Страшила дружил с Кондратом Евдокимовичем Максимовым, замечательным пейзажистом (вторым Шишкиным) — называл его «просветленным человеком», «радостным мастером» и часто приводил друга в училище.
— Сколько прекрасных талантливых лиц! — восклицал «радостный мастер», переступая порог класса и разглядывая наши физиономии. — Лицо созидателя всегда прекрасно, а разрушителя, соответственно, отвратительно. И, заметьте, красивых людей крайне редко посещают черные мысли. Если и посещают, они их тут же гонят прочь и потому не делают зла… Зло делают ущербные люди.
Рассматривая наши работы, мастер то и дело сыпал безмерную похвалу, а касательно нашего будущего, говорил:
— Перед вами два пути: один уже проложенный, другой — неизвестный, свой собственный. Пойдете по первому, станете хорошими мастерами, но, как говорят на Востоке, — на проторенной тропе не остается следов. Изберете свой путь, набьете на лбу шишек, ведь придется продираться сквозь дебри, зато оставите свой след. Выбирайте! — Кондрат Евдокимович смеялся, довольный предельно ясным объяснением.
Покидая нас, он обрушивал на Страшилу негодование за «нескладные поступки», за то, что «пилит молодые таланты», при этом подмигивал нам:
— Ругаться с другом совершенно необходимо — в накале страстей, бывает, приходят ценные мысли. Считанные разы, но приходят. Только надо первому замолчать, чтобы другу было стыдно, что он наговорил больше. Ведь известно, выходя из себя, ты уже проигрываешь.
Однажды Страшила заболел и мы с Кукушкой навестили его. Оказалось, он жил одиноко; в холостяцкой комнате витали запахи вина и табака, и в этой тяжелой атмосфере в горшках произрастали гигантские цветы до потолка (правда, потолок был низкий), повсюду валялись старинные книги, но не было ни картин, ни художественных принадлежностей.
— Такой ляпсус! Все осталось у жены, когда мы развелись, — как бы извиняясь пояснил Страшила. — À у меня остался один художественный беспорядок, да где-то затерялось несколько моих детских рисунков… Почему человек все время вспоминает детство? Понятно, это связь времен, чтобы мы не забывали — нам на земле отпущен короткий отрезок. Детская память святая… Кстати, насчет детей и внуков я придумал… Для всех я один, на самом деле другой, а хотел быть третьим — певцом. Да, да, не удивляйтесь. В молодости серьезно занимался вокалом. А теперь мужественно встречаю старость, — Страшила усмехнулся и высоко пропел что-то из классики.
Вот таким он оказался, этот романтик и скептик, дьявол и ангел одновременно.
Страшила угостил нас чаем с яблоками: тщательно нарезал яблоки в стаканы, подкрасил их заваркой и залил крутым кипятком. Прихлебывая чай, покуривая папиросу и шмыгая длинным носом, он прочитал нам отличную лекцию.
— Кроме свободной души, о которой я постоянно вам твержу, важно сохранить индивидуальность, — тихо бурчал он. — Не смешиваться с толпой, оставаться личностью. И верить только в себя, а не в каких-то там идолов. Пусть хоть это и Бог. Религиозный человек не свободен: штудирует догмы, библию, все думает, как бы не согрешить, думает о смерти, на него давит будущее наказание в аду. Религиозный человек ничтожен перед Богом, его раб. А раб может свободно творить?.. Бог внутри нас… Это же понятней всего…
У мэтра Дульского на чердаке училища была мастерская, куда мы время от времени заглядывали и разинув рот «впитывали высокое искусство, хрестоматийные творения». «Матрешка» Ксения Борисовна частенько приносила свои акварели в училище, как «наглядное пособие». От ее акварели мы испытывали легкую грусть. Работ Страшилы никто никогда не видел, но мы считали его лучшим преподавателем. Он, несомненно, много знал, был сильнее и терпеливее всех учителей, и главное, дал нам больше всех. Одно радостное отношение к творчеству чего стоит! Оказалось, можно не быть художником, но так сильно чувствовать искусство и так его знать, что делать художниками других. И наоборот. Тому свидетельство — Верзила. «Знаменосец», предводитель «новой волны» только вредил нам своими горячими «наездами». И не случайно, любимым цветом Страшилы был зеленый и его производные, что символизирует природу, жизнелюбие, естество, уверенность.
Трубные войска
Моя служба в армии — сплошные юмористические этюды. Начать хотя бы с того, что все фамилии моих начальников происходили из флоры и фауны: майор Тыква, сержант Подцветов, лейтенанты. Зверев и Огурцов, ефрейтор Белкин, командир части Мышкин…
Меня призвали в армию с последнего курса художественного училища, и несмотря на мою просьбу направить в Морфлот, направили в трубные войска. Мы прокладывали трубопроводы, по которым подавалось дизельное и авиационное топливо. Эти войска были созданы во время войны приказом Генералиссимуса, после того, как в блокадный Ленинград провели трубопровод по дну Ладожского озера.
По прибытии в часть — военный городок под Наро-Фоминском, нас, новобранцев, выстроили на плацу и замполит Тыква, плотный, широколицый, пучеглазый, словно жаба, железной поступью, демонстрируя страшную силу воли, прошелся вдоль шеренги, пронзительно осмотрел нас и гаркнул зычным басом:
— Шофера! Шаг вперед! Слесаря! Шаг вперед!
Отобрав наиболее ценных для армии специалистов, майор Тыква отвел их в сторону, передал лейтенантам и махнул рукой, как бы приказывая заняться делом. Затем снова обратился к нам:
— Спортсмены есть? Шаг вперед!
Спортсменов тут же увел с собой Подцветов, лысый, с рыжим пухом за ушами сержант-атлет, гимнастерку которого раздирали не мышцы, а железная арматура. Я с завистью проводил спортсменов, предугадывая их безоблачную жизнь. И вдруг замполит Тыква, понизив голос, произнес:
— Музыканты, художники есть?
Я вышел из строя.
— Хорошо! — кивнул Тыква. — Иди туда, — он показал на клуб в конце плаца, — и жди меня.
В клубе поражало обилие стендов с достижениями части, они наглядно показывали неисчерпаемые возможности трубных войск. Были даже фотографии, где солдаты в соседнем колхозе утаптывали отруби в силосной яме; стояли, обнявшись, среди трухи и пыли, и улыбались до ушей, всем своим видом показывая, что безмерно довольны службой. Над каждым стендом красовалось изображение трубы, видимо, как символ наполненной событиями жизнью. Но во мне почему-то эти трубы вызвали мысли обратного рода — я подумал, что именно в них и вылетят мои лучшие годы.
Кроме стендов, в клубе пестрело огромное количество лозунгов. Кстати, позднее я заметил всякие призывы и на домах, где жили офицерские семьи, и даже на «газике» ефрейтора Белкина, по кличке Горизонт, шофера командира части — на его заднем бампере зияла надпись: «Чайник! Не мешай работать!». А работа Белкина в основном заключалась в том, что он целыми днями сидел на крыльце штаба и наводил бинокль на соседнюю деревню, высматривая парочки влюбленных.
— Как там на горизонте? — весело спрашивали солдаты.
— На горизонте, это самое, в кустах есть одни, — отвечал ефрейтор. — Вижу четко. Но, это самое, еще не целуются.
Белкин-Горизонт был первый, с кем я завел разговор. Он подошел ко мне, когда я ждал замполита.
— Вижу, это самое, студенты к нам прибыли, — сказал он, протягивая мне руку. — Белкин. Откуда прибыл, докладывай?! Случаем, не земляк?
— А я из Калужской области, — вытянул шею Белкин, когда я выложил свои данные. — Вот скажи, студент, это самое, почему Гитлер в войну бомбил Москву, а мои места нет?! Думаешь, у нас бомбить нечего? Ошибаешься, кореш! Просто, когда ему, Гитлеру, было десять лет, у него нашли адскую болезнь. Никто в Европе, это самое, вылечить его не смог. А привезли в нашу область, наш местный дед вылечил. Травами и заговором… Вот он, Гитлер-то, и сказал, это самое: «Все бомбить, а Оку не трогать»… — Белкин затоптался в раздумье. — Ты, это самое, на часах мне можешь намалевать море, корабль там, чайку?!
В клуб, точно бронетранспортер, ворвался замполит и басом, напоминавшем грохот камней в водосточной трубе, дал мне задание:
— Освежить лозунги, срок два дня, а то будет цейктнот (его любимое слово, которое он произносил на свой манер).
Вскоре я понял — замполит невероятный, зловредный суетник; дотошно лез во все: как на кухне, кто где сушит портянки, с аптекарской точностью контролировал банки с красками, которые я использовал. Самонадеянный, недалекий, он изображал из себя Наполеона — как известно, тому до всего было дело. Самое неприятное — его неугасимый, сокрушительный пыл, назидания и окрики только нервировали людей. Задавая трепку по каждому ничтожному поводу, он одним своим появлением всюду вызывал переполох. Замполита боялись все: от рядовых до командира части. А между тем его деятельность, излишняя деловитость напоминали бег на месте и ничего кроме вреда не приносили. Даже те из новобранцев, кто вначале смотрели ему в рот и только и ждали обличительных взбучек и приказаний, в конце концов перестали воспринимать его всерьез; приказы выполняли, но про себя посмеивались.
Вот так и началась моя служба. Я «освежал» всякие надписи, подкрашивал стенды, «малевал» море на циферблатах, при этом солдаты испытывали ко мне пламенное почтение, а когда я сделал портрет одного из них, ко мне потянулось и начальство.
Первым наведался сержант Подцветов — атлет, словно высеченный из камня, сверхсрочник, который обитал в отдельной каптерке и заведовал постельным бельем; вдобавок, сержант имел хобби — занимался точильным ремеслом: точил не только ножи и пилы, но и садовый инструмент для офицеров, а для их жен — маникюрные наборы. Каждый вечер сержант выходил за ворота части, где его поджидали две легкомысленные женщины: одна непричесанная толстуха, которая ходила по улице в комбинации, другая — с лиловым носом, при случае пулявшая крепкими словечками. Из-за здоровяка сержанта женщины постоянно ссорились, тащили его в разные стороны, обещали «выпивон и закусон», но Подцветов объявлял им, что занят тренировками, а часовым подмигивал:
— Разве им понять мою душу?!
Заглянув ко мне, сержант вкрадчивым голосом попросил написать его портрет акварелью.
За сержантом явились, благоухающие одеколоном, лейтенанты Зверев и Огурцов и тоже попросили сделать их портреты, но уже маслом.
— Подобная механика требует холст и благородных красок в тюбиках, а у меня только баночные, заборные.
— Нет вопросов, — заявил лейтенант Зверев. — Бытовой момент. Выписываем тебе увольнительную, даем деньги на краски.
— На строевую подготовку можешь не ходить, — добавил лейтенант Огурцов. — Неделю тебе хватит?
Позируя мне, лейтенант Зверев сидел с каменным лицом, а лейтенант Огурцов, позируя, то и дело отпускал реплики, вроде:
— Что может быть лучше широких плеч мужчины? Разве только гибкая женская талия!
Получив портреты, лейтенанты заказали портреты своих жен, а когда я выполнил и этот заказ, попросили портреты размножить для родственников.
В клубе у меня была мастерская, в которой я иногда оставался ночевать. Утром вставал, когда хотел, на кухню являлся отдельно от взвода, вполне мог бы не ходить не только на строевую, но и не участвовать в огневой подготовке, но ходил и участвовал для собственного развития и для отдыха от красок.
Портретная галерея офицеров и их жен закрепила за мной прочную репутацию «мастера». Слух обо мне прокатился по всей части и достиг командира Мышкина, инфантильного, всегда немного выпившего, но приветливого, улыбчивого полковника.
Наш командир больше всего любил парады. Они устраивались с размахом, под огромный духовой оркестр. Кстати, по стрельбе и общей подготовке наша часть была середнячком в округе, но по выправке неизменно опережала всех. И оркестр наш славился — даже выступал по областному радио. На парадах наш командир оживал: офицеров представлял к наградам, а солдат похлопывал по погонам и называл ласково: «сын мой». Многим тут же, на плацу, давал отпуска. Парады заканчивались в клубе приемом для офицеров и их жен. По слухам, там крепко выпивали и частенько случались стычки на почве ревности, поскольку одичавшие в городке жены офицеров кокетничали со всеми подряд, без всяких границ дозволенного. А вернувшись домой, невинно объясняли мужьям, что строили глазки нарочно, чтобы проверить их чувства. После чего мужья, конечно, успокаивались, но все же не очень.
Однажды полковник Мышкин вызвал меня и сказал:
— Сын мой, мне доложили, что ты мастер по портретам. Написал бы ты портретик моей жены, а?! У нее голубая мечта — иметь свой портрет в красном платье.
Я заикнулся про краски.
— Сын мой, какой разговор?! — командир обнял меня по-отечески. — Мы ж не бедные. Покупай, сколько надо. Сейчас ефрейтор Белкин тебя отвезет в город, потом ко мне. Жена тебе будет позировать… Ты уж постарайся, сын мой. Сам понимаешь — моя жена…
Весенний туманный дождливый день
И наконец в мастерскую нагрянул замполит Тыква.
— Есть задание, — рыкнул он. — Написать портрет моей жены. И надо сделать быстро, до ее дня рождения, а то я буду в цейкноте.
— Есть! — я вытянулся — служба есть служба.
— Но вот в чем дело, — замполит схватил мой любимый фломастер и с ожесточением провел линию на бумаге. — Жену надо написать голой.
— Обнаженной?
— Вот-вот, — замполит с еще большим ожесточением черкнул фломастером какую-то загогулину и мой бедный фломастер, который проводил тонкие, драгоценные линии, превратился чуть ли не в клеевую кисть.
— Разрешите обратиться, товарищ майор? — сказал я, не отрывая взгляда от бедного фломастера, который уже выписывал многочисленные каракули и пришел в полнейшую негодность.
— Оборачивайся! — вздохнул замполит (он так и говорил).
— В какой манере надо написать портрет? В пастозной, чтобы виднелись мазки, или гладкой, как у старых мастеров?
— Вот, вот. Как у старых мастеров.
— Тогда нужны тонкие кисти, лаки…
— Увольнение дам, все будет по уставу. Накладные расходы оплатим, щас дам команду, — он вышел и через пятнадцать минут вернулся, всучил мне увольнительную, деньги и вдруг заговорил неторопливо, растягивая слова:
— Но моя жена это… не хочет раздеваться. Ты ее мысленно разденешь, ясно?
— Так точно, — отчеканил я, испытывая жгучий интерес к предстоящей работе — давно хотел поработать в манере старых мастеров.
— Как все закупишь, поедем ко мне, — продолжал замполит, любуясь своими гортанными перекатами (по слухам, жены офицеров в клубе балдели от его голоса, а некоторые падали в обморок). — Поедем ко мне, чтоб ты, как художник, помог расставить мебель. А ты приглядывайся к моей жене, ясно? И все будет в норме, без цейкнота.
Женой замполита оказалась исполинская блондинка с необъятными формами — в ней было больше двух метров, ее звали Багира. Она выглядела лет на тридцать и имела четырех детей. Пока мы с замполитом как бы «расставляли» мебель, громадина Багира вздымалась за нашими спинами и боковым зрением я видел ее большие колышущиеся груди (почему-то сразу вспомнился Дюма — «бойтесь блондинок!»).
Замполит относился к жене коленопреклоненно, называл «Багочка» — что слышалось «Бабочкой» и воспринималось как насмешка. Но, жена замполита, я это заметил точно, на мужа даже не смотрела и отвечала ему односложно, безразлично — с ее лица не сходила печаль, длинною во все тридцать лет. По слухам, в клубе жена замполита расточала многообещающие улыбки, но офицеры не отваживались за ней ухаживать, побаивались Тыкву — он был ревнив до чертиков.
Я сразу усек конструкцию Багиры и сказал замполиту:
— Нужно еще увольнение. Надо посмотреть мастеров в городском музее, надо обратиться к их опыту, прочувствовать стиль, складки одежды, локоны. Творчество — это учеба, которая длится всю жизнь.
Замполит не понял моих слов, но согласно кивнул.
— Будет! Но учти, я в цейкноте.
Когда я изучил на картинах мастеров складки одежды, локоны, тени, замполит принес фото жены в купальнике и лет на десять моложе.
— Вот, — сказал. — Напиши это… райские кущи, ручей, а она чтоб была русалкой… Хвост по бедра в воде. И груди сделай побольше.