчас вакханалия со спекуляцией золотом стала всемирной. Из него делают старинные монеты, подобие альбомов, пачек папирос; был случай, когда корпус ввозимого автомобиля был сделан целиком из золота и искусно покрашен. Его превращают в поддельные монеты времен королевы Виктории. Говорят, что золото, идущее из Швейцарии через Японию и Китай, продается там в шесть раз дороже стандартной цены. Одним словом, Ганглорд делал большой бизнес. «Да, кстати, я сейчас тебе покажу кое-что». И он протянул Бомперу вечернюю газету, где было отчеркнуто красным карандашом сообщение из Бомбея.
«Вчера здесь, — читал Бомпер, — в курортной местности Джуху, в одной из пустующих вилл, обнаружено тело известного главаря большой разветвленной организации по контрабандным операциям... под кличкой Ганглорд. Смерть наступила вследствие тяжелых ранений, полученных им во время схватки с таможенниками... Следствие продолжается».
Бомпер трижды перечел заметку. Сначала она производила нереальное впечатление. Но бумажный лист черными буквами говорил о факте, о действительном событии, которым кончался кошмар.
Бомпер налил себе в стакан хорошую порцию виски и выпил, не разбавляя содовой, залпом.
На аэродром его повез Шведенер. Дорога была осенена ветвями колоссальных деревьев. Эти великаны тамаринды привыкли к тому, что мимо них течет поток жизни, никогда не иссякая.
Так и в эти свежие утренние часы из чащи в чащу перелетали зеленые молнии попугайчиков. Двугорбые зебу влекли двуколки с поклажей, закрытой разноцветными циновками. Проходили коровы, жуя овощи, только что взятые с лотка продавца, собиравшегося на базар. Шли женщины с медными большими сосудами на голове, неся их так легко и привычно, как будто сосуды были из бумаги.
По сторонам дороги под деревьями спали отдельные пешеходы, еще не вставшие после ночлега, заставшего их в пути. В иных редких местах, в стороне от дороги тлели крошечные костры, у огня которых грелись дрожавшие от утренней свежести люди. Бомпер резко схватил за руку Шведенера.
— Пожалуйста, остановись! Скорее!
Шведенер повиновался, ничего не понимая. Бомпер выскочил из машины и зашагал к ближайшему дереву. Там был разведен из сухих, пожухлых листьев маленький костер, горевший тонким синим огнем. По одну сторону этого крошечного костра сидел голый старый индиец.
Лохмотья плохо прикрывали его большое сухое, изможденное тело. Он сидел, глубоко задумавшись, вытянув руки над огнем. Против него, по другую сторону костерчика, сидела большая, худая, лохматая обезьяна. Она неподвижно устремила свои глаза на огонь, а длинные лапы протянула так, что ее тонкие, кривые пальцы почти соприкасались над огнем с черными, узловатыми пальцами старика.
Так они и сидели, каждый думая о своем, но со стороны казалось, что сидят старые друзья, много испытавшие в жизни, хорошо знающие друг друга. Отсветы костра падали на лицо старика, и оно казалось вырезанным из красного дерева. Лицо обезьяны напоминало черты усталого старого человека.
Бомпер долго глядел на них, не отдавая себе отчета в том, зачем он так стоит и смотрит. Сидевшие не обращали на него никакого внимания, хотя он стоял довольно близко к ним. Трещали, свиваясь в маленькие завитки, сухие листья, с криком проносились зеленые попугайчики, скрипели колеса проезжавших мимо подвод, но никакие звуки не могли вывести из безмолвного сосредоточения эту пару, присевшую на корточки у придорожного костра. Бомпер пошел к автомобилю, но, пройдя несколько шагов, обернулся, бросил последний взгляд на сидевших и громко крикнул, позвал обезьяну:
— СУндар! СУндар!
Испуганно взлетели какие-то коричневые птички, стайкой бросились в сторону от крика, но обезьяна у костра даже не пошевелилась. Она продолжала смотреть в огонь, и только пальцы ее коснулись руки человека, и он не отдернул руку.
Бомпер сел в машину. Шведенер взялся за руль. Старые деревья, пешеходы, быки, грузовики мелькали перед ними. Деревья как будто махали большими зелеными руками, словно посылая прощальный привет, точно простодушно, от всей зеленой души говорили отъезжающему:
— Ача аста! Счастливого пути!
В БЕЗЗАБОТНОМ ГОРОДЕ
(Рассказ)
Погруженный в море пестрой тропической зелени, древний индонезийский город Богор, названный так за обилие произраставшей здесь сахарной пальмы, именовался при голландцах Бейтензоргом — городом без забот.
И действительно, если приезжий иностранец попадал в этот город на короткий срок, то на первый взгляд Бейтензорг в самом деле представлялся веселым, легким, беззаботным.
Город как бы покоился в объятиях доброго леса, который баюкал дома, едва видные в зелени, и хижины, похожие на игрушки, плетенные из тонких бамбуковых полос. Трудолюбивые, скромные темнолицые люди были добродушны и приветливы.
Куда бы здесь ни шел приезжий, всюду он видел банановые хлебные деревья, темные, глянцевитые, точно покрытые лаком листья изумляющих глаз камелий, бугенвилий, панданусов, гигантов-фикусов. Над ним шелестели веера кокосовых, арековых, сахарных и масляных пальм.
Отовсюду смотрели всевозможные незнакомые фруктовые деревья. Ананасовые изгороди заменяли простые заборы. Все это рождало ощущение удивительного изобилия. Глаз наслаждался щедростью мира. Зеленые лужайки приглашали на отдых. Между исполинских бамбуков струились пенящиеся речки, навевающие сладкую дрему.
Рядом с тихим, живописным городом расположился знаменитый Богорский ботанический сад. Он был всемирно известен, и уже в его аллеях посетителя ждали самые настоящие чудеса могучего растительного царства тропиков. Словом, в памяти Бейтензорг оставался мимолетным воспоминанием о беззаботном городе, о райском уголке, где можно жить, забыв каждодневные нужды и заботы.
Это случилось в последний период голландского владычества на Яве. Вечер уже спустился на сад, на белые колонны губернаторского дворца, на его большие мраморные лестницы, на пруды, где застыли розовые лотосы и широкие, как щиты, круглые листья виктории-регии. После только что пронесшегося, как на крыльях, дождя, при свете взошедшей луны заблистали пальмовые ветви и панданусы перед террасой отеля, на которой два пожилых господина пили джин с содовой, наслаждаясь прохладой и тишиной. Только издалека доносились заглушенные шумы улицы и тонкий, как сигнал, писк больших летучих мышей, невидимых во мраке старых деревьев.
Питер ван Слееф и Ян Вестерман, старые друзья, с юности знавшие друг друга, встретились случайно, обрадовались встрече и, отобедав вместе, сейчас погрузились в приятное состояние сытости и сладостной расслабленности. Похожие друг на друга, широкоплечие, с тяжелыми подбородками, с загаром вечного лета на лбу и на щеках, с небольшими, но резкими морщинами у глаз и у губ, они являлись образцовыми типами тропических жителей-европейцев, много испытавших за годы, проведенные во влажных и жарких лесах, на плантациях, на ярко-красной земле, среди нефтяных вышек и в квадратах каучуковых участков.
Питер ван Слееф давно стал богатым плантатором, а Ян Вестерман после неудачных самостоятельных попыток утвердился представителем большого торгового дома и не жаловался на судьбу. Белоснежные рубашки, черные бабочки галстуков, темные добротные костюмы, даже блеск кусочков искусственного льда в стаканах с джином и содовой, массивные кольца на смуглых толстых пальцах — все говорило о неизменяемом порядке мира, о привычной устойчивости быта, о старом добром колониальном могуществе.
Они курили сигары, извилистые голубые кольца таяли в прохладном полусумраке террасы. Лунный свет как бы забавлялся ими, проходя сквозь узкие и редкие листья молодой пальмы.
Если бы они сидели днем, то могли бы видеть с террасы темные контуры вулканов, поднявшихся над близкими горами. Индонезия глухо ворчала, как эти вулканы, готовые к извержению. Лава народного возмущения копилась давно. Но об этом как раз друзьям не хотелось говорить. Им обоим казалось, что вопреки всему колониализму не будет конца. И хотя много возмутителей бродит в индонезийском народе, но их ловят, хватают всюду, судят, отправляют в ссылку на Западный Ириан, сажают в тюрьмы.
Власть нидерландской короны еще крепка. Но лучше говорить о чем-нибудь другом.
— Я приехал сюда немного освежиться, — сказал Ян Вестерман. — И заодно меня просил Эвергард, ты его знаешь — тот, что из экономического департамента, посмотреть, как живет его сын, он хочет стать ученым-ботаником и работает здесь в ботаническом саду... Я сейчас как раз одинок. Семья уехала домой, в Роттердам, — у жены болен отец, он захотел всех видеть. Я занят делами. Могу вырываться только на день, на два из Батавии, где, как ты знаешь, нестерпимо влажно и душно...
Питер ван Слееф, облизнув губы после доброго глотка джина, отвечал неожиданно мягким голосом:
— Это хорошо, что новое поколение изучает страну, которую мы ему оставим. Открывать новые природные возможности — значит двигать вперед и науку и экономику. А я приехал сюда по делу — посоветоваться со специалистами. Хочу расширить каучуковые плантации на Суматре, хочу ликвидировать перец, он мне надоел, небольшую его плантацию заменить каучуком. Он идет в гору...
Тут он мысленно перенесся на свои далекие каучуковые плантации, вспомнил тревогу, которая овладела им, когда в свою последнюю поездку он увидел там беспокойных людей, которых мутили всякие агитаторы. Всего можно было ожидать. А у него, у Питера ван Слеефа, нет прежней энергии. Вот и Ян заметно отяжелел. Но все же они не сдаются. Они еще сидят в седле.
— Кто сказал, что европейцы не могут жить в тропиках? Может быть, кто и не может. А мы, Ян, живем с тобой здесь уже триста лет и ничего, только прибываем в весе... Мы чувствуем себя здесь, как крокодилы в реке. Хо! Хо! Разве это не наша земля? Мы родились далеко отсюда, но наша юность прошла здесь. Здесь мы встречаем наши зрелые годы. Сколько труда вложили мы в эти заброшенные богами острова, сколько денег — в эту красную землю, сколько здесь пролито нашего пота и нашей крови, если хочешь! Сознаюсь тебе, старина, но я не могу так просто бросить все это и вернуться на старости лет туда, в родные места, с которыми меня уже ничто не связывает. Согласись, что оставить весь труд своей жизни и сесть на пароход, чтобы оттуда с палубы последний раз помахать рукой этим берегам!.. Я не представляю этого!
— Думаешь, ты одинок в своих рассуждениях? Я тебя слушал внимательно... — Ян Вестерман наклонился к собеседнику, как заговорщик. — У нас одинаковые мысли, и я должен признать, что пришли суровые времена. Что мы предпримем, не знаю. Я могу, Питер, и даже с удовольствием, временами наезжать в свой дорогой Роттердам, погулять по милому Годш-стритту, навестить стариков родственников, заглянуть в театр, повеселиться в ночных кабаре, вспомнив молодость... Но остаться там навсегда!.. Это почти невозможно... — Он грустно усмехнулся. — Как я расстанусь так просто, ты прав, с этими панданусами и пальмами, которые вошли мне в кровь! Я говорю по-малайски, как туземец, я свыкся с их нравами, мне нравится моя свобода и власть, которой мы владеем в этой стране... Что мы будем делать там, дома?
Он пожал плечами.
— Что мы будем делать там? — переспросил язвительно Питер. — Мы будем жить на остатки наших сбережений, ходить на званые вечера, навещать выживших из ума стариков и старух, накрашенных, как куклы из воскового музея. Мы будем подчиняться общественному тону, как чиновники в отставке, заискивать перед знатью, льстить богатству, которое мы им нажили своим трудом! Все это чепуха: этикет, такт, хороший тон — слова, которые мы забыли, когда поколениями заставляли работать на себя этих хитрых и ленивых туземцев. Мы люди широких планов, больших дел и такого размаха, о котором там и забыли думать, получая готовые плоды нашей борьбы за культуру в диких краях.
— Конечно, мы все понимаем, что сейчас не те времена, когда с наших кораблей высаживались первые поселенцы, — сказал Ян. Ему был по душе этот разговор под весенней луной, в городе, который называют беззаботным. — Но можно еще многое взять у Индонезии, пока ее у нас не отняли.
— Мы и возьмем, Ян. Нас кое-кто упрекает, что мы говорим про туземцев, что они буйволы, лентяи, низшая раса. Но ведь это так и есть. Они сами признали это. Разве они не становились на одно колено, приветствуя нас на дорогах? Ведь это было не так уж давно. Триста лет они служили нам и должны служить дальше. Не так ли, Ян?
Он похлопал друга по колену.
— Может быть, в нас говорит внутренняя тревога, Питер, но эта тревога оправданна. Как правильно мы сделали, что не учили их голландскому языку! А сами изучили их язык. Это было мудро. Но сейчас, хотя девяносто четыре процента их неграмотно, уже появились в их среде интеллигенты. И это не так мало. И они изучают науки, они знают и наш язык и английский. Эти люди другого поколения. Они поставили себе задачу — выгнать нас. Да, это звучит грубо, жестоко, но это так. И я боюсь, что это им удастся. Мы слишком перегнули палку в отношении простого народа. Они, ты это хорошо знаешь, Питер, голодают, они просто дохнут с голоду.
Питер ван Слееф слушал внимательно, изредка покачивая головой, как бы соглашаясь с собеседником. Потом он провел тяжелой рукой по туго приглаженным волосам и отвечал почти равнодушно:
— Да, я согласен, питаются они плохо. Я это хорошо знаю по своим плантациям. Мужчины в среднем весят пятьдесят килограммов, женщины и того меньше. Наши врачи придумали даже особую болезнь, чтобы оправдать это недоедание, но от этого, конечно, туземцам не легче... Знаешь что, дружище Ян, переменим тему, потому что мы все равно ни до чего не договоримся. В этой стране прошла наша молодость. И тут тебе не наши Нидерланды. Мы далеко ушли от обычаев, которые процветали там, на родине. Мы люди другого мира...
— Да, — засмеялся Ян, — там не очень можно было разойтись. Я помню бургомистра в Роттердаме, который был не прочь развлечься. Ему посылали кружевные платья, сделанные по заказу для его жены. Самая красивая девушка-кружевница приносила ему эти платья. Все шло ничего, но какой грандиозный скандал разразился, когда одна, юная кружевница подняла крик на весь город. Что было! Просто потому, что она понравилась бургомистру, а он ей — нет. Можно смеяться до упаду. Такое было возможно! Вот нравы доброго старого времени...
— Нам есть что вспомнить, Ян. Мы могли делать что хотели, совершать сумасшедшие вылазки, брать на абордаж все, что нам нравилось, закатывать такие пиры, что древние римляне нам бы позавидовали. А какие плавания на острова Любви, которых здесь было предостаточно! Ты не забыл еще, старина, как мы с тобой развлекались и не смотрели, какого цвета кожа у наших красоток? Что тут делать кружевницам — бледные щеки, бесцветные глаза! Тут с нами были демоны юга, и эти туземки демонически пировали с нами и показывали такое, точно они сошли, как звезды, с этого ночного неба! Так было, ведь правда же? Что ты смеешься, Ян?