ГЛАВА ПЕРВАЯ
Пространство ночи безмолвно, нигде ни звука, вселенная несется сквозь мороз и мрак. Люди, словно таинственный посев, спят в домах. Если бы горе и нужда могли вопить — столб воя бил бы вверх, на высоту, куда доходит тьма. Если бы смерть не изнемогала от трудов — страшное, великое деяние гремело бы в полуночи и с каждым ударом времени.
Но лишь хрипит открытый рот, едва поднявшись, падает в подушки голова, и мертвая рука не угрожает… Доныне все сгорают в одиночку, доныне каждый одинок, сжигаемый отчаяньем и болью, и одиноко умирает на полях сражений, в рудниках или в постели.
Где же товарищество живых?
Где всемирное царство?
Над трупом всякий раз — иные стены, и тело подле тела лежит всегда чужое, ибо: что было — есть, и дела не исчезают. Когти кривды терзают все один и тот же мир — и тысячи осколков жгущейся нужды пылают, как раздробленные звезды.
Многократны смятение и страх, и в комнате умирающего — хаос. Четыре стены не стоят — свисают вниз, и плоскости их вздулись так, что грани образуют крест. Лампа темна, и окно темно, и взор умирающего вперед в темноту. Вот предметы, работавшие вместе с ним, но рука его пуста. Прощай все, что он видит, — раскаленная печь, и хлеб, и шумящая опушка леса, и старый музыкант с визгливой флейтой, и «Глинянка», корчма на косогоре, где мы певали…
А ты, Ян Йозеф, приложивший ладонь к отцовскому слабеющему сердцу, — ты будь здоров!
Четырнадцать годов прошло по городу, как стадо по узеньким мосткам. Посреди площади выросли липы, одни дома поднялись, другие скособочились, и время завеяло сугробами тот день, когда Маргоул-отец был молод. Дом его стоял на южной стороне площади, и вывеска, обращенная к людям, гудела со стены, как колокол на колокольне:
«Хлеб, хлеб, хлеб».
В печи пылало пламя, буйные копи грызли удила. Избыток радости был как огонь, как воды, бьющие из недр скалы, как крылатое колесо, что с грохотом песет ликующего бога. Через распахнутую дверь пахло свежевыпеченным хлебом, и корзинки были полны булочек, рогаликов, плетенок.
Одиннадцать часов — и лето; отвесно падало сияние, звеня о мостовую. Маргоул стоял на крыльце, сложив руки под фартуком, и слушал голоса родного дома. На втором этаже пела жена, пекарня оглашалась хохотом, а на дворе ругался кто-то, но совсем беззлобно. У Маргоула был сын, и пекарь вспомнил, как сын вчера месил тесто. Шестилетний мальчик у огромного корыта был похож на ангела, вычерпывающего море. «Будет пекарем, — подумал Маргоул, — и этот дом будет его домом». Тут пробило одиннадцать, и солнце прикоснулось к ясным окнам. Маргоул все стоял на крыльце. Проходили мимо люди, здоровались:
Добрый день.
Добрый день.
Глухой дорожный мастер остановился послушать тишину пекарни, когда хозяин заведет разговор. Они улыбнулись друг другу, понимая, что обоим им нельзя по радоваться.
— Вон моя собака, — сказал дорожный мастер, показывая на уродливое существо, прыгающее на трех лапах.
Пекарь забыл о булочной, дорожный мастер — о своей глухой старости, и оба погнались за собакой, чтоб поймать ее, потому что она хромала, хотя из дому вышла здоровой.
— Она больна, — сказал пекарь, но старый Дейл боялся, что собаку подшибли.
Настолько ослеплен был счастьем пекарь, что все ему казалось одинаково цепным. Пускай стоит дело, и торговля стоит — пенье птицы высоко в ветвях заставляет забыть обо всем. И вот, бросив лавку, оставив нараспашку дверь, пекарь побежал за бродячим псом; полон участия, старался он поймать животное, покрикивая Дейлу:
— Стой, заходи отсюда! Погоди, не пугай ее!
Вернувшись домой, он стал рассказывать обстоятельно, неторопливо. Йозефина Маргоулова смотрела на мужа, чувствуя, что трудно говорить иначе, чем он говорит. От прочих людей его отделяло нечто большее, чем преуспеяние: то был особый дар. Он укрощал гнев и наполнял дом радостью и любовью.
Они вошли в лавку и обнаружили в миске круглый пятак. Кто положил его к монеткам в два и в три геллера и что взял взамен? Неизвестно: ведь целый час протек с тех пор, как пекарь вышел. Кто-то, наверное, купил, а кто-то, может, и украл….
Маргоул запустил руку в миску и взял немного монет, промолвив:
— Те деньги за хлеб, а вот эти, у меня в руке, — за работу; купи работникам мяса.
Он давал, не веря, чтобы деньги имели цену. Скулящая благотворительность со слезливыми глазами и сопливым носом, с скрипучим сердцем, ползающая от дома к дому, чтобы млеть от умиления, совала в двери пекаря зябкую лапу. И пекарь пожимал ее, как пожимают руку доброго соседа, — и давал.
— Отчего же, — говаривал он, кладя в корзину каравай, и кренделя, и добрый гульден, — берите, пока есть что дать!
Пани Йозефина думала: кто много раздает — богат. Глядя, как ее муж оделяет подмастерьев короткими сигарами или суетится в пекарне, сметая муку, она говорила себе:
«Он работящ и мудр, и сколько ни раздаст, все к нам вернется. То, что он делает, — надежное обеспечение для меня и Яна Йозефа».
Как-то в разгар сосны, когда по площади слонялся воскресный день, пришел к Маргоулу некий аферист, человек с лицом пугала; он рассчитывал выманить у простака тысячу гульденов. Пекарь встретил его точно так же, как встречал гостей. Войдя в комнату, мошенник остановился, пораженный мирной картиной. Два ручных чижа прыгали в открытой клетке; на стульях и столе валялись детские игрушки.
— Где я? — спросил себя обманщик, готовый изменить своему ремеслу.
Хозяйка дала ему поесть, Маргоул принес пива. Насытившись, жулик выложил свою историю. Он сказал:
Я эмигрант, пятнадцать лет прожил в Кливленде; там я завел мыловаренный завод и пять лет кормился этим.
Вам не везло? — спросила пани Маргоулова, и проходимец, полагая, что супруги — люди набожные, пустил в разменную монету небеса.
О ты, всевидящий! — воскликнул он. — Будь мне свидетелем!
— Что с вами стряслось? — спросил пекарь.
Я разорился, — отвечал прохвост. — Не по своей вине стал нищим.
Ну, — сказал пекарь Ян, — зачем об этом вспоминать, душу бередить? Вы еще не стары, и все, что случилось с вами, не беда.
На кошачьем лице встопорщились усы.
— Я потерял все, что имел! — возразил он и снова запел о своем несчастье.
Маргоул стоял перед ним и видел его насквозь, и было ему жаль этого лгуна, которому он ни минуты не верил. Он одолжил ему трижды по триста гульденов.
Одолжив кому-нибудь деньги, добытые с таким трудом, Маргоул уже не считал их своими. Самоуправство доброты, это безумие, постоянно заставлявшее его давать от скудости своей, было подобно запою.
«Вот, возьми!» Он давал и давал, даже подонкам и потаскухам. И забывал об отданном, полагая, что о протяженности времени нельзя судить ни ему, ни кому бы то ни было.
Он говорил:
— Йозефина, в вещах нет ничего таинственного, в них все дано. Одно дело — наш воскресный день, совсем другое — воскресный день убийцы. Если мгновение длится вечность, а вечность проносится мгновенно, что такое тюрьмы судей? К чему нам кипы прав, когда рождается преступление?
Маргоулу было двадцать девять лет, и жене его столько же. Но лучше не считать годы Яна, он был юноша и оставался юношей, даже когда состарился и обнищал. Он всегда был весел, этот русый, синеглазый труженик с мягкими усами и бородкой, с неправильными чертами лица, делавшими его похожим на всех людей. С утра до вечера в движении, он работал то в пекарне, то в лавке, а то в доме. Возился в саду и на пчельнике, чистил лошадей на конюшне — и никогда не спешил. Дни его были долгими, и у него всегда хватало времени погулять. Он заглядывал в трактиры и к еврею в корчму, а проходя по площади, останавливался послушать пространные повествования старух.
Площадь пропиталась летом до ярого сверкания, на солнечном костре корчатся белые домики, фонтан посреди мощеного пространства бормочет струйкой воды. На втором этаже одного из домов окна раскрыты настежь, и, такие ненужные в солнечном свете, горят четыре свечи. Здесь умер ребенок. Отец не плачет, а мать уже мертва. Дом тих, только внизу стоит нищенка, каркает: «Радуйся, благодатная Мария…» Никто не явился на похороны, а уже бьет три часа. Но вот пришел священник, четыре носильщика подняли гроб. Хор запел, и жалкая процессия двинулась по улице. Вслед за родными пристроился пекарь с мальчишкой-учеником и с сыном Яном Йозефом.
Увидев похороны в окно, он скинул фартук и надел воскресный сюртук.
— Пойдемте, — сказал он обоим мальчикам, — разве вы не знали умершего?
Ян провожал в последний путь всех бедняков и несчастных, иной раз не успев переодеться и пряча фартук, сложенный на поясе; он шел за гробом не для того, чтобы поплакать, а просто потому, что был похож на всех людей, и все люди немножко были им самим.
Над разверстыми могилами приоткрывается уголок какой-то тайны, но Маргоула она не ужасала. В небытии ему чудилось что-то ангельское.
К погосту ведет красивая дорога вдоль реки, на берегу стоит трактир. На обратном пути после похорон несколько человек зашли туда, и с ними Ян Маргоул. Оставив мертвых, заговорили о своих делах. Здесь стояла прохлада, и Ян вдыхал ее, как спящий вдыхает ночь. Он устал, и голоса доходили до него как будто издали. Разговор шел о городском имении.
Выносная лошадь, — говорил пенсионер в башмаках с пряжками, какие носят причетники, — выносная-то кашляет с прошлой зимы, советовал я управляющему, пускай прикладывают глину с уксусом, у ней железы под челюстью распухли, вот в чем ее болезнь.
Э-э, — молвил певчий. — Лучше конюшню протопить, да что толку советовать, этот проходимец готов стянуть все, что плохо лежит. Вор он и мерзавец.
Это было сказано об управляющем городским имением Чижеке.
Маргоул исподлобья переводил взгляд с одного на другого, не находя что сказать. Он знал Чижека достаточно хорошо и видел, что эти двое лгут.
Не надо злословить, — нерешительно начал он.
Что-о?! — перебил его человек в башмаках с пряжками. — Я — городской гласный!
Будь здесь управляющий, он бы вам ответил, — сказал Ян, — а я знаю только, что вы ошибаетесь.
В это время к трактиру подкатила легкая бричка.
— А вот и он! — сказал пекарь.
В распивочную вошел управляющий Чижек. Воцарилась тишина, и его приветствие застряло в ней торчком, как кол посреди поля.
Пекарь оробел, но растерянность заставила его заговорить. Он брякнул:
— Гласный и старик Махачек бранят вас. Разве вы воруете?
Управляющий побагровел от гнева, глянул быком на простака. Шагнул к Яну — они стояли теперь лицом к лицу, и только тишина разделяла их.
— Видали? — промолвил Чижек, удовлетворяя смутному чувству собственного достоинства — своему и остальных. — Видали, каков болван, совсем рехнулся, знай глотку дерет, вино хлещет да за глаза людей чернит! Слушай, дурень, дурная голова, остерегись! Продырявилось твое корыто, и лавчонка твоя рухнет на твою же голову, оглянуться не успеешь! Недолго тебе разваливаться в доме, который и не твой совсем, недолго швыряться деньгами, которые ты накануне выпросил под высокий процент!
Маргоул слушал и чувствовал, что голос разъяренного человека отвечает голосам сомнения, звучащим в его собственном мозгу. Неясная цифра гудела где-то в глубине, и сам Маргоул стоял очень низко. Если б управляющий взглянул на этого двадцатидевятилетнего ребенка, который стоял тут и ужасался, и дрожал, он наверняка умолк бы, не сказал ни слова больше. Но волна гнева поднималась все выше и выше с каждым ударом сердца, и Чижек злобно припомнил бедняку ту небольшую сумму, которую когда-то ссудил ему.
— Вот вам мой долг, — промолвил Ян, выворачивая карманы; однако в них нашлось по более двух гульденов.
Тогда он заплатил за пиво и поднялся, стряхнув ошеломление.
— Я ухожу, но вы не бойтесь за свои деньги, я верну их вам сполна.
Голубизна и зной обрушились на него за дверью трактира, и он, устрашенный и притихший, повел домой обоих мальчиков.
Йозефина! — позвал он, поднимаясь на крыльцо. — Сосчитай, пожалуйста, все наши долги, я хочу их уплатить.
Я помню их наизусть, — ответила жена, — я знаю, что нам не хватает тысячи семисот гульденов.
Вот как, — заметил пекарь. — Нам не хватает денег!
Бедность, эта псица с бешеными глазами и шелудивым задом, которая с тех пор гнездилась у их очага, как страх гнездится в мозгу костей, завыла у порога и вошла.
Маргоул повязал фартук и, очинив перо, сел к столу писать.
— Ты не все знаешь, — сказал он жене, поднимая глаза от бумаги. — Я должен еще за твое платье и за зонтик. Раз как-то я выиграл в карты и купил кое-что для Яна Йозефа, а в другой раз проиграл и занял у управляющего Чижека двадцать гульденов.
Пани Маргоулова не удивилась.
— Это все, Ян?
— Нет, — ответил он, — еще несколько геллеров мы должны мельнику да крестьянам за зерно.
Ян Маргоул писал красивым почерком, каким давно уже перестали писать. Он клал строку к строке и цифру к цифре — и под конец его увлекающееся сердце порадовалось тому, что страничка вышла на славу. Тетрадь закрылась, как закрываются ворота тюрьмы за выпущенным на волю узником. Ян встал от своих подсчетов и принялся болтать с ребенком, слушать, как воркует голубь-сизарь.
Ян, — промолвила жена, — я не хочу об этом думать, но если дело кончится плохо, мы куда-нибудь уедем, и ты наймешься на работу.
Наймусь, — согласился он, не сразу сообразив, о чем она, потом добавил: — Я не боюсь, пекарня наша в доброй славе, и хлеб наш — добрый.
«И все же, все же, — думала жена, — он тот, кто есть, — хороший пекарь и умелый работник».
Тень долговых расписок, накрывшая дом, как траурно опущенные крылья, стала рассеиваться — и снова сделалось светло. Ян Йозеф играл на полу перед отцом.
«И не более, не более того!» — повторяла пекарша, глядя на своих мужчин.
Не успеет петух пропеть дважды, как Ян Маргоул забудет обо всем. Сейчас он месит тесто и все пять чувств его трудятся подобно пятирукому божеству. Вот он орудует деревянной лопатой, похожий на гребца в бушующем море. Куда девались денежные заботы — он юн, как все дети, и, как дети, не думает ни о чем, кроме того, что сейчас у него под руками. Сноровка у Маргоула была удивительная, он скорее играл, чем работал; и это тем лучше, что так добывал он хлеб свой насущный.
Нередко в разгар работы Яном овладевала потребность говорить, и он, усевшись на край стола, когда в пекарне становилось тихо, принимался рассказывать:
— Девять лет тому назад, ребята, задумал Рудда жениться; невеста его была как все, но Рудда даром что целый год в женихах ходил: знал он ее очень плохо и иной раз с трудом понимал, чего ей надо, когда она заговорит, бывало, о чем-нибудь мудреном, как это водится у молодых девиц. Его все какая-то тревога грызла, и вот, не зная, как быть, пошел он к ясновидцу. Наш Рудда не больно-то верит всему, но говорит, как увидал ясновидца, так и понял: необыкновенный он человек. Кощей поздоровался с гостем и сразу давай ему голову морочить. Так и сыпал словами, и такого он напустил туману, такой мороки, таких страстей напророчил, что запомни я хоть что-нибудь, так у вас душа бы в пятки ушла. Кончил пророк громы метать и заговорил, что тебе проповедник. А на прощанье сказал Рудде: «Заходите опять, мадам, да воды мне принесите». Выходит, ясновидец догадался, что посетитель содовой водой торгует…
Подмастерья слушали хозяина, не прекращая работы; они участвовали во всех прибылях пекарни. Работали вместе с Яном, болтали с ним, и никто из них ничего не скрывал от остальных. Краснорукий громила с лицом, рассеченным шрамом, как ухмылкой, парень с изображенном кинжала и еще чего-то неясного на левом запястье, все тот же громила, даже в шлепанцах, даже под слоем муки, рассказывал о драках, которых был участником.
В руке же Маргоула кинжал и тот казался бы садовым ножом. И если бы Ян схватил его лицом к лицу со злодеем, который уводил бы у него Йозефину, и тут стальное лезвие блеснуло бы знаменем мира. Ибо душа этого доброго человека простерлась над землей и любым гневом, любой раной ранила сама себя. Ангельская глупость тучей налегла на Яна, и он нес это бремя.
Настал вечер, но пекарь не ложился, слегка захмелев от пива; он стоял у печи, испытывая радость, которая непрерывно рождалась у него в душе. Сегодняшний день и детские годы сливались, образуя какое-то неправдоподобное время, оно шумело и кружилось у него в голове. Приема тени под столом — как волшебный ящик, и оттуда выходят знакомые ему существа: наполовину выдуманные мальчики и старички, похожие на колдунов. На столе стоит кувшин, и выпуклость его брюшка, изгиб ручки так прекрасны! Столешница отделила свет от тени. «Старость и молодость», — шепчет пекарь Ян, и счастливое настроение заставляет его повторять эти два слова до бесконечности. Позже, когда все ожило и засверкало и укороченная тень свернулась у изножья предметов, как в полдень, Маргоул опустил руки на колени и уснул.