— Нет, это не только нервы, по и долгая дорога по однообразной степи, обстрел из леса.
На некоторое время в горнице стало тихо.
— Курчавенький… — вдруг сказала во сне Прасковья. Тимофей Тимофеевич закрыл ей рот ладонью, и она, всхлипнув, тяжело перевернулась на другой бок. В щели ставен сочился свет месяца. В четырехугольнике трюмо он отражался, как далекое зарево.
— Вы еще не спите?
— Нет.
— А этот Зельц — препротивный субъект.
— Может быть.
— Вы обратили внимание на его внешность?
— Да, она малопривлекательна.
— Такие лица бывают у гомосексуалистов.
— Оказывается, вы наблюдательны.
И опять нить разговора прерывалась, Тимофей Тимофеевич слышал в тишине только стук ходиков. Раньше он всегда любил прислушиваться к их равномерному стуку. Как-то вносил он в душу спокойствие и уверенность в нерушимости вот такого же размеренного течения жизни. Теперь же он казался Тимофею Тимофеевичу совсем неуместным, лишним.
— Полковник!
— Слушаю вас.
— Что вы думаете о нашей миссии?
— Думаю, что она…
— Не вообще, а в широком смысле…
— То есть?
— Как там говорится в приказе фюрера?
— Сейчас уже дословно не помню. Впрочем, могу вам прочитать.
— Не беспокойтесь. Отложим до утра.
— Пустое. Я сейчас.
По застланному мягкой дорожкой полу горницы прошелестели босые шаги, и вспыхнувший там свет электрической лампочки заставил Тимофея Тимофеевича отшатнуться от отдушины, прикрыв глаза ладонью. В горнице зашуршали бумагой. Отняв ладонь от глаз, он увидел худую спину пожилого офицера в меховой безрукавке, склоненную над столом.
— Вы меня слушаете?
— Да, пожалуйста.
— Номер сорок два ноль восемь…
— Это не нужно.
— Ага, здесь… «Приготовления к зимней кампании находятся в полном разгаре. Вторая русская зима застанет нас готовыми и лучше подготовленными. Русские, силы которых значительно уменьшились в результате последних боев, не смогут уже в течение зимы сорок второго — сорок третьего года ввести в бой такие силы, как в прошлую зимнюю кампанию. Что бы ни произошло, более жестокой и трудной зимы уже не может быть».
— Всё?
— Всё.
— Как я понимаю, это означает…
— …Зимние квартиры и жесткую оборону, — быстро досказал за него худой офицер и, свернув на столе бумаги, потушив свет, вернулся на свою постель.
— А теперь скажите, полковник, как это вяжется с той схемой, которую вы мне показывали днем?
В горнице помолчали. Тимофей Тимофеевич прилип ухом к отдушине. Голос худого офицера медленно и задумчиво сказал:
— Думаю, что все это трудно увязать…
Перед рассветом Тимофей Тимофеевич вышел на крыльцо. Ветер уже утих, и месяц растаял, оставив на небе серебрящийся зыбкий след. Но высокий тягучий звук все еще трепетал над степью.
В начале октября на юго-запад от Сталинграда, под местечком Садовое, был убит немецкий офицер. При нем нашли сумку с документами и военной картой. Здесь же была и схема, показавшаяся вначале непонятной. На белом листе, извиваясь, разбегались в стороны стрелы, упираясь синими жалами в красные кружочки. Рядом с каждым кружочком стояла цифра, аккуратно выписанная черной тушью. По этим цифрам и стрелам, нарисованным на листе бумаги, выходило:
Борисоглебск — 5–10 июля.
Поворино — Сталинград — 25 июля.
Сальск — 1 августа.
Саратов — 5–10 августа.
Куйбышев — 10–15 августа.
Новороссийск — 15 августа.
Уральск — 1 сентября.
Баку — 20–25 сентября.
А на оборотной стороне листа красным, как видно, крошившимся карандашом твердая рука быстро и решительно набросала:
«1. Силы, нацеливаемые на разрыв связи в северном секторе.
2. Силы для прогрессивного окружения Москвы.
3. Максимум сил на юге.
4. Идея маневра в наступлении: занять порты Мурманск и Астрахань; Ленинград и Москва наступлением браться не будут; атака пойдет из района Орел; окружить Москву; окружить армии между Донцом и Доном. После падения Ростова атака должна пойти на Новороссийск, Кавказ, Баку».
18
После посещения лагеря генералом Шевелери в жизни военнопленных наступило новое ухудшение. Порядки стали круче, охрана злее. По приказанию Ланге порцию баланды сократили, а нормы на строительстве моста увеличили.
Правда, срок проезда фюрера но новому мосту в Баку отдалялся. Дорога на Кавказ все еще не была свободна. Но война чревата была неожиданностями. Ланге твердо надеялся на поворот к лучшему.
За это время Анне трижды удалось передать Павлу записки от Портного. Крохотные, на тончайшей бумаге, они были написаны столь мелким почерком, что Павлу стоило труда прочитать их и запомнить. После этого он должен был найти способ их уничтожить: сжечь, а в крайней случае — проглотить. Последний способ Павел нашел наиболее удобным, с усмешкой иногда думая, что когда-нибудь на воле сможет похвалиться Анне, что у него теперь во чреве скопилась целая конспиративная библиотека…
В последней записке от Портного, которую Анне передала на рынке в травяном ряду Дарья, говорилось, что настало время приступить к осуществлению основной задачи, ради которой Павла забросили в лагерь.
«Мы исходим из проверенных данных, — писал Портной, — что в ближайшем тылу, на территории Украины, Белоруссии и Крыма, они начали свертывание лагерей и отправку военнопленных в страны-сателлиты и в Германию. Нет сомнения, что это связано с теми мрачными перспективами, которые все более вырисовываются перед ними в Сталинграде. Установлено, что в глубоком тылу военнопленных после фильтра, независимо от их желания, огульно зачисляют в армию изменника Власова.
…При этом рекомендуем обратить внимание на овраг, примыкающий к лагерю. Учтите, что овраг тянется на восток вплоть до самого города. (Эти слова Портной подчеркнул). За пределами лагеря всю заботу о дальнейшей судьбе военнопленных берем на себя. Продумайте, как наилучшим способом парализовать охрану. (Здесь тоже было подчеркнуто). Сообщите заблаговременно весь план для своевременных уточнений и ваши соображения о необходимых отвлекающих мерах. До свиданья».
Кроме того, что прочитал Павел в записке Портного, он вычитал из нее и другое. И оно было неизмеримо больше того, о чем говорилось в записке. Зная сдержанность Портного, Павел не сомневался, что его фраза о мрачных перспективах для немцев в Сталинграде могла предполагать не что иное, как возможное изменение там обстановки. И не только там, а вообще всей военной обстановки на юге. Это вытекало и из слов Портного, что немцы эвакуируют военнопленных, и из других слов, которые, перед тем как уничтожить записку, запомнил Павел.
«До свидания», — беззвучно повторял он, лежа на соломе в бараке.
Гулявший по крыше барака ветер шуршал оторванным листом толя. Все в бараке спали. Спал и Никулин. Венчик его волос тускло серебрился на соломе.
Ветер, отворачивая лист толя над головой Павла, открывал квадрат темного неба с одной единственной звездой.
19
Слухи о предполагаемом проезде фюрера на Кавказ вскоре совсем заглохли, но работы на мосту не прекратились. Уже забетонировали быки, и теперь пленные наращивали настил. Над Доном сеяла изморось. Задувший с юго-востока холодный «астраханец» забирался под мокрую одежду, она примерзала к телу. Из обрезков балок и досок пленные разжигали костры. Дым пеленой стлался над водой.
Дощатая будка, в которой сидела за своим маленьким столиком Анна, прижалась боком к насыпи на самом въезде на мост. Через каждые четыре часа старшие десятков приносили Анне сведения о выработке, и она записывала их в графу, отчеркнутую красной линией в журнале. Через каждые четыре часа она должна была звонить по телефону в комендатуру, сообщая эти сведения Ланге или его помощнику Корфу.
В железной, на трех ножках, печке пылали угли. Сквозь мутное от измороси стекло она, бросая взгляды на мост, видела согбенные фигуры пленных. Где-то среди них работал и Павел.
Она никогда не оставалась в будке одна, при ней находился старший охранник. Только при нем она должна была принимать сведения от десятников. Когда они приходили в будку, она должна была записывать их сообщения в журнал. Если она и могла задать старшему десятка вопрос, то только касающийся выработки.
И с Павлом, который тоже через каждые четыре часа приносил ей сведения о выработке своего десятка, она до сих пор не смогла сказать ни слова. Видеть его в двух шагах от себя через столик — и не иметь права ничего сказать! Но, во всяком случае, через каждые четыре часа она могла слышать его голос.
И она не смела поднять на него глаз от журнала, чтобы не выдать себя. Глаза сидевшего у печки на маленьком табурете немца неотступно наблюдали за ней.
Лишь в дни дежурств светловолосого эльзасца Рудольфа она могла чувствовать себя сравнительно свободно. Он не притеснял Анну и не позволял себе по отношению к ней никаких вольностей. Конечно, и с ним надо было держаться настороже, но все-таки он вел себя по отношению к ней иначе, чем все другие.
Обычно он входил в будку и, поставив автомат в угол, спрашивал:
— Как, фрейлейн Анна, кофе сегодня будем пить или чай?
Затем он ставил на конфорку чайник, предварительно прошуровав в печке кочергой угли, и вскоре после этого наливал в две большие кружки — Анне и себе — чай или кофе. Он заваривал их брикетами из своего ранца.
Первый раз, когда он придвинул Анне кружку с кофе и она отказалась, он с удивлением посмотрел на нее из-под крутого лба своими маленькими глазками.
— А я, фрейлейн, заваривая его на двоих, израсходовал целый брикетик.
И после этого у нее не хватило решимости отодвинуть от себя кружку.
Впрочем, она вскоре убедилась, что ничего плохого в том, что она пьет с ним кофе, не было. Это ровным счетом ни к чему не обязывало ее. И у него, по-видимому, не было с этим связано никаких посторонних побуждений.
Убедилась она и в том, что в дни дежурств Рудольфа военнопленные тоже чувствовали себя на мосту заметно свободнее. Конечно, все так же стояли вокруг них охранники, сидели с поднятыми ушами серые собаки. Но солдаты не так понукали в эти дни пленных ударами прикладов ускорить работу и даже не препятствовали им греться у костров, как в дни дежурств того же Шпуле.
Выпив кофе, Рудольф обычно доставал из кармана маленькую — розовая деревяшка, обитая жестью, — губную гармонику, осведомляясь у Анны:
— Я не помешаю?
— Нет, — отвечала Анна.
Вытерев гармонику платком и продув, Рудольф прикладывал ее к губам. При этом маленькие глаза его делались еще меньше, на широкий лоб набегала складка.
Он всегда играл на губной гармонике одну и ту же мелодию, и Анна вскоре к ней привыкла. В дни, когда в будке дежурил не Рудольф, а другой, она иногда даже ловила себя на том, что начинает мысленно воспроизводить ее.
Эта немецкая мелодия была одновременно и грустной, и лукавой. Рудольф наигрывал ее чуть слышно. Прислушиваясь, Анна почему-то начинала думать, что, вероятно, мать у Рудольфа из крестьянок. Анна даже представляла ее — крупную, в чепчике, окруженную многочисленным семейством немку. Руки у нее почти такие же большие, как у ее сына. Может быть, это она и научила его еще в детстве этой полупечальной-полувеселой песенке.
Потом Анна сердито гнала от себя все эти догадки. Какое ей может быть дело до матери этого немца, который сидит здесь и наблюдает за ней своими маленькими глазками?! Он враг, и думать о нем как о человеке, у которого тоже есть мать, отец, она не имеет права.
Но вскоре она опять невольно начинала прислушиваться к его губной гармонике. Однажды, выждав, когда Рудольф умолк и стал протирать ее платком, спросила:
— Не правда ли, господин Рудольф, ваша мать из крестьянок?
Перестав протирать пазы гармоники, он посмотрел на нее с изумлением:
— Как вы могли об этом догадаться, фрейлейн?
— Чем-то ваша песенка напомнила мне колыбельные, которые у нас крестьянки тоже поют своим детям.
Губная гармоника вздрогнула в больших пальцах Рудольфа. Он положил ее на колени. Эта русская девушка со скуластым лицом и непримиримыми серыми глазами заговорила вдруг с ним о том, о чем еще никто не разговаривал с ним из русских. И она упомянула о его матери.
— Фрейлейн, вероятно, хорошо разбирается в музыке?
— Нет, но моя мать тоже была из крестьянок.
— И вам показалось…
— Нет, конечно, русские колыбельные совсем другие, но, слушая вас, я подумала, что в крестьянских песнях есть что-то общее.
Она сама не заметила, как разговорилась с ним. Его тоже заинтересовал этот разговор. От печки он подвинулся с табуретом ближе к ее столику.
— Что же именно?
— По-моему, все они несут отпечаток тяжелого труда и… как бы вам сказать… надежды на лучшее.
— Я с вами согласен. Ваш отец тоже крестьянин?
— Нет, рабочий, — ответила она значительно суше. Ее начинало беспокоить его любопытство.
— О, — Рудольф заулыбался во весь рот и еще ближе придвинулся к ее столику. — У нас с вами совпадение. Не хватает еще, чтобы он, фрейлейн, был рудокопом.
Анна покачала головой:
— Он машинист.
Она уже жалела, что затеяла этот разговор. Но, внимательнее посмотрев на лицо Рудольфа, почти успокоилась. Не похоже было, чтобы он преследовал какие-то особые цели. Его в самом деле затронул этот разговор. Даже толстые губы у него слегка приоткрылись.
— Он сейчас дома?
— Нет.
— А-а, — Рудольф догадливо усмехнулся. — Должно быть, повел своей эшелон на восток, да?
— Да, — настороженно подтвердила Анна.
— Что ж, — пожал плечами Рудольф, — каждый выполняет свой долг. Вы теперь живете вдвоем с матерью?
— Одна, — глухо сказала Анна.
— Разве она не с вами?
— Она умерла.
— Да? — переспросил он растерянно. — Давно?
— Она умерла в начале этого месяца, — ответила Анна.
Заискивая, он встретился с ее взглядом и увидел в нем одну лишь непримиримость. Он наклонил большелобую голову.
— Если сможете, простите меня, фрейлейн Анна, я теперь вижу, что не должен был спрашивать у вас об этом.
На этот раз Анна с изумлением взглянула на него. Что за странный немец? До сих пор она думала, что все они были на редкость однообразны — все были враги. Незачем было искать между ними различия. Иногда ей казалось, что все они от одной и той же матери. Оказывается, все не так просто. Перед ней сидел немец в таком же, как все они, мундире — и был он другой. В этом еще предстояло разобраться.
Она старалась не смотреть в его сторону. В будке стояла тишина. Но потом она с удивлением повернула голову. Она услышала знакомую мелодию. Ей вторил налетевший из-за Дона на насыпь ветер. Он бил крылом по кровле дощатой будки, шатал ее, швыряя в окно мерзнущие на лету капельки. Чадили у моста костры, освещая серые фигурки, копошившиеся на откосах.
Не похож был Рудольф на остальных охранников и в другом. Если он не играл на своей гармонике, то не оставался в будке. Брал из угла автомат и отлучался, не опасаясь, что за это время Анна может вступить в какие-нибудь недозволенные разговоры с приходившими в будку старшими десятков. С автоматом на груди Рудольф уходил на самый дальний край моста и не возвращался полчаса-час. Во время одной из таких отлучек ей и посчастливилось остаться наедине с Павлом.
20
Истекли обычные четыре часа, старшие начинали приносить в будку сведения о выработке. Анна сидела за столиком, записывая их в графу журнала. Из-за непогоды выработка была сегодня ужасающе низкой, и она думала о том, что вечером многим не избежать наказания. Какое изберут наказание, зависело еще и от того, кто сегодня будет решать этот вопрос: Ланге или Корф. У Ланге степень его жестокости еще зависела от его настроения, и Анна могла надеяться как-то смягчить его менее холодным, чем обычно, обращением. Но Корф был неумолим. Ничто, и менее всего женщины, не могло заставить его изменить своим правилам. Среди всех офицеров охраны не было другого столь же ревностного в исполнении своих служебных обязанностей.