Наш завуч был жестким человеком, замкнутым и неприступным; ученики называли его «дубоватым». Завуч особенно нажимал на нормы БГТО и ГТО, сам инспектировал начальную военную подготовку, сам ставил отметки в журнал — всегда одни тройки: «три», «три с плюсом», «три с минусом». Тем не менее благодаря завучу мы делали основательную физзарядку и в конце концов почти все получили значки, которыми гордились как орденами.
А в «дубоватости» завуча я убедился случайно — однажды услышал, как он сказал нашему историку:
— Что вы расхваливаете итальянцев? Не понимаю, как можно столько говорить о чуждой нам культуре!
— Потрудитесь выучить итальянский, и тогда вам станет понятно, — усмехнулся Лев Иванович.
Известное дело — невежественный человек всегда ненавидит то, чего не понимает.
Как ни натягивали отметки учителя, наш директор так и не смог вывести школу в передовые по успеваемости. Тогда он взял и ввел новшество — установил в классах кафедры, а уж здесь-то мы точно переплюнули все школы.
С годами учебные дела совсем перестали интересовать директора, он их полностью свалил на завуча. Сам осуществлял «общее руководство», неустанно вводил новшества и говорил о наших «неограниченных возможностях». Во всех школах самым грозным наказанием считалось «доложу директору», у нас — «пойдешь к завучу».
Директор создал и наш школьный хор. Позднее хоры появились во многих школах, но первый появился в нашей. Для музыкальных занятий пригласили бывшего оперного певца Анатолия Васильевича, человека страстного, энергичного, сумевшего нас увлечь хоровым пением… Я никогда не забуду наших репетиций и выступлений, и его, Анатолия Васильевича. Он не дирижировал, а прямо-таки священнодействовал — на глазах свершалась оптическая иллюзия: от напора звуков стены класса раздвигались и песня вырывалась на улицу, останавливая, завораживая прохожих. Трудно передать ту возвышенную приподнятую атмосферу, того состояния, когда в многоголосье ощущаешь себя важным нервом единого большого организма…
Наш хор, действительно, звучал неплохо; мы даже несколько раз выступали по городскому радио и тем самым прославили свою школу. Помнится, некоторые наши солисты (в том числе и отличник Чиркин) не на шутку возгордились, почувствовали себя масштабными фигурами. Но на наш выпускной вечер Анатолий Васильевич пришел с женой, тоже певицей, и они так пели дуэты из оперетт, что сразу стала понятна разница между способностями и талантом. После выступления супругов, ко мне подошел Чиркин и сникшим голосом сказал:
— Так я не смогу спеть никогда.
Понятно, в подростковом возрасте часто меняются самооценки, достаточно какого-либо случая, чтобы разувериться в себе или наоборот — почувствовать могущество. По слухам, Чиркин все же стал певцом и довольно известным.
Кстати, на том вечере, вернее, когда мы со Стариком и Вишней сбежали с него, я впервые выпил водки. Мы купили бутылку в магазине и распили ее в школьном саду. Домой я пришел вдрызг пьяный. Мать перепугалась, а отец с профессиональным спокойствием вывел меня во двор и «протравил» марганцовкой; потом помог раздеться и лечь в постель, а матери дал рецепт для похмелки:
— Утром неплохо бы ему крепкого чая.
На следующий день отец прочитал мне возвышенную лекцию о вреде пьянства и в заключение сказал:
— …Больше всего ты огорчишь меня, если пристрастишься к вину. Возьмешь худшее от своего отца.
К сожалению, именно это я и взял. К положительным качествам отца только приближался, но и приблизившись, сравнивая себя с ним, видел, что мне до него еще далеко: там, где я заканчивал, отец только начинал.
18.
Вот выплывают из тумана дом, терраса, сарай, пристройка, еле различимые, еще неконкретные предметы. Возникнет что-то, качается, зыбкое — нет, кажется, было не то; появляется другое — вроде, близкое к реальности, плывет в сторону, встает на свое место, вырисовывается отчетливей, обрастает деталями. Из земли, точно из пара, вырастают деревья, отцветают, и вот уже светятся, как лампочки, темно-красные вишни. Быстро вымахали до человеческого роста кусты крыжовника, и повисли прозрачные ягоды. В палисаднике буйно полезли цветы, поглотили забор, стол и скамейку в саду; на террасу полезли вьюнки — разрастаются, скрывают весь дом. От цветов нет спасения, на их терпкий запах летят жуки со всей окрестности.
Когда я перешел в девятый класс, рядом с нашим поселком построили четыре двухэтажных дома из бруса и в округе появились новые поселенцы. Вечерами они прогуливались по поселку, заглядывали в палисадники. Помню, гуляла странная женщина лет сорока, она густо красилась и одевалась на какой-то старомодный лад, и когда вышагивала по дороге, крутила в пальцах прядь волос; в ее ломаной, вычурной походке виднелось желание покрасоваться, отчаянные потуги на изящество. Она напевала веселые мотивчики, в которых проскальзывали запрещенные для наших ушей слова, такие, как «любовники, хахаль, краля». Это было оскорблением поселковых норм приличия. Заметив кого-нибудь из парней, женщина заговаривала по-соседски о будничных делах, но потом вскользь намекала на свое одиночество. Кое-кто называл ее «женщиной вечерних профессий» и «угрозой семье», но позднее я понял, что она действительно одинока, ведь половина мужчин ее возраста погибла на фронте, а остальные были женаты и ей ничего не оставалось, как искать знакомств с людьми моложе себя.
А на нашей волейбольной площадке появилось совершенно замечательное существо — четырнадцатилетняя девчушка, невероятно худая в светлом ситцевом платье. У нее были прямые черные волосы и серые глаза. Только увидел ее на площадке — стало жарко. Она была опрятна и приветлива, говорила мало и тихо и, несмотря на невероятную худобу, блестяще играла в волейбол — казалось невозможным так сильно посылать мяч тонкой рукой. Ее звали Галя.
Эта Галя ни днем, ни ночью не выходила у меня из головы, в те дни я только из-за нее и приходил на площадку, а если она не появлялась, игра для меня теряла смысл. Но когда она играла, в меня вселялся черт, я не прощал ей ни малейшего промаха. Бывало, покрикиваю на нее (правда, приличествующим тоном), а она улыбается и смотрит на меня просто и нежно. Она неприкрыто романтизировала меня. В ней было врожденное благородство, утонченность и великодушие — качества высшего порядка, недосягаемые для меня. Я помню точно, мне все время хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, но было стыдно проявлять свои чувства.
Однажды поселковые ребята и девчонки отправились купаться на Казанку. И она пошла с нами. Я не показывал вида, но украдкой наблюдал за ней, и как она разговаривала с девчонками, и как вбегала в воду, и как плавала.
— Ты прекрасно играешь в волейбол, — сказала она мне на обратном пути, и это признание сразу придало мне невероятные силы; ее разящая искренность моментально обезоружила меня.
Нормальный парень не мог не влюбиться, если ему говорили такие вещи. Как-то само собой мы ушли вперед, и ребята не окликали нас. Впоследствии это наше уединение получило широкую огласку, причем с невероятными добавлениями, но мне уже было все равно… Мы не заметили, как миновали поселок, Клыковку и очутились в Парке Горького. Заглянули в избу-читальню, полистали журналы, сбегали к фонтану, где из пасти дельфина вырывалась длинная струя воды, прокатились на маленькой бесплатной карусели. Был жаркий день и мы то и дело подбегали к киоску и пили газировку. Шипящая вода приятно обжигала горло, покалывала ноздри. У Гали искрились глаза, она смеялась и, обливаясь, продолжала пить воду. А я совсем обалдел от ее смеха и от запаха ее загорелой кожи; у меня кружилась голова, я что-то бормотал заплетающимся языком и ничего не понимал, что говорила Галя, только видел ее смеющийся рот… За свою жизнь я перепробовал всякие напитки, и в немалом количестве, и, бывало, выпивал с симпатичными, даже красивыми, женщинами, но никогда не пьянел так сильно, как в тот день от простой газировки.
А потом аллеи заполнились отдыхающими, и мы услышали, как на открытой эстраде заиграл оркестр. Перебежали газон и увидели ряды скамеек, заполненные слушателями, а еще дальше — эстраду, на которой играл духовой оркестр.
Мы пробрались к самой эстраде. Из семи музыкантов пять дули в медные трубы. Особенно старался один, игравший на тубе, похожей на гигантскую сверкающую раковину — он сильно раздувал щеки, краснел от натуги. Барабанщик тоже неистово лупил в барабаны — казалось, хотел устроить как можно больше грохота: закатывал глаза, стискивал зубы и наносил один удар за другим… Шесть музыкантов играли так, словно выполняли тяжелую работу, и только седьмой — трубач, играл необыкновенно легко. Это был полный парень с взлохмаченными волосами, которые все время спадали на лоб, и парень то и дело встряхивал головой. Он стоял впереди всех, высоко держал трубу и без малейших усилий, даже чуть небрежно, перебирал пальцами клапаны, при этом уголки его губ подрагивали от улыбки. Звук трубы тонул в общем грохоте оркестра, только иногда, в паузах, когда оркестранты на секунды смолкали (как мне казалось, чтобы отдышаться, а потом еще больше оглушить), слышались нежные звуки.
Закончив соло, трубач улыбался, благодарил слушателей за аплодисменты, прикладывая руку к груди, и, поправляя волосы, отходил в глубину сцены.
Он нам сразу понравился, с первой минуты, как только мы его увидели. И он нас заметил тоже. Отыграв последнюю вещь, даже подмигнул нам, а сходя с эстрады по ступеням, шепнул:
— Приходите завтра в это же время, поиграю только для вас.
На следующий день мы с Галей опять пришли в парк, но на эстраде оркестра не было. Мы уже хотели повернуть назад, как вдруг в глубине сцены увидели трубача. Он репетировал какую-то вещь. Заметив нас, улыбнулся, подошел к краю эстрады, присел на корточки.
— А-а! Мои влюбленные!
Его слова произвели должное впечатление. Мне стало и приятно и неловко, я покраснел, а Галя только улыбнулась. Музыкант поздоровался с нами за руку, спросил, как нас зовут.
— Вы мне сразу понравились, — сказал. — Вы слушаете по-настоящему.
Мы с Галей попросили его сыграть знакомую мелодию, потом еще одну. И он не отказывался, играл все, что бы мы ни попросили.
— А почему вы играете здесь, а не дома? — спросила Галя.
— Дома у меня больная мать… Но ничего! Настоящий музыкант никогда не унывает. Я вообще-то работаю лаборантом, а по вечерам учусь в музыкальном училище. А в парке это я так, подрабатываю. Но скоро буду играть в большом оркестре… А сейчас это так, временные неудачи. А их надо встречать чем? Только песней! — и подмигнул, и запел что-то зажигательное.
Мы с Галей заходили в парк еще раза два, но трубача больше не видели. «Наверно, поступил в большой оркестр», — решили мы. А потом начались занятия в школе и нам с Галей стало не до прогулок.
Но однажды поздней осенью мы все же заглянули в парк и внезапно, еще издали, услышали знакомые звуки.
Он стоял на эстраде в пальто, перевязанном у воротника шарфом, и играл. Перед ним были пустынные ряды, но он играл так сосредоточенно, как будто выступал на концерте. Заметив нас, помахал рукой, а когда мы подошли, торопливо сказал:
— Куда же вы пропали? Сколько приходил, вас все нет и нет.
— А мы решили, — начал я, — вы играете в большом оркестре.
— Нет, пока не играю. Но послушайте, какую я пьеску сочинил. Специально для таких, как вы, влюбленных. Вот только еще название не придумал…
Он высоко поднял трубу и заиграл, как прежде, тихо, легко и красиво.
К выходу из парка мы шли втроем. Мы шли мимо карусели, перевязанной цепью, мимо засыпанного листьями фонтана, мимо заколоченной читальни; шли через пустынный парк, и мне и Гале было необыкновенно радостно, оттого что рядом с нами был этот замечательный человек.
Подходя к поселку, мы с Галей встретили Славку.
— Иди помоги своему отцу добраться до дома, — буркнул он и махнул в сторону будки стрелочника. — Он лежит там, у семафора.
Галя ничего не поняла, а я сразу догадался, что отец пьян.
— Ты иди, — густо краснея, сказал я своей спутнице и свернул к железной дороге.
— Я с тобой! — Галя догнала меня.
Отец лежал на склоне оврага, рядом в пыли валялись его очки.
Это был первый случай, когда отец не дошел до дома; тот случай сильно поразило меня, я понял, что отец серьезно болен. Помню, как тормошил его, помогал подняться и готов был провалиться сквозь землю от стыда перед Галей. Но она, молодчина, ничуть не смущаясь, помогала мне, отряхивала костюм отца.
Через несколько дней Галя с родителями уехала в другой город, куда-то на юг, и больше мы не виделись…
Многое время отсекло, но вот надо же! Ни с того ни с сего все чаще я стал видеть тонкую черноволосую девчушку. Она являлась неожиданно: стояла, смотрела на меня и улыбалась. Я вспоминал нашу застенчивую дружбу, и в груди начинало что-то щемить. Хотелось встретиться с ней, поговорить. Какой она стала, как сложилась ее жизнь? Может, тоже вспоминала обо мне?! Ведь она была чувствительная, тонкая. И главное, между нами сразу возникло таинственное притяжение, нас связали какие-то невидимые нити. Это не так часто бывает. Наверно, они, эти нити, связывали меня с ней всю жизнь, и, кто знает, вдруг последнее время они снова натянулись, и за тысячу километров отсюда она почувствовала, что я думаю о ней.
Сейчас я нередко встречаю влюбленных: идут обнявшись, размахивая магнитофоном, и с осоловелыми лицами, со жвачкой во рту, слушают резкий набор звуков. Идут и молчат. Похоже, им не о чем говорить. Только изредка перебрасываются жаргонными словечками. Наверно, так проще, я не знаю. Я только догадываюсь об их бедном словарном запасе, убогой внутренней культуре; догадываюсь, о чем они думают, слушая эти антимелодии…
Быть может, я просто старею, и мне уже не угнаться за современным бешеным ритмом. Быть может, и нет ничего плохого, что теперь отношения между молодыми людьми стали более конкретными, без всяких условностей. Я точно еще не разобрался, что лучше: то наше простодушие или, свойственная теперешней молодежи, уверенность в себе. Но я вспоминаю свою юность, пятидесятые годы, и как мы, трое парней, плыли на надувной лодке по вечерней Оке. Где-то под Серпуховым пристали к берегу, чтобы разбить палатку, и вдруг услышали звуки аккордеона — кто-то замечательно играл популярную в то время песню Лолиты Торрес. Раздвинув кусты, мы увидели сидящую на берегу девушку, перед ней стоял парень и вдохновенно, запрокинув голову в небо, перебирал пальцами клавиатуру инструмента; захватывающая мелодия лилась над всем притихшим вечерним пространством. Так в мое время объяснялись в любви.
Те мелодии, те романтические влюбленные до сих пор согревают мою душу. И хочется верить, что и сейчас все-таки существуют настоящие, чистые чувства. Ведь в конечном счете в жизни все построено на любви. На любви к природе и животным, к работе и увлечениям, и, естественно, на любви двух людей. Хочется верить, что эта любовь все же возьмет верх над жестокостью.
И еще: я заметил — в обществах происходит определенная цикличность идеалов, и рано или поздно будет возврат к старым нравственным ценностям, к старой морали и семейным укладам. Молодежь станет менее цинична и более сентиментальна, к ней вернется идея романтической любви. Не случайно даже в искусстве уже появился стиль «ретро».
…Я вот-вот должен был закончить школу. Мать всегда хотела, чтобы я пошел по стопам отца, поступил в авиационный институт. Отец долгое время не спешил определять мое будущее, пускал все на самотек:
— Сам решит, кем быть… Призвание рано или поздно даст о себе знать. Пусть пока познает жизнь, набирается опыта.
Но когда я закончил десятилетку, сказал:
— Мне кажется, из тебя вышел бы неплохой художник.
Я тоже так считал и, кажется, даже подумывал, что отец принижает мои возможности. Я решил поехать в Москву, поступать в художественное училище. Мать одобрила мое решение.
— Поезжай. Я уверена, ты поступишь. А как только мы выплатим за дом, тоже приедем, вернемся на родину.
Получив аттестат зрелости, я сложил в папку рисунки, мать дала денег на дорогу и, как напутствие, сказала: