Когда мы подходили к дому Роджерсов, настоящему особняку, я всегда боялся, что мы разбудим старую миссис Роджерс. Что касается песен, исполняемых по пути домой, то они хорошо знакомы всем.
Думаю, одной из самых любимых была «Wien, Wien, nur du allein…». Даже теперь, когда я слышу ее в хорошем настроении, то есть если я немного пьян, страшно сентиментален, совершенно расслаблен и влюблен во весь мир, она может вызвать на моих глазах слезы. В такие моменты я становлюсь un pleurnicheur, по выражению моего приятеля Альфа.
Некоторые американские народные песни производят на меня то же воздействие. В первую очередь это касается песен Стивена Фостера. Сдается мне, никто не может исполнить «Вниз по Суони-ривер» и «Мой старый дом, Кентукки» с сухими глазами. Да, и еще «На далеких берегах Уобаш» – ее сочинил брат Теодора Драйзера, Пол Дресслер, прекрасный человек.
Эти песни почему-то напоминают мне уроки музыки в старших классах. Преподаватель, Барни О’Доннелл, жизнерадостный ирландец лет шестидесяти, не делал ни малейшей попытки научить нас музыке: он просто сидел за пианино, пробегал пальцами по клавишам в ему одному присущей манере, поднимал глаза и спрашивал: «Ну, что на этот раз?» Так он предлагал нам выбрать какую угодно песню. Надо сказать, мы вкладывали в исполнение сердца и не жалели глоток. Мы были очень рады, что у нас преподает Барни О’Доннелл; день, когда урок музыки значился в расписании, становился лучшим днем недели. Кроме пения, он научил нас нескольким фразам по-ирландски (вернее, по-гэльски), например «Faugh a balla!» («Прочь с дороги!») и «Erin go bragh!» («Ирландия навеки!»). Если бы только другим предметам нас учили с такой добротой и сердечностью! Тогда, быть может, хоть какая-то часть из того, что вбивали в наши головы (и что каждый второй был не в состоянии переварить), и вправду задержалась бы в нашей памяти.
В те времена, кажется, не было ни одного дома, где бы кто-нибудь не играл на гитаре. Даже моя мама, человек, далекий от поэзии и музыки, научилась бренчать на ней. Меня же еще ребенком обучили игре на цитре. Помню, какая-то странная старуха, возможно цыганка, садилась на углу пивной, наигрывая что-нибудь на гитаре или цитре.
Перед ней всегда стоял стакан пива. Пела она все, что угодно, не слишком веселое по настроению, но многим нравилось. У нее был низкий, хриплый голос, а лицо сохраняло выражение неизбывной печали. Люди останавливались, слушали, качали головами и предлагали ей еще пивка. Много лет спустя в Вене я увидел ее двойника – женщину в маленьком кафе, полуодетую, дрожащую от холода. Вид у нее был неважнецкий, но вот она заиграла на цитре и… Я это все к тому, что у Имхофов имелись и гитара, и цитра, хотя никто на них не играл.
Разница в возрасте у Джоуи и Тони была незначительной, но в Тони, младшем брате, с юных лет чувствовалось что-то от священника. (Позже именно священником он и стал.) Он всегда запрещал нам делать то или это, в противном случае обещая рассказать святому отцу о нашем аморальном поведении. Мы втроем спали в одной огромной кровати. Я и Джоуи взяли за привычку ласкать друг друга по ночам. Сами мы над этим не задумывались, а вот по мнению «турка», как мы прозвали Тони, мы совершали ужасный грех. Иногда мы пытались вовлечь в наши забавы и его, однако безрезультатно – он был неприступен.
Была у меня еще и другая ночная вина. Рядом с нами спала старшая сестра мальчиков – Минни (она была старше на несколько лет). Однажды, когда мы решили, что она уснула, я выскользнул из-под одеяла, сдернул с нее простыню и задрал ночнушку так, что нашим глазам открылась чудная картина. Назавтра она грозилась рассказать о моей проделке матери, однако угрозы своей не исполнила. Это тоже, разумеется, было неблаговидным деянием в глазах Тони. Но как бы мы ни издевались над ним за пуританское отношение ко всему, нам не удавалось по-настоящему задеть его. Если и существуют прирожденные священники, то Тони являл собой показательный пример.
В конце концов мистер Имхоф исполнил свое обещание и сбежал в Германию, чем ввергнул мою мать в недоумение и ужас.
– Он же был таким хорошим, таким правильным, – повторяла она снова и снова. – Как он мог? Как он мог бросить детей?
Очевидно, ей и в голову не приходило, что в жизни есть одна властная сила – любовь, во имя которой люди совершают странные и непредсказуемые поступки.
В любом случае вскоре после того, как их отец вылетел из гнезда, семья Имхоф переехала в Бенсонхёрст, в еще больший дом с огромной прилегающей территорией. Я так и не понял, как им удалось совершить такой выгодный обмен. Быть может, мистер Имхоф оказался не таким уж негодяем и оставил им приличную сумму, чтобы семья ни в чем не нуждалась.
Как бы там ни было, с новым местом ничто не могло сравниться. Теперь-то братья развернули свое хозяйство на славу: они завели цыплят, гусей, уток, поросят и голубей, не говоря уже о собаках и кошках. В их новом огромном дворе места хватило бы и на теннисный корт, но этот вид спорта еще не вошел в моду. Мальчики разводили овощи и делали красивые клумбы с цветами. В каком-то смысле отъезд мистера Имхофа обернулся неожиданной удачей. Если обе дочери были огорчены отцовским поведением и не намеревались его прощать, то Джоуи и Тони вели себя иначе: они восприняли его уход как нечто само собой разумеющееся. Джоуи даже сказал, что поступил бы на месте отца точно так же. Тем временем случилась неприятность: Минни, старшая дочь, домашняя девочка не слишком выдающейся наружности, пала жертвой чар молодого поляка и забеременела. Помню, как мальчики сообщили мне о новом бедствии, обрушившемся на семью: не было высказано никаких упреков в адрес поляка. Они сказали, что парень порядочный, хоть и легкомысленный. Он отказался жениться на их сестре, заявив, что ребенок может быть и не от него. Любой, кто знал Минни, понимал, что это неправда, – такие девушки не встречаются одновременно с двумя мужчинами. Тем не менее ребенок родился вне брака и был принят в маленькую семью.
Больше всех среди Имхофов выделялась младшая дочь, Гертруда, хорошенькая, крепкая, подвижная девушка. Едва достигнув нужного возраста, она начала работать и вскоре стала главной опорой семьи. Со временем, подрастая, я все больше увлекался ею, принимая ее любопытство за ум, а живость – за полнокровие. Однако потребовалось всего два совместных похода в театр и на танцы, чтобы осознать ошибку. Сначала я тратил время на споры с ней, а в результате и вовсе проникся к Гертруде презрением. Если ее братец Тони строил из себя священника, то она строила из себя монашку или, скорее, мать настоятельницу. Под внешним блеском она была холодна как лед, злопамятна, немилосердна и безнадежно глупа. Что из нее в результате вышло, я не помню. Однако могу поспорить, что она быстро выскочила замуж и нарожала кучу детей.
Но вернемся в те ранние мои годы, когда мы просто ездили в гости к Имхофам в Бенсонхёрст и все было более или менее благополучно. Мальчики находили себе временные заработки, семья ни в чем не нуждалась, и мы лоботрясничали, делая все, что заблагорассудится. Неподалеку находилось замечательное место – Ульмер-парк. Там был театр на открытом воздухе, где публика сидела за маленькими столиками на солнце, ела и пила во время представления. Моя мама стала брать меня в это чудесное место, когда я был еще довольно мал, и театр произвел на меня огромное и незабываемое впечатление. Здесь, в отгороженном от всего мира уголке, выступали настоящие европейские звезды – клоуны, велосипедисты-акробаты, канатоходцы, гимнасты на трапециях, оперные певцы, фокусники и актеры. Позже я все изумлялся: как только моей матери хватило ума отвести меня туда? Здесь я впервые услышал, как поет Ирен Франклин.
А неподалеку от этого местечка находилось другое, не менее памятное, – Шипсхед-Бей. Здесь, в бухте среди скал, стояло на якоре множество кораблей, но публику сюда привлекало обилие рыбных ресторанов, где всегда можно было полакомиться устрицами прямо из раковин, супом из моллюсков, мягкотелыми крабами и всеми видами речной и морской рыбы, какие только можно вообразить. Не так много лет спустя, будучи безнадежно влюблен и, казалось, покинут всеми друзьями, я хватал свой велик, приезжал сюда ранним утром и ездил, ездил по окрестностям, пока не выбивался из сил. Тогда я считал велосипед своим единственным другом. Думаю, будь моя воля, я бы брал его с собой в постель. Прошло всего несколько лет, и счастливые беззаботные дни с Джоуи и Тони сменились беспросветными годами, полными несчастий. А все из-за девчонки! Из-за того, что она не ответила на мои чувства! Тогда, вскочив на велосипед, я вскоре оказывался в Бенсонхёрсте, Ульмер-парке или на Кони-Айленде, но прошлого вернуть нельзя: и я наматывал круги по местам своего детства – одинокий, всеми брошенный, никому не нужный.
Места, где жили Имхофы, я не нашел, а куда они переехали, не знал. Тем временем в Германии умер мистер Имхоф. Уверен, что его сыновья восприняли эту новость с обычным своим хладнокровием, и только моя матушка подняла невероятную шумиху из-за его смерти, проливала крокодиловы слезы и вздыхала: ах, какой же он был хороший, почему это должно было произойти именно с ним и все в таком роде. Некоторое время спустя до меня дошли слухи, что оба брата устроились письмоносцами на почту. Прошло еще несколько лет, и Тони покинул родные края, чтобы стать священником в каком-то далеком приходе, а Джоуи остался и постепенно дорос до управляющего почтовым отделением, где начинал работу почтальоном. Он женился на школьной учительнице, к моему большому удивлению.
Последний раз я видел его десять или пятнадцать лет спустя, когда мы с Джун бедствовали. Я пришел к старому приятелю, чтобы занять денег, и Джоуи, верный друг, не подвел: он дал мне десять долларов и велел даже не думать о возвращении долга. Я, конечно, рассчитывал на большее, но был благодарен и за это; ведь другой мой друг уже бросил меня в метро с пятью центами в кармане… Что поделаешь, войдя в мир, где считают каждый цент, я вскоре превратился в попрошайку и потерял всякую гордость. Потому что там, где речь заходит о выживании, о гордости приходится забыть.
Кузен Генри
Это было похоже на обмен визитами между особами королевских кровей – Короля Восемьдесят пятой улицы (Манхэттен) и Принца Четырнадцатого округа (Бруклин). Каждое лето наши родители устраивали все таким образом, чтобы мы вместе проводили часть каникул у меня или у него.
На первый взгляд ничего королевского в моем кузене Генри не было, и все же он сумел завоевать авторитет у местных мальчишек и заставить их слушаться. Именно благодаря Генри мне впервые стало ясно, что я не похож на других, что я, может быть, даже гений, хотя в то время не проявлял еще склонности ни к писательству, ни к актерской игре, ни к живописи. Но я был не таким, как все. Что-то во мне уже тогда вызывало восхищение и преданность моих сверстников.
Когда кузен Генри сообщал дружкам, что на следующей неделе приезжает Генри Миллер, этому визиту придавалось поистине государственное значение. Для них я был посланцем из другого мира, обладателем чего-то нового, пока неизведанного. Не забыть еще о нашем с Генри кровном родстве – это тоже придавало мне весу.
Как сейчас вижу: на дворе стоит прекрасный солнечный день, я приезжаю, и меня постепенно представляют всем членам местной шайки, каждый из которых, по-моему, существо совершенно уникальное. Глядя на них, я все удивлялся, что же во мне есть такого, что вызывает прямо-таки благоговение. Очевидно, что они по-особому относились к моим словам – словно я говорил на чужом языке, который они понимали очень смутно, но одно звучание которого их завораживало. И все же я боялся, как бы они не приняли меня за эдакого юного джентльмена – в их районе это было самое страшное оскорбление. (Сейчас мне вдруг вспомнился один из тогдашних моих кумиров – Лестер Рирдон, красавец, похожий на юного льва-аристократа. Интересно, как бы он поладил с этими сорванцами?)
Мой кузен Генри (повторю еще раз) никак не тянул на роль короля и вершителя судеб. Уже в том юном возрасте его окутывала дымка меланхолии. Очень тихий, замкнутый, вечно погруженный в свои мысли, он, казалось, только при мне и возвращался к жизни, а временами даже выглядел счастливым.
Именно стараниями Генри я впервые почувствовал интерес к противоположному полу. Не успел я приехать, как он тут же познакомил меня с очаровательным юным существом, которое они величали Уизи (видимо, от Луизы). Мне ее представили в таком ключе: вот, дескать, кое-что приятное для тебя, развлекайся, – причем это было сделано так естественно, настолько между прочим, что я даже не успел смутиться. Я сразу же понял, какую роль мне предлагается сыграть: разумеется, хорошеньких девочек в районе нашлось бы предостаточно, но к моим ногам положили неоценимый дар – «звезду гарема».
В те времена даже лето отличалось от нынешнего. Во-первых, я думаю, оно было жарче. Всем хотелось поскорее оказаться в тени или в каком-нибудь прохладном месте, например в подвале, желательно с запасом прохладительных напитков на любой вкус. Из-за жары все волей-неволей становились более раскрепощенными, пылкими, готовыми в любой момент взорваться – девочек это тоже касалось. Поначалу мне приходилось нелегко: все здесь казалось слишком легким и, как ни странно, чересчур естественным. Конечно, я понятия не имел, что морально, а что аморально (таких слов я никогда не слышал ни дома, ни на улице), зато я чувствовал, как разнятся здесь и у нас манеры поведения. Но, как говорится, если назвался груздем – полезай в кузов, что я и не преминул сделать, к всеобщему удовлетворению. Ситуация становилась еще более странной – и восхитительной – из-за того, что там, откуда я приехал, миры противоположных полов не соприкасались. За девчонками закрепилось простое представление: они другие; и если не считать маленьких эпизодов в подвале с участием Дженни Пейн, сексом никто не интересовался. Нет, мы, конечно, получали удовольствие, наблюдая за тем, как делают это обезьяны в зоопарке, но не более того. Секс воспринимался скорее как спорт, приятный и полезный для здоровья. Что касается любви, о ней мы вообще ничего не знали.
Лето. Потрясающее время, если не обращать внимания на мух, москитов и тараканов. Улицы – разверстые, словно только что вскрытый труп. Прекрасная жанровая зарисовка с участием наполовину раздетых друзей и родственников, гроздьями свисающих из окон. Взять хотя бы папину сестру – тетю Кэрри, славную женщину, разве что злоупотреблявшую пивом. Это добродушное создание было готово сплетничать с утра до вечера. Моя мать смотрела на нее с нескрываемым отвращением, хотя, если честно, ей весь район казался вместилищем порока. Особенное возмущение вызывали у нее лоботрясы и пьющие женщины. Нет, она, конечно, знавала двух-трех таких особ и у нас дома, но там это не афишировалось. Можете вообразить, как моя матушка кипела внутри: если уж кто-то решил катиться ко всем чертям, то пусть постарается хотя бы сделать это изящно – вот ее логика.
Но Восемьдесят пятой улице, конечно, не хватало изящества и скрытности. Здесь все делалось открыто. Простота и запах соблазна, неизвестный в Четырнадцатом округе, как раз и привлекали меня больше всего.
Следует, правда, разъяснить ситуацию: у моего отца было три замужние сестры, которые жили на этой улице, и сам он родился в одном из этих домов. Сестер он видел только во время отпуска. Моей матери даже в голову не пришло бы пригласить их к нам. Позже я стал думать о сестрах отца как о персонажах из пьес Чехова. Они были добрые, милые, симпатичные, но очень плохо образованные. Об их мужьях можно сказать то же самое. Один из них, дядя Дейв, к которому я впоследствии сильно привязался, не мог даже написать собственное имя, зато он был настоящий американец, по роду занятий – булочник. Его жена, тетя Амелия, самая милая из трех сестер, к сожалению, рано умерла от рака. По-моему, они все страдали неизлечимыми болезнями, но сохраняли веселый вид, любили грубые шутки и наслаждались жизнью во всех ее проявлениях. В те времена пиво почти ничего не стоило и потреблялось в огромных количествах, хотя в дым никто не напивался. Пили просто потому, что хотелось пить и нравился вкус пива, а вовсе не для того, чтобы надраться или утопить в нем свои невзгоды.
Генри назвали так в честь отца, моего дяди. Большой и неповоротливый, дядя говорил с заметным немецким акцентом, работал кочегаром и все время носил одну и ту же шерстяную нижнюю рубаху. Моя мать находила его отвратительным. Действительно, манер у него не было никаких, да и на что бы они ему сдались в таком захолустье? В молодости Генри-старший с моим папашей здорово квасили вдвоем, поэтому он, наверное, и женился на одной из сестер своего закадычного дружка. Глядя на двух этих мужчин сейчас, оставалось только гадать, что общего могло у них быть тогда. Как ни странно, их объединяла любовь к театру; в свое время они насмотрелись на величайших зарубежных актеров и актрис. Они даже умудрились побывать на нескольких постановках Шекспира в исполнении известных трагиков. По вечерам, сидя с ними за столом, я ловил обрывки рассказов об их удалых временах и с восхищением узнавал все новые подробности о Нью-Йорке, полном романтики и блеска. Какая-нибудь занюханная дыра вроде Четырнадцатой улицы представала передо мной широкой авеню, расцвеченной великими именами. Я кожей чувствовал связь Америки с Европой. Волна иммиграции все еще не спала, и многие из вновь прибывших становились здесь богатыми и знаменитыми. Сейчас мы вспоминаем эти имена с ностальгией, а тогда это были живые люди – их можно было увидеть во плоти в любом баре, пивной или фойе отеля, например в «Уолдорфе».