— Наверное,—подумав, кивнула Ирина.
— А еслисвободна от своего, то и от всего мира свободна, так ведь?
— Это еще каксказать, — она замахала рукой, кидаясь навстречу легковушке.
— Нет,подождите. Бог есть любовь, ведь так?
— Пожалуй, —кивнула она, отскакивая в сторону от пролетающего грузовика.
— А что наммешает быть с Богом, а? Сами же себе и мешаем, когда своим «я» от Негозагораживаемся, самих себя только и слушаемся, и слышим, да и видим-то толькосебя, да еще и любуемся — экие мы особенные! А если мы сами себе мешаем быть сБогом, значит мы мешаем себе и любить, верно? А коли мы любим, значит, мы сБогом, значит не ищем своего, значит, сами себе не мешаем — следственно, мысвободны? Логика! А если мы любим, — продолжал он с еще большим пылом, — и мысвободны, значит, эта любовь и есть высшая наша свобода! Каково?
— О, —сказала она, — какие вы приводите сложные построения!
— А значит, —уже победоносно продолжал он, — чтобы стать свободным, надо убить в себе все,что нас неволит; значит, чтобы полюбить небесной любовью, надо искоренить всебе всякое пристрастие; а значит, что и ближнего человек не может полюбитьиначе, как осознав, в чем же это «враги человеку домашние его»! А враги-то ониему, потому что в них-то и есть это его «свое»! А? Антиномия! — добавил он суважением.
Ирина ужевлезала в заснеженную « Волгу» с зеленым огоньком и уламывала таксиста довезтиее за двойную плату до областного города.
— Нашибогословские споры еще не кончены! Последнее слово за мной, — закричала она, сразмаха захлопнув дверь.
Черезнесколько минут она уже лихо подъезжала к развалившемуся забору, выпрыгивая находу и давая распоряжения:
— Подождитеменя несколько минут — у меня здесь кое-какие подробности.
Влетев вкалитку, она едва не сбила с ног хозяйку, которая стояла у порога с большимгусем на руках. Шея его безжизненно свешивалась, а голова почти касаласьНехочиной ступни.
Что-токольнуло Ирину в сердце.
— Вот, —прошамкала беззубо бабка, — а еще христиане! — Косолапо ступая и сгибаясь подтяжестью ноши, она вошла в избу.
— Господипомилуй! Гусак помер! — перекрестилась Пелагея.
— Это я,простите меня, Марфа Тихоновна, окаянного, — жалобно захныкал Лёнюшка,вырываясь из-под Сашиной расчески. — Уж я так его вчера пуганул — и крикнул, ируками замахал, и свирепую рожу ему состроил, — что он и отскочил с перепугу всамый дальний угол. Небось родимчик его какой хватил, так и преставился отразрыва сердца.
— Александр!Александр! Собирайся — там машина ждет.
— Уже? — Сашав отчаянье швырнул расческу.
— А какони-то с моей гусыней — все время парой, все время парой — любо-дорого было наних смотреть! — шамкала, завывая, Нехучу.
— Леонид!Все! Она меня увозит! — Саша чуть не плакал.
Лёнюшка стоялв растерянности, глядя то на него, то на несчастную старуху.
— Я им все —и постелю, и стол, и дом, — а еще верующие!
— Да может,еще можно с ним что сделать? — запричитала Пелагея. — Может, отмолим еще,гусака-то, а, Тихоновна?
— А какбывало, чуть кто к гусыне шаг сделает, так он зашипит, зашипит, шею вытянет, даи идет на обидчика, — безутешно повторяла Нехучу.
— Всепропало, Леонид! Все пропало! — Саша уткнулся монаху в плечо.
— Ну ты, это— не распускайся-то так! — сказал Лёнюшка, приходя в себя. — Тебе что старецсказал? Ты теперь возле матери нужен, а потом опять тебя Господь сюда приведет.Не оставит тебя!
— А гусыня-томоя — как теперь будет без хозяина-то? — не унималась бабка.
— А вотодна-то тут за телку свою ходила просить к Николе Угоднику, — начала Пелагея, —все просила, чтоб исцелил телку-то. А та все хиреет да хиреет. Ну эта бабкапришла к нему, наконец, да сказанула: все я тебе, Никола, и свечки ставила, имолебны заказывала, и поклоны ложила, и слезы перед тобой лила, потому кактелка у меня единственная. А ты что же? Не буду больше тебе во веки молиться,буду отныне Михаила Архангела ублажать! Махнула на него рукой и пошла домой.Приходит, значит, а телка ее — здоровехонькая. Видать откликнулся все-такиНикола, помог ей. Может, помолимся ему за гусака-то?
Иринасудорожно собирала «подробности» — узкие туфельки, тетрадку с фольклорныминовинками, шелковый халат с кистями.
— Неотчаивайтесь, — она погладила Нехучу по плечу, — все будет хорошо. Все ещебудет просто прекрасно! Вот, может, этого хватит гусыне вашей на приданое? —Она вложила ей в руку новенькую сторублевку и чмокнула бабку в сморщеннуюпровалившуюся щеку.
— Прощайте! —она обняла Пелагею и поцеловала не успевшего отмахнуться монаха. — И вы негорюйте! У жизни так всего много! — У самой двери она вдруг оглянулась: —Приезжайте в Москву! Я вас буду принимать, как в лучших домах Европы! Вперед,Александр! — скомандовала она.
Машинавзвыла, буксуя на месте, и внезапно сорвалась, подскакивая по бугристой дороге,но вдруг резко затормозила, уже на остановившихся колесах проехала юзомнесколько метров, лихо развернулась и ринулась обратно.
— Пелагея! —вздохнул Лёнюшка, затягивая резинкой длинные влажные волосы. —Чаю-то поставь! Ато на службу скоро.
— Совсемзабыла! — крикнула Ирина, распахивая дверь ногой и вытаскивая на ходу из сумкихалат с кистями и зеленым драконом. — Это вам, — она протянула его бабке,которая уже сидела на привычном месте.
— Не хучу!
— Берите,берите, он совершенно чистый, почти новый, из настоящего японского шелка. И вамподойдет — скромный, строгий, до самого пола!
— А это вам,— она вложила ошеломленной Пелагее в руку баночку с кремом. — Он совершенно,совершенно божественный! Впитывается моментально, кожа после него блестит истановится просто бархатной, все морщины как рукой снимает, просто — вечнаямолодость!
— А мне что?— обиженно затянул Лёнюшка.
— А вам,вам... — Ирина порылась в сумке.
— Ах, мне жешарфик! — вдруг вспомнил монах, расплываясь в детской улыбке.
— Послушай, —перебила его Пелагея, — вспомнила, вспомнила, как фамилия отца Дионисия, —Бархатный! — И повторила с удовольствием: Бархатный!
— Письма заменя теперь писать некому, — вздохнул Лёнюшка, — Александр твой уезжает, такчто ты не обидишься, если я тебя прямо сейчас с Рождеством поздравлю?
Он порылся встопке надписанных конвертов и вытащил оттуда блестящую фотографию: ель, щедропокрытая снегом, розовые пухленькие херувимчики, держащие на весу часы,показывающие двенадцать, круглоглазые овца и телок, заглядывающие в убогиеясли, где склонились благоговейно над утлой люлькой с Божественным СтрашнымМладенцем Пречистая Дева Мария и сгорбленный старец Иосиф.
— Самуюкрасивую для тебя выбрал, — просиял Лёнюшка.
Через всюоткрытку, наподобие гирлянды, растянулись буквы: «С Р о ж д е с т в о м Х р ис т о в ы м!»
— Скорее!Скорее! — торопил Саша Ирину на бегу, влетая в церковный домик.
— Куда! —грозно уперев руки в боки, остановила его старостиха.
— Ах, матьЕкатерина! Пустите меня! Меня забирают! — закричал он и, пронырнув под еерукой, ворвался в крошечную гостиную.
— Стой! — онасхватила его за шиворот. — Батюшка отдыхает — с вычитки только-только вернулся.А Таврион еще в церкви.
— ОтецИероним! Отец Иероним! — надрывно завопил Саша. — Отец Иероним!
Дверь кельиотворилась, и старец шагнул в гостиную. Саша бросился к нему и заплакалнавзрыд. Ирина встала на пороге, перегороженном мощной фигурой Екатерины.
— ОтецИероним! Не забывайте меня! — рыдал Саша, совсем по-детски всхлипывая иразмазывая по лицу слезы. — Мне так плохо, так бессмысленно все без вас! Неотпускайте, не отдавайте меня!
Старец обнялего за плечи.
Ирина вдругпочувствовала, как ком подкатывает у нее к горлу. Она рванулась, чтобы обнятьСашу, повернуть его голову к себе и, глядя в жалкое, мальчишеское, смешное вэтой дурашливой бороденке лицо, искаженное недетским страданьем, сказать:«Оставайся! Оставайся в этом голубом хитоне, с этой длинной свечой, с этойогромной книгой! Жизнь слишком страшна, чтобы позволить себе еще и разлуку стем, кого любит сердце!» Но Екатерина шикнула на нее:
— Куда!
И Иринаосталась на месте. Она почувствовала, как безудержная волна ударила ей в лицо,заливая глаза мутным потоком. Ей показалось, что это какая-то апоплексия,инсульт, конец, и прежде чем она поняла, что плачет, слезы уже смывали ее лицо,текли по подбородку, капали за воротник.
— Чадо, —ласково произнес старец, — разве расстояние имеет какое-нибудь значение длятех, кого Сам Господь соединяет в едином Духе? И разве Он, победивший мир,смерть и самого дьявола, не одолеет все наши беды, горести и напасти?
Иринаповернула голову и увидела Тавриона, который неслышно вошел в узкие сенцы.
— Плачет? —спросил он у Ирины, прячущей лицо в ладонь.
Она кивнула.
— Я тожеплакал, когда уезжал отсюда впервые.
Ирина вышлана воздух и встала около единственного росшего у церковного домика грушевогодерева — витиевато-ветвистого, узловатого, обросшего снегом. Она в последнийраз оглядела белую церковь с голубым куполом и золотым крестом, попирающимопрокинутый полумесяц. Ветер утих. Улеглась поземка плавными линиями наметенныхнебольших сугробов и пышной пороши. Груша смирно выглядывала из-под снега,словно боясь неловким движеньем стряхнуть с себя, скинуть, сдуть ненароком своене по чину великолепное сверкающее облаченье.
— Рублик-тонакиньте! — сказал шофер, обращаясь к Ирине. — Столько-то ждать!
До поездаоставалось еще три четверти часа, и Ирина, ринувшаяся было к ресторану, махнуларукой и поставила сумку на подоконник. Саша следовал за ней покорнойстрадальческой тенью.
— Тетенькауезжаете? А мне вот какие гостинчики у отца Иеронима понадарили!
Вчерашниймальчик с лицом дауна распахнул перед Ириной дипломат, хвастливо постукивая егопо крышке, и стал показывать монашеские подарки.
— Тут все, —говорил он, захлебываясь от счастья, и носочки, и рукавицы, и иконки, ипросфорки, и домашнее грушевое варенье — матушка старостиха расщедрилась. Аручка вон какая — с золотом! От отца Анатолия!
Ирина увиделасвой фломастер для этнографических заметок.
— А вон какиекартинки красивые! — он повертел у нее перед носом двумя новенькими колодамикарт.
— Это кто жетебе подарил? Тоже монахи? — удивилась она.
— Не, тотетенька одна добренькая — на, говорит, сиротка, поиграйся на счастье! Вишь,какие красивенькие! Атласные! — Он причмокнул от удовольствия и приложил их кщекам.
— Это всеерунда! — сказала она решительно и, краем глаза поглядывая на Александра,добавила: — Чертовская музыка! Это надо разорвать на мелкие кусочки!
— Тетенька! —захныкал мальчик, видя, как она распатронивает глянцевые пачки. — Отдайте!Красота-то какая! Особенно вон те — с крестиками, с сердечками!
Иринаотстранила его властной рукой и, шагнув к урне, стала усердно рвать на кускинеподатливые картонки.
— Тетенька! —все громче плакал мальчик. — Хоть одну оставьте, с офицером! — Он огляделвокзальную публику, истомленную многочасовой бессюжетностью и потому снескрываемым интересом и даже напряжением следившую за этой динамичнойдраматической картиной, и заорал, впрочем, как-то вяло и обреченно: — Бедногосироту обижают!
— Пли! —победоносно воскликнула Ирина, высоко подкидывая над урной разноцветныетверденькие бумажки, и, кивком приглашая за собой вдруг повеселевшего Сашу,гордо продефилировала на перрон под мысленную овацию оживившейся публики ипризывные гудки растянувшегося по вагонам ночного пространства.
В купе ужеехало двое приятных молодых людей. Увидев Ирину и Александра, они принялисьсконфуженно убирать початую бутылку шампанского, но Ирина остановила их:
— Ну что вы —продолжайте ваш пир! Я не ханжа.
Онипригласили ее к столу, и она, из чувства демократизма, которое еще болееукрепилось в ней за последние два дня, не отказалась выпить с ними бокал.Молодые люди оказались реставраторами.
Ириназначительно посмотрела на сына:
— Вот бы отцуИконописцу было интересно с ними познакомиться!
Сашаусмехнулся и вышел в коридор.
Он смотрел втемное окно, в котором поначалу ничего не было видно, кроме его собственногосмутного отраженья. А потом постепенно поплыли, поплыли — отец Иероним и отецТаврион, оба смотрящие ему вслед и машущие с порога; Ванечка Иго-го,вцепившийся в его сумку и пожелавший сам лично дотащить ее до машины, а потомпоклонившийся ему со слезами и благоговейно поцеловавший в плечо; отецДионисий, торопящийся на службу, мимоходом хватающий его за рукав и заключающийв свои крепкие объятья:
— Ну,сокрушитель демонов, покидаешь нас? Как же мы теперь будем жить без твоихразоблачительных обличений?
— Не знаю,как вы, а вот я, — сказал Саша, — без ваших обличительных разоблачений простопропаду!
— Но почему,почему? — что-то вдруг запищало в нем. — За что? За что? — рассыпалось подколесами. — Зачем? Зачем? — подхватил встречный товарняк.
— А вот когдаза преподобным Феодосием, молодым подвижником Киево-Печерским, приезжала мать,то ведь святой Антоний защитил его, спрятал: что же твой-то старец выдал тебя,а, Александр? — ласково спросил его вкрадчивый тоненький голос.
— ОтецИероним! — что-то оборвалось в нем и рухнуло под откос. — Ведь когдапреподобный Феодосий, то ведь святой Антоний, а вы-то что?..
Тьмаобволокла его, и небо, казалось, навсегда перестало рождать звезды.
— У каждого,дитя мое, свой путь и свой крест, — кротко и неторопливо отозвался откуда-тоотец Иероним, совсем так же, как три часа назад на пороге своей кельи. — Ты вседопытывался, как узнать волю Божью, а она тебе и открылась. Поезжай с матерью,ты ей сейчас нужен. Будь с ней ласков, великодушен, будь кроток. Не забывай,что тебе ее поручил Господь. Ты ведь хотел стать монахом? Вот тебе и первоепослушание. А что такое послушание для монашеской жизни? Основа основ, начало иконец. Помнишь, как говорили святые отцы: послушание превыше постов и молитв.Господь с тобой! — старец долго и внимательно посмотрел на него и, осенившироким крестом знамением, прижал к своей пропахшей воском и ладаном старенькойрясе.
И Саше вдругстало так жутко, жарко, страшно, будто призвали его на торжественное какое-то,великое дело, а он тут все мешкает, все медлит, все сомневается, крепко держасьза поручень и прижимая лоб к ледяному стеклу. Страстная жажда подвигов охватилаего, сладость предвкушаемых унижений, ликование от собственного видимогопоражения вскружила голову, и ему захотелось вдруг, чтобы тут же, немедленноокружили его плотным кольцом мучители — и понесли бы его, и оплевывали, и дажебили, а он бы посмотрел на них с кроткою, счастливой улыбкой, повторяя:«Господи, прости им! Ибо не ведают, что творят!»
— Знаете, —Ирина оживленно рассказывала симпатичным попутчикам, — мы едем сейчас из такогоудивительного заповедного места! — Она слишком долго молчала в машине, чтобысейчас удержаться от соблазна завязать непринужденный и изящный разговор. — Ядаже везу оттуда кое-какие заметки. Это совершенно неисследованный таинственныймир. Там есть и одержимые демонами, которые кричат страшными звериными голосамии несут всякую галиматью, а есть и очень тонкие люди, способные оценить икрасоту, и искусство, и, между прочим, никакие не ортодоксы, не иезуиты, —спорщики, ерники, — словом, совершенно дивные собеседники! Они могут быть исветскими, и обходительными, могут и поиронизировать над отпущенной им в этоммире ролью... Кстати, я могу прочитать кое-что из моих путевых заметок.