Студеное море - Герман Юрий Павлович 6 стр.


На трапе он постоял, послушал. Слов не было слышно, и не для этого он остановился тут. Просто приятно было послушать эти свежие, молодые, горячие голоса, эту шумную, разную и такую и общем дружную семью.

Потом лег на привычный и удобный кожаный диванчик в каюте, вздохнул и взял с полки, не поднимаясь и не меняя позы, первую попавшуюся книжку. Книжка называлась «Миноносцы». Он недавно прочитал ее всю и теперь, думая о посторонних вещах, рассеянно стал перелистывать страницу за страницей. «Да, — думал он, — это корабль. Это настоящий корабль. Вот командовать бы таким кораблем».

Но очень скоро от этих мыслей ему стало неловко перед самим собой, он отложил книгу и сел за стол — читать и подписывать бумаги, которые наготовил ему Чижов за вчерашний день.

6. В ПОХОДЕ

В дверь постучали.

Ладынин крикнул: «Войдите!» — и с удовольствием взглянул на Мордвинова — в его широкое, твердое и спокойное лицо.

— Краснофлотец Мордвинов явился по вашему приказанию! — Он сказал эти привычные уставные слова негромко, с чувством собственного достоинства, спокойно.

— Садитесь, Мордвинов.

Краснофлотец сел. Под тяжелым его телом стул сразу же затрещал, и Мордвинов приподнялся, чтобы сесть поосторожнее.

Ладынин заговорил. Немного наклонив голову, он подбирал такие слова, чтобы не обидеть сыновнее чувство краснофлотца и вместе с тем чтобы дать ему почувствовать всю несообразность поведения отца.

Мордвинов слушал молча, разминая в больших пальцах папиросу, которой его угостил командир. Несколько раз он кашлянул, потом вдруг спросил:

— Что ж он там, совсем с ума сошел, что ли?

Большое лицо его порозовело, в глазах появился суровый, жесткий блеск.

— Не знаю, — сказал Ладынин. Потом добавил, с трудом подыскивая слова (ему всегда нелегко было разговаривать, особенно в таких сложных случаях, но он принуждал себя к разговорам и разговаривал с людьми даже тогда, когда за него это мог сделать тот же Чижов или кто-нибудь другой). — Не знаю, — повторил Ладынин, — но думаю, что вам, Мордвинов, следует написать вашему старику письмо. В тяжелое военное время нельзя позволять человеку, чтобы он думал, будто все люди друг другу волки. В такое время иначе надо жить, Мордвинов, хорошо надобно жить с людьми, рука об руку, рядом. А то что ж получается? Какой вывод для себя можно сделать после такой истории?

Когда Мордвинов ушел, Ладынин отдал приказание корабль к походу изготовить.

И вновь сел за бумаги, за мелкие строчки Чижова, за его аккуратные цифры. А покончив с бумагами, достал из ящика толстую серую тетрадь, полистал ее, подумал и размашисто, крупно написал в углу чистой страницы день, месяц, число, потом улыбнулся одними глазами — так умели улыбаться все Ладынины — и, с удовольствием попыхивая папиросой, стал писать в дневнике, который вел уже семь лет без пропусков, где бы и что бы ни случилось.

«Варя теперь живет в моей комнате. Что будет дальше, мне неизвестно, но надеюсь на самое хорошее для себя. Отец стареет, но не меняется. Видел Корнева и могу сказать, что он катится вниз. В кают-компании завелся разговор о любви, и я там говорил, как обычно, сухое что-то и неинтересное. Скверно сознавать себя плохим собеседником».

Писал он долго и, чем дальше писал, тем больше находил у себя проступков, проявлений слабодушия, находил вспыльчивость, зазнайство, успокоенность и еще много всяких грехов, за которые строго с себя взыскивал.

Потом достал из стола бланки почтовых переводов и принялся расписывать по бланкам свое денежное довольствие. Отец у него денег не брал. Варе оставить он постеснялся. Ему же самому деньги не были нужны, и он расписал почти все на три адреса: сестре погибшего в морской пехоте своего товарища, Вариной матери, которой он помогал уже пять лет, и, наконец, маленькому Блохину — посредством сироты Блохина, усыновленного стариком Ладыниным, ему удавалось переводить деньги отцу на хозяйство. Потом он приготовил четвертый бланк — для Вари, но почувствовал, что обидит этим отца, и сделал фальшивку — еще один перевод на имя Блохина от какого-то Воронкова. Фамилию он долго придумывал, кусая перо. Ни так как Ладынин был человеком абсолютно честным, то ему и в голову не пришло, что никто ни в какого Воронкова но поверит, потому что почерк-то ладынинский.

Написав переводы и разложив деньги, он еще почитал и спустился вниз — ужинать.

На ужин была свежая жареная треска, и помощник за столом философствовал.

— Я утверждаю, — говорил он, — что на белом свете нет ничего лучшего, чем треска. Треска — вещь великолепная, и знаете, и каком виде: в масле, консервированная. Моя Полина, например, настолько к треске привязалась, что написала мне: Игнаша, после войны мы с тобой устроим бассейн, напустим туда консервного масла, и ты будешь ловить треску, и мы ее сразу в бассейн. А потому…

Ладынин ел, слушал и думал о том, как, в сущности, не похожи и разнообразны люди, хоть тот же Чижов. Говорит о треске, ссылается на Полину, сам уже не молод, пришел из запаса, человек глубоко мирной профессии — рыбник, а вот зимой, увидев германскую подводную лодку, ни секунды не раздумывая, пошел на таран и в радостном и восторженном азарте простуженным тенором кричал на ходовом мостике:

— Не ходить в мое море! Тут я хозяин! Не ходить, расшибу! А, товарищ командир? А?

Потом перешел на сухой, официальный тон и доложил все, как положено, а под конец опять не выдержал и тем же тенором, сбиваясь на неофициальные слова и тараща глаза, стал сыпать подробностями:

— Я только хотел пеленг ваять, только подумал — возьму, мол, пеленг на «Товарища Серпухова», только мне эта мысль в голову вскочила — в это время сигнальщик и закричи. Ну, я сразу…

За чаем опять завязался разговор о любви, потом, как часто бывает с молодыми спорщиками, переехали на что-то совсем иное, совсем противоположное и долго не могли вспомнить, с чего же, собственно, начался спор, и как оказалось, что все теперь говорят о том, как бывает неудобно и нехорошо, когда дружба мешает службе.

— Тут много неясного, — говорил артиллерист, поблескивая белыми крупными зубами, — тут многое еще придется нам передумывать, Устав этого вопроса не решает, он подсказывает решения, руководит ими, но тонко их не разбирает. А тут тонко надо подходить, ох тонко…

— Вы что ж, против устава высказываетесь? — спросил Хохлов и засмеялся. — Или вы, может, считаете себя умнее устава…

У себя в каюте Ладынин, не торопясь, натянул брезентовые на меху брюки, свитер, теплую куртку с капюшоном, бурки. Положил в карман спички, папиросы и долго искал мундштук. Постоял, вспоминая, где он может быть, сунул руку в карман плаща и вынул оттуда мундштук вместе с желтыми осенними листьями, Посмотрел на них, чему-то улыбнулся, сунул вместе с мундштуком в карман куртки и, когда затрещали звонки, вышел из каюты…

По трапам и палубам уже гремели шаги краснофлотцев, а голос Чижова, спокойный и вкусный, раздавался в репродукторах:

— По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам стоять, со швартовых сниматься. По местам…

Медленный и нудный сыпался с черного неба осенний дождь. Но дождь этот не был неприятен Ладынину. Поднявшись на ходовой мостик, он с удовольствием набрали легкие сырой, соленый привычный воздух, с удовольствием оглядел смутно болеющие во тьме плащи сигнальщиков, с удовольствием послушал, как урчит на полубаке боцман, подумал: «Ну вот, началась совсем нормальная жизнь», — и без мегафона сильным, отрывистым голосом приказал во тьму:

— Отдать носовой!

— Есть, отдать носовой, — с веселой готовностью гаркнул боцман.

Ровно в шесть тридцать вышли в точку рандеву и повели транспорты по назначению. Пароходов было всего два: тяжело груженые, они двигались медленно, а корабли охранении шли противоположным зигзагом: это были опасные места, и Чижов приказывал усилить наблюдение.

С корабля, на котором шел комдив, просемафорили тоже, чтобы усилили наблюдение, и тотчас же самолет, круживший над караваном, выпустил красную ракету.

— Перископ, что ли? — спросил вахтенный командир.

Самолет пошел на посадку. Он тянул низко над тихой водой, и, когда сигнальщик крикнул, что видит перископ, все были к этому совершенно готовы.

Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на полный, крепко сжал зубами пустой мундштук и взглянул на тахометр. Корабль выходил в атаку.

Утро было ясное, чистое, свежее. Сердито закричал какие-то слова артиллерист, в свисте ветра, возникшего на этом бешеном ходу, ничего не было слышно. За кормой поднялись розоватые на солнце пенистые столбы воды: там рвались серии глубинных бомб.

У Чижова глаза блестели от азарта, он скинул фуражку, лысина его сверкала на солнце.

Розовые дымы возникли спереди — носовое орудие било ныряющими снарядами.

Опять пошли в атаку, опять сбросили бомбы. Лицо у Ладынина было мрачное, и к чаю в кают-компанию он тоже пришел мрачным.

— Что было с лодкой? — спросил Хохлов. — Удачно или неудачно пробомбили, как вы считаете, товарищ командир?

— А вы? — резко опросил Ладынин.

Хохлов промолчал. Тогда Ладынин спросил у артиллериста.

— Поскольку наша задача была загнать ее на глубину, — сказал артиллерист, — постольку…

— «Поскольку», «постольку», — передразнил Ладынин. — Не надо сигнальщиков дергать, вот это действительно «поскольку». Когда им десять раз говорят, что надобно усилить наблюдение, они любой топляк за перископ примут — даже такие сигнальщики, как Карпушенко или Жук… — Закурил папиросу и вышел не договорив.

На мостике Чижов, по прежнему без фуражки, ел из глубокой тарелки вчерашнюю треску.

— Хорошо! — сказал он командиру. — Холодная, прямо-таки объедение. Но в консервах еще лучше. Эх, товарищ командир, приглашу я вас после войны к себе в Мурманск треску в масле кушать. Из бассейна. Поставим возле бассейна по стулу, вилки соответственно и, конечно, по маленькой. Чего это вы будто сердитый?

Ладынин молчал.

А за несколько минут до обеда германский разведчик привел тройку торпедоносцев и десяток бомбардировщиков. В десять сорок пять начался бой. Торпедоносцы крутились в набежавших облаках, а «юнкерсы», вызывая на себя огонь кораблей, старались отвлечь внимание моряков от торпедоносцев.

Ладынин, выпятив нижнюю губу, неподвижно стоял на мостике. Внизу оглушительно били автоматы, и он почти ничего не слышал — сигнальщики кричали ему в самые уши, а он командовал негромко и раздельно, спокойнее, чем на учебных стрельбах, и все время защищал своим огнем неповоротливые тяжелые транспорты, увертывался от бомб, которые швыряли «юнкерсы», и ждал атаки торпедоносцев, которые хитрили и все еще крутились в рваных серых облаках.

Глаза у него сузились, когда все три машины вывалили из-за облаков и строем пеленга пошли на корабль. Немцы упорно шли вперед, несмотря на стену огня военных кораблей и транспортов.

Одна машина от прямого попадания снаряда взорвалась и мгновенно исчезла, но ведущая сбросила торпеду, и тотчас же Ладынин повернул ручку машинного телеграфа на самый полный и очень громко крикнул на штурвал:

— Два градуса вправо!

— Есть, два градуса вправо! — также криком ответил рулевой и, увидев совершенно белое лицо своего командира, побелел сам.

Чижов до крови закусил губу. Такие секунды не часто приходится на судьбу человека. А если и приходится, то очень редко случается человеку рассказать потом об этих секундах.

Защищая транспорт, Ладынин решил подставить торпеде борт своего корабля. Это решение созрело в нем мгновенно и как-то само по себе. Он почти не думал, поступая так, а не иначе, — это было как инстинкт.

Но торпеда не сработала.

Первым понял, что она не сработала, Чижов. По всей вероятности, виноват был прибор Обри — торпеда пошла на циркуляцию, и Чижов с удивлением, глупо улыбаясь, сказал:

— А? Командир? А?

— Что «а»? — спросил Ладынин.

Лицо его, шея, руки и спина — все покрылось потом. Где-то далеко в небе зудели, уходя, вражеские самолеты.

— Что же случилось? — спросил Ладынин.

— Да не сработала, — закричал Чижов, — не сработала она, пес ее задави, ну вот, не сработала, и все тут, не наша была, командир!

Но внезапно лицо Чижова стало серьезным, он близко подошел к Ладынину и сказал:

— Товарищ командир, да вы… Да знаете ли вы?

Щека у него задрожала, Ладынин ждал. Но Чижов так ничего и не выдумал. Вздохнул и отвернулся. А Ладынин сказал:

— Видно, мы, товарищ Чижов, еще не всю свою треску в масле поели. Верно?

— Точно, — ответил Чижов, — я как раз это и хотел отметить.

А внизу, в кают-компании, между тем умирал краснофлотец Мордвинов.

Тишкин сделал уже все, что мог, и все-таки Мордвинов умирал. Страшно изменившееся лицо его покрылось смертной синевою. Нос заострился. Губы стали узкими и серыми. В глазах появилось строгое выражение.

Лежать он не мог и полусидел на диване, тяжело дыша и порою задыхаясь. Но, несмотря на ужасающие муки, лицо его до самого последнего мгновения не выражало страданий. Он не любил, чтобы его жалели, и, когда германская бомба разорвалась у кормового ската, сразу же приказал себе держаться и быть мужчиной до самого последнего конца.

Теперь он ждал командира и, увидев Ладынина, еще не остывшего после боя, разом как-то посветлел, нашел в себе силы улыбнуться серыми губами и, сохраняя суровость в лицо, спросил:

— Тут старшина Сизых перевязывался, говорил, будто мы корабль наш под торпеду подставили за транспорт. Верно это, товарищ старший лейтенант?

— Верно, — ответил Ладынин, вглядываясь в Мордвинова теплым и пристальным взглядом.

Несколько секунд Мордвинов молчал. Изо рта у него пошла кровь. Тишкин вытер ему подбородок и грудь куском марли.

— Это ничего, — сказал Мордвинов, — ничего, хорошо. Как морякам положено, так и сделали.

Рука его, поискав в воздухе, нашла руку командира и со слабым усилием сжала Ладынину пальцы. Сердце Ладынина часто забилось.

— Побеспокоил вас, товарищ командир, — пытаясь еще улыбнуться, заговорил опять Мордвинов, — насчет письма хотел сказать, Я папаше давеча написал все, как на сердце было. Письмо там найдут. Попрошу вас, товарищ командир, про меня сами допишите. Что, дескать, погиб на посту, как полагается. — Он помолчал и добавил:- Все я про ваши слова насчет волков вспоминаю. Правильные слова. Что, если мы в море начнем рассуждать, будто человек человеку волк? Что тогда?

Он немного вытянулся вперед и тотчас же стал оседать, слабея с каждой секундой все больше и больше. Холодеющая рука его выпустила пальцы командира, по Ладынин крепко сжал руку матроса и наклонился над ним, Мордвинов что-то шептал. Кровь лилась из его рта.

— Все, — сказал Тишкин.

Мордвинов еще раз коротко вздохнул, Потом дыхание его стадо слабеть, Ладынин снял фуражку и отошел в сторону.

На мостике он вспомнил, что одним, из транспортов командует Анцыферов, и сообразил, что подставил свой борт торпеде, защищая транспорт старика капитана. И теперь никак не разубедить будет Анцыферова, что в секунды боя ему, Ладынину, и в голову не могло прийти — кто каким транспортом командует.

Теперь пойдут рассказы…

— Сигнальщик, спите? — крикнул Чижов.

Флагман передавал ратьером благодарность командиру и всему личному составу корабля.

— Ясно вижу, — сказал Чижов, — разбалуешь вас благодарить каждую минуту…

Жук передал «ясно вижу».

Ладынин прикурил у вахтенного артиллериста и спросил:

— Что, Василий Петрович, задумался?

Калугин странно посмотрел на командира, поежился и пошел брать пеленг.

— Мордвинова жалеет, — сказал Чижов, — у него сердце доброе, у Калугина, совсем белый был, когда узнал, что Мордвинов помер. Да и то, Александр Федорович, молодой ведь он.

В глазах у Чижова Ладынин заметил что-то повое, помощник теперь четче и как-то серьезнее называл командира по имени и отчеству, да и Жук, и Хохлов, и Тишкин, и командиры, и краснофлотцы за эти последние часы стали иначе смотреть на Ладынина. Он чувствовал это и не понимал — почему. А потом вдруг вспомнил, как изменились все к Чижову после его тарана, как смотрели на него другими глазами, будто удивляясь, что не заметили в нем чего-то, будто приглядываясь к его хлопотливому курносому русскому лицу, будто отыскивая в этом лице какие-то новые, необыкновенные черты, и как Чижов рассердился тогда до того, что даже топнул ногой, и как кричал он тогда пронзительным и глубоко обиженным голосом:

Назад Дальше