Язык философии - Владимир Бибихин 7 стр.


Работа со словом поэтому оказывается не всегда нужна. Отшлифовывая, оттачивая выражение, мы не обязательно приобретаем. Не случайно говорится что мысль должна быть схвачена. Чтобы слово могло схватить мысль на лету, оно тоже должно быть летучим. И такое слово в свою очередь надо схватить на лету. Двойное схватывание: схватывание мысли словом, схватывание летучего слова мыслью. Древняя священная игра требовала, чтобы мяч, едва коснувшись пальцев играющих, был снова отбит. Малейшая задержка мяча в руке означала нарушение ритуала и соответственно грех, требовавший очищения. Виссариону Белинскому, чувствовавшему эту летучую природу слова, казалось, что Пушкин не правит свои стихи; схваченное на лету слово ложится у поэта на бумагу однократно и окончательно. Белинский ошибся только в факте, не в сути дела. Мастеру ничто не мешает снова и снова отрабатывать в черновиках до последней виртуозности этот прием схватывания на лету. Закон слова — не задерживать его в наших руках для обработки, сразу отдавать его мысли — у опытного художника не нарушаем. От повторения попыток схватывание не становится менее внезапным и летучим, наоборот.

Недавно по–русски вышла книга Ганса Георга Гадамера «Истина и метод». О ее переводе к сожалению нельзя сказать ничего веселого. Он производит то же впечатление, что и название: наука строит себе метод познания истины; давно она уже его строила, пока не построила, и вот строит еще, снова длинно и скучно. Так склоняет думать язык перевода. Стиль оригинала другой. Философское слово Гадамера не уступает по высоте, строгости и прозрачности слову поэзии и хорошей литературы. Гадамер говорит не о методе, каким следует идти к истине, а о том, что метод никогда не поднимется — или не опустится — на тот уровень, где у нас есть шанс встретиться с истиной. У истины всегда свой метод, не наш. Эпиграфом к этой большой — главной — книге Гадамера стоят стихи Рильке:

Solang du Selbstgeworfnes fängst, ist alles

Geschicklichkeit und läßlicher Gewinn —;

erst wenn du plötzlich Fänger wirst des Balles,

den eine ewige Mitspielerin

dir zuwarf, deiner Mitte, in genau

gekonntem Schwung, in einem jener Bogen

aus Gottes großem Brückenbau:

erst dann ist Fangen‑können ein Vermögen, —

nicht deines, einer Welt.

«Пока ты ловишь то, что сам бросил, всё сводится к умению поймать, и обладание обеспечено; но только тогда, когда ты вдруг станешь ловцом мяча, который бросила тебе вечная партнерша в средоточие твоего существа, с ее безошибочной точностью, по дуге из тех, что применяет Бог в своем великом мостостроительстве, — только тогда умение поймать есть способность — не твоя, мира». То, что внезапно бросает Судьба, я ловлю не потому что развил в себе ловкость, а потому что уступил себя миру, его уму, его смыслу.

Пока я не уступаю миру, пока думаю что всё сводится только к моей тренировке и моей установке, будь то установка на тщательную отделку слова или наоборот на автоматическое письмо и на поток сознания, т. е. на вычерпывание бессознательного, мой метод заслоняет от меня то, что раньше меня уже есть. Ведь и установка на бессознательное тоже установка сознания. Так называемое бессознательное оказывается опять сознанием, замахнувшимся на то, чтобы вычерпать собою без остатка всё что есть в человеке. Сознание добивается, чтобы кроме него и егобессознательного ничего непредвиденного на дне человеческого существа не осталось. Интенсивный разговор о бессознательном в XX веке скрывает за собой намерение сознания распорядиться тем, что оно раньше не смело считать своим, чем оно поэтому не могло распоряжаться и что оно теперь сделало попытку подчинить, назвав бессознательным. Как чрезмерные стилистические заботы, так и техника письма, черпающая из «бессознательного», — это продолжение хлопот сознания вокруг себя с подстегиванием самого себя, с обеспечением себя, со сменой разнообразных «установок», когда давно уже неясно, осталось ли вообще что‑либо этому сознанию выражать. Суета вокруг «средств выражения» продолжается еще долго после того как сказать становится нечего. Отгородившись концепцией «бессознательного» от задачи осознания самого себя, сознание оберегает себя от той догадки, что смысл и слово, смысл–слово громко говорят вне его.

Один из этих голосов — настроение. Другой — голос совести, прежней жилицы дома, куда вселилось сознание.

II. Черты мысли

7. Понимание.

Мысль и слово одно, как греческий логос, болгарская думаозначают слово и смысл вместе. Не то что для каждой мысли заготовлена или предусмотрена клетка в словаре. Мысль и слово одно раньше всякого словаря, там, где мысль как смысл значительна, и точно так же слово в своем существе до размена его на значения есть чистая значительность. Начало слова и мысли в событии, которого требует весть. Всякое событие есть прежде всего событие мира, а о мире нет смысла говорить что он не имеет смысла.

Повторим это: мир имеет смысл. Предположим, мы так раньше не думали. Эта мысль пришла к нам в голову. Откуда она пришла? Ощущения приходят к нам от вещей. Мы сидим около печки и от нее доходит тепло. Мы как бы снимаем с печки тепло своими чувствами. Что мы снимаем мысли со смысла мира так же, как впечатления о вещах со свойств вещей, кажется странным. Что мы воспринимаем тепло от вещей, а мысли создаем сами в себе, почему‑то не кажется странным. Надо однажды задуматься: если мир действительно имеет смысл без того чтобы я ему придавал этот смысл актом сознания, то моя мысль не только не может принадлежать исключительно мне, но и не должна принадлежать только мне. Она во мне не моя. А если мир для нас не имеет помимо нас смысла, то надо иметь мужество так сказать. Надо однажды наконец решить, считаем ли мы что мир сам по себе без нас не имеет смысла. Если, как мы бездумно продщолжаем про себя повторять, бытие первично, а сознание вторично, то не может быть ничего в сознании, чего не было бы раньше в бытии, хотя в бытии статус смысла другой чем в сознании.

Сознание уподобилось переводчику, который, пользуясь тем что автор оригинала не ставит подписей под своими произведениями и не нанимает адвокатов для защиты своих прав, начинает понемногу называть эти произведения своими.

Мы не успеваем заметить, что ощущениям предшествует событие мира, потому что всякое ощущение, даже например от очень сильного жара, опосредовано физиологией, тогда как явление вещей происходит внезапно, раньше телесного восприятия их. Явление имеет место. Это место мир. Глядя на горящую печь, мы очень быстро узнаем: тут горящая печь. Мы не успеваем заметить, что произошло раньше этого быстрого узнавания. Раньше него нас коснулось присутствие вещи как события. Конечно, мы опознали горящую печь благодаря имеющемуся у нас опыту. Прежде мы уже видели эту или подобную вещь. Но мы не могли бы опознать горящую печь, если бы вначале не восприняли нечто подлежащее опознанию. Восприятие нечтоне создано нашим жизненным опытом. Оно дано нам как‑то иначе. Оно достигло нас во всяком случае раньше чем мы развили в себе навыки сознания.

Гуссерль называет восприятие вещи как того, чтомы потом опознаем, категориальным созерцанием, т. е. опережающим восприятием того целого, во что войдет наше узнавание (и, возможно, именование) как в категорию (Логические исследования VI 45 слл.). Работа узнавания конечно должна быть проделана, но воспринимающий может взяться за нее только потому что вещь с самого начала явилась вызовом этой его опознающей способности.

Вещи обращены к нам как вести прежде чем мы начнем их опознавать и познавать. В событии вещи как чистой вести впервые дает о себе знать, осуществляется и начинает свою историю человеческое существо. Оно имеет смысл, поскольку прежде всякого формирования сознания уже вбирает в себя событие мира. Событие мира прямо касается человека и целиком захватывает его. Лишь вторично он может отгородить себя от мира, отразив его сознанием.

Человеческое существо — место для присутствия мира. В возможности быть таким местом мы впервые узнаем себя. Иначе как в мире мы себя не узнаем. Во сне и наяву, в действии и бездействии человек имеет дело с миром.

Мы не случайно говорим мыслимов значении возможно. Присутствие возможности — уже мысль, и не так, что возможность должна быть сначала осознана чтобы положить начало мысли, а так, что само могудо всякого осознания есть уже мысль. Сознание возникает как вторичная возможность, а именно возможность не вводить в действие все возможности, какие открыты человеческому существу. В смысле могумы иногда говорим также понимаю. Электрик понимаетв электричестве. В простой речи еще недавно можно было слышать оборот с прямым дополнением: понимаетиграть на гармони, т. е. умеет.

Единство могу–мыслю–понимаюне столько свойство человека, сколько само его существо. Человеческое существо есть раньше всего открытое миру могу. Человек, если так позволено сказать, можетмир, понимает его, конечно не в гносеологическом смысле знания его устройства, а в смысле умения быть в нем (Хайдеггер).

Вслушаемся в наш язык. Мы называем выдающегося человека талантом, иногда гением. Это не принадлежность или состояние его существа; сам человек тут гений или талант. Мы говорим о гении и таланте, что они приоткрывают нам истину человека. Наоборот, с обозначением человека, не обладающего исключительными качествами, дело обстоит плохо. Казалось бы, почему не найти спокойного нейтрального обозначения для существа, имеющего в науке необидное, пусть неуклюжее название homo sapiens. Но язык не может удержаться в обозначении индивида на уровне уважительного нейтралитета. Здесь происходят неприятные неожиданности. Обычный человекнелестное словосочетание. То же рядовой человек. Казалось бы нейтральное название городского жителя буржуаскатывается на Западе к неприглядному, у нас к криминальному смыслу. Мещанинот miasto городтоже приобретает недобрый оттенок. Слово гражданин, предлагавшееся как приподнятое, достойное именование каждого человека как члена сообщества, стало звучать наоборот отчуждающе. После повсеместного распространения христианства стало возможным называть каждого просто христианин, но у нас им оказалось допустимо называть отнюдь не каждого, а только крестьянина, человека земли, на Западе оно девальвировалось до cretino, cretin.

Не поддаются снижению однако слова муж, Mann, man, в древнеиндийском соответствии которых manu особенно явственна связь с силой мысли, смыслом, пониманием, умом. Эти слова применяются иногда в напоминание о достоинстве, к которому призвано обозначенное ими существо. Au, Mensch! восклицают по–немецки в значении «как тебе не совестно», «будь благоразумен».

Мы называем существо человека умом, видя в уме понимание, а в понимании открытую способность, т. е. первичное умение, не потому что так написано в этимологическом словаре. Скорее, мы воссоединяемся с нашим языком, запоздало узнавая существо человека в том, чем оно было с самого начала и в чем человек только и мог себя узнать: в свободной открытости миру. То, к чему пробирается, пытаясь разобрать себя, наша сегодняшняя мысль, завязано многозначительным узлом в нашем языке, производящем умениеот ума, при том что слово умхранит древнейшие связи со словом явь, которое в свою очередь этимологически родственно греческому αἰσθάνομαι, чую. Та же смысловая связь повторяется в одном из основных слов философии, греческом νοῦς ум, этимология которого указывает на восприятие и чутье (родственник греческого νοῦς наше нюхать). В самом древнегреческом языке это прошлое слова было забыто, и только наш язык, если можно так сказать, еще помнит, что высокое философское νοῦς восходит к нюху, чутью. На ту же память загадочно намекает фрагмент Гераклита, перестающий в свете этого русско–древнегреческого соответствия казаться причудливым. «Если бы все вещи стали дымом, их распознавали бы носом». И еще: «В Аиде души вдыхают запахи» (фр. 7 и 98 по Дильсу–Кранцу). Бестелесные души должны вдыхать запахи в безвидном месте, Аиде, потому что оно лишено привычного света, да и у душ уже нет земного зрения. У них по–видимому не должно быть вообще никаких земных чувств. Их обоняние необычно: оно тот нюх, νοῦς, который не прекращается и после смерти тела. Ум — чистая открытость, свобода вбирающей пустоты. Такой ум не перестает и после смерти. Он вбирает в себя и смерть. Смертный принимает и смерть тоже.

Мы рискуем, говоря таким образом об истории слова. Нам скажут, что это в лучшем случае этимология, раздел языкознания, тогда как философия заключается в построении и выдвижении концепций, в дефиниции понятий, не в игре со словами. Мы сознательно идем на этот риск. Из двух зол — разлучиться с профессиональной философией и разлучиться с собственным языком — мы выбираем меньшее. Наградой нам будет то, чт озанятию построения концепций почти неизвестно: не случайное и натянутое, а постоянное и прочное союзничество языка.

Раньше, чем человек начинает понимать мир научным познанием, он понимает в мире, оказываясь в своем существе умом, который в мире быть умеет. И когда человек говорит в отчаянии, что отказывается понимать в этом мире что бы то ни было, что ничего не понимает, что растерян, то он таким настроением всего яснее обнаруживает, насколько естественно ему понимать в мире. Без мира он теряет себя. Понимание, что мир непонятен, и претензии к нему за его непонятность возможны только потому что его понимание в существе человека, что существо человека такое понимание, что человек в этом своем существе муж, умкак начальное умение, как чистое могу.

Рядом с этой забытой стороной понимания, умением быть в мире и найти себя в нем, есть другая, сходная, но еще реже замечаемая. Понимание в смысле умения вместить вещи предполагает принятие их как они есть по своему существу. Это подразумевается, когда мы говорим что открыты миру. Понимание — такое умею и могу, которое заранее согласно с тем, что вещи не просто имеют право, но должны быть для меня самими собой. Понимание включает принятие вещи в согласии с ней. Согласное принятие не привходящее свойство, а существо понимания. Понимание не столько захват, сколько захваченность. Понимание в мире было бы невозможно, если бы вещам не оставляли возможность быть свободными.

Сопутствует ли нам здесь язык? В некоторых русских диалектах понимание означало близость; между ними понимание, говорилось о женихе и невесте. В «Декамероне» Боккаччо intendimento, понимание, означает интимные отношения. Провансальские трубадуры (т. е. по этимологии этого слова сочинители тропарей или, может быть, мастера нахождения, инвенции, как в латинских поэтиках назывались поэты) в Германии именовались миннезингерами, певцами нежной привязанности. Minne (любовь) то же самое слово, что вторая часть нашего па–мять, то же слово, что латинское mens и английское mind (ум). Ум, понимание, принятие, привязанность завязаны тут языком в один узел.

Не подобрались ли мы нечаянно через историю языка к тому, что такое философия? Данте определяет (Пир III 12): Filosofia e uno amoroso uso di sapienza. Философия — любящее применение мудрости. София, мудрость, в исходном греческом значении означает умение, например ремесленное, но прежде всего вообще то понимающее умение, какое может иметь и имеет только человек. София в философском прояснении этого слова именует сущность человека, способность понимания в открытости, дающей через свое присутствие возможность присутствовать миру. Такое понимание, как говорилось выше, не состоялось бы без принятия мира как он есть; без согласия с ним. Но допускающее, принимающее и одновременно разрешающее согласие — смысл греческого слова филия. Философия —здесь дважды сказано одно и то же: принимающее согласие с тем, что есть, и умеющее принятие его таким, какое оно есть.

Назад Дальше