Зарево - Либединский Юрий Николаевич 19 стр.


Я пустил свое сочинение по рукам среди воспитанников старших классов. Но все это были лицемеры и карьеристы, я не нашел среди них ни одного сторонника и ни одного честного оппонента, но наушников нашлось несколько, и я снова был исключен за богохульство. Поверьте, Алексей Диомидович, я рад этому, потому что нет ничего отвратительнее, чем жить, сознавая, что ты лжешь ради выгоды, и нет ничего сладостнее полной свободы мысли. Ради этой свободы терплю я и голод и лишения. Природа не обидела меня силой — я работал грузчиком на волжских пристанях. Зимой иногда приходилось мне худо, но ничего, на всю прошлую зиму, например, мне удалось устроиться конюхом при скаковых лошадях. Один из моих братьев, который приезжал к нам для тренировки, должен был участвовать в больших военных скачках. Я вплотную стоял возле брата, его взгляд порою пробегал по моему лицу, но он не узнавал меня. А как же он тянулся перед людьми старше его по чину! Черт с ними со всеми, только мамашу все-таки жаль — она, верно, плачет обо мне…

Я очень рад, Алексей Диомидович, что мы с вами встретились, — и он вдруг своим красивым, полным голосом пропел, указывая на восток, откуда из тумана вставало уже красное солнце:

Мы вольные птицы: пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляет лишь ветер… да я…

Алеша снимал койку в доме многодетной вдовы, содержавшей угловых жильцов. В это раннее утро Алеша и Миша легли вместе, на одну койку. А когда проснулись, им показалось, что они давно-давно уже знакомы друг с другом.

Различны были их планы. Миша мечтал по Волге спуститься до Астрахани, побывать в ханской ставке в Сарае, столице Золотой Орды, об археологических диковинках которой слышал от казанских востоковедов, когда еще учился в монастырском училище; из Астрахани затем двинуться в Баку и оттуда пробраться уже в Персию. Ну, а дальше — арабские страны, Египет, а может быть, Индия…

Мечты Алеши Бородкина носили на первый взгляд куда более практический характер. Проекционный аппарат Алеше надоел, ему хотелось перейти на киносъемку, самому снимать кинофильмы. Для этого нужно было переселиться в Петербург. Представитель киноагентства, своего рода коммивояжер по распространению фильмов, в стремлениях юноши не нашел ничего неисполнимого и дал ему адрес одного петербургского «киноателье». Знакомство и дружба с Мишей помогли Алеше. Миша легко усвоил навыки киномеханика, и теперь Алеша, имея заместителя, мог ехать. Денег было в обрез, и Алеша, затянув потуже ремень, взобрался на верхнюю полку вагона третьего класса, с тем чтобы не вставать до самой столицы. Чувствуя себя после двух дней пребывания на голодной диете необычайно легким и как бы несущимся по воздуху, он слез на питерском вокзале, дошел до заветного одноэтажного дома со сплошными стеклами и надписью «Киноателье» и предложил свои услуги. После некоторых расспросов его приняли, на должность младшего механика.

«Вот что значит — в сорочке родился», — думал Алеша словами своей крестной матери, всегда предвещавшей ему счастливую будущность. А ведь в чуде, приключившемся с ним, не было даже простой счастливой случайности, — такие люди, как он, требовались в то время во всех отраслях техники, и хозяева жизни охотно покупали их знания и умелые руки. Получив аванс в размере пяти рублей, Алеша снял маленькую комнатку неподалеку от ателье. Но бывал он в ней редко, так как дни и ночи проводил на киносъемках и без конца и даже, казалось, без смысла возился с аппаратурой. Ему следовало бы чувствовать себя на вершине человеческого счастья, но для счастья не хватало важнейшего условия: с ним рядом не было того, с кем он мог бы это счастье разделить. Известно, что разделенное горе — полгоря, разделенная радость — двойная радость.

Чтобы попасть домой, Алеше каждый день приходилось проходить мимо бирюзовой красавицы мечети, — в эти минуты ему слышался исполненный важности голос Миши, рассказывающий о первых халифах или о строительстве самаркандской мечети. Далее путь лежал мимо сфинксов на университетской набережной. Алеша вспоминал, что о них тоже Миша что-то рассказывал, но что — не мог вспомнить: всевозможные комбинации винтов, шестеренок и линз забивали Алеше голову, и он никогда особенно не вслушивался в рассказы Миши. Но сфинксы своими выпуклыми губами, продолговатыми глазами и особенно важностью выражения напоминали ему самого Мишу. И Алеша даже замедлял шаг, проходя мимо них.

Первое письмо, полное восторга по поводу своих успехов, Алеша написал Мише сразу же по приезде. В письме он советовал Мише крепко ухватиться за должность киномеханика. Миша не ответил на это письмо. Алеша отправил второе, в котором, попрекнув товарища за молчание, добросовестно описал мечеть и сфинксов. Ответ пришел быстро, Мише второе письмо понравилось. «Оказывается, ты, Алешка, когда хочешь, можешь хорошо описывать, и если бы не запятые — на них ты почему-то очень скупишься, — твое письмо можно было бы напечатать в журнале. Когда я прочел, что у сфинксов рябые, точно после оспы, лица, я подпрыгнул от восторга, ты словно перенес меня в Петербург. Ты глядишь на вселенную взором художника…» — и далее все в таком же роде и стиле.

— От барышни письмо получил? — ухмыляясь, спросил сторож киноателье, увидев, что Алеша с мечтательной улыбкой стоит возле колонны, сделанной из фанеры и картона, и, ожесточенно теребя свою русую реденькую бороденку, читает письмо…

Да, этих вот слов, выспренних и важных, сочувствия и одобрения — их не хватало ему! «Как же я его одного бросил? — думал Алеша с раскаянием. — Но ведь Мишка никогда не выражал желания ехать в Петербург. Только об Астрахани, о Тегеране да еще, кажется, о каком-то Мазандеране мечтал он».

Взяв в счет получки десять рублей, Алеша выслал их другу с краткой телеграммой: «Выезжай немедленно».

Не прошло и трех недель со дня приезда Миши Ханыкова в столицу, Алеша с удивлением и даже некоторой завистью увидел, что друг его держится в Питере, как давнишний столичный житель. Пользуясь свободным временем, Михаил целыми днями бродил по городу, а потом рассказывал, что вместо папирос стали курить сигареты, что стиль «шантеклер» выходит из моды и что вошел в моду новый танец «танго» и новый цвет «электрик», что известный журналист Корней Чуковский опубликовал интересную статью о кино.

О том, что Алеше не мешает обновить свой костюм и обувь, не раз намекали ему в ателье, но до приезда Миши Алеша отделывался шуточками…

— Если тебе дать в руки кирку, ты будешь хорош как иллюстрация к «Жерминалю» Эмиля Золя, — сказал Миша, лежа на своей койке и окидывая пристальным взглядом долговязую фигуру друга.

И Алеша словно впервые осмотрел себя: черные грубые штиблеты, серые заплатанные брюки и перешитую из форменной шинели грязно-зеленую куртку с круглыми, обтянутыми материей пуговицами. Он смущенно развел руками.

— Так не годится, Алешенька, — с серьезностью продолжал Миша. — Вопрос о костюме — вопрос престижа. — Он помолчал, что-то обдумывая, и спросил: — У тебя вчера была получка?

— Да, но я…

— Знаю. Фотореактивы, фотобумага, химикаты, шурупчики — мне известно, на что уходит твое жалованье. Была бы у тебя жена, она это безобразие давно бы прекратила.

Миша вскочил, надел шляпу, одернул свой изрядно поношенный костюм. Купленный на рынке возле Обводного канала, костюм этот сидел так, как будто бы на него был сшит.

— Пошли! — сказал он.

После посещения парикмахерской и нескольких магазинов Алеша преобразился. Под широкой шляпой — продолговатое, приятных очертаний лицо; длинное серое пальто на груди расстегнуто; видны блуза художника, белый крахмальный воротничок рубашки, красивый галстук. Теперь Алеша выглядел куда авантажнее своего друга, несмотря на неуловимый элемент столичного «шика», которого Миша непонятно как набрался. На самоотверженное предложение Алеши заняться теперь Мишиным костюмом Миша только ответил:

— Пустяки, в «Публичку» пускают — и ладно.

Преобразование наружности имело для Алеши самые положительные последствия… Сторож перешел в обращении с Алешей с «ты» на «вы» и стал называть его по имени и отчеству, кассир выдал аванс в размере пятнадцати рублей, девушки, как служащие, так и приходившие сниматься в массовых сценах, или пристально взглядывали на него, или опускали глаза.

Однажды Алеша вернулся с работы домой расстроенный и даже, что с ним случалось редко, сердитый. Швырнув в угол пальто, он сказал:

— Черт его знает, что выдумал наш Лохмач! Раз ни пиля не понимаешь в самой ерундовой фотографии, так чего суешься в кино?

Миша блаженствовал на своей кровати, вытянув ноги на спинку; перелистывая какую-то книгу, он поглощал из красной жестяной коробочки прозрачные леденцы «ландрин».

— Что случилось? — спросил он, подвигаясь и давая другу место рядом с собой.

— А то, что вызывает меня к себе Лохмач (это была кличка человека, ведавшего в киноателье всем сценарным делом) и дает мне вот это…

Объемистая, альбомного типа тетрадь, исписанная беглым почерком, перешла в руки Миши. Миша стал перелистывать ее.

Бросались в глаза странные строчки:

«И о радость! Ночь пришла, а день не ушел…

Вечные враги — Ночь и День в эти часы сплетают руки…

Ночь своей беспощадной рукой не снимает дневных веселых красок…

Но она покроет их своим прозрачным покрывалом…»

Бросалось в глаза, что фразы коротки и отрывисты, что каждая начинает собой новый абзац.

— Занятно, — сказал Миша, перелистывая тетрадь.

— Тебе занятно — а мне каково? Знаешь, что он выдумал? «Вы, говорит, должны все это запечатлеть». Слово-то какое глупое! «Пусть кино станет движущейся живописью, Петербург — это город белых ночей». И стал начитывать мне из «Медного всадника».

— Ну хорошо… Но к чему все это? — спросил Миша.

— К тому, что нужно сделать кинокартину «Белые ночи». А как ее сделаешь, когда белую ночь снять не-воз-мож-но.

— А ты пробовал?

— И пробовать не хочу! Такой чувствительности фотоматериалов еще не существует.

— Значит, ты не пробовал.

— Да ну тебя! — Алеша даже отвернулся от Миши.

Но тот вдруг соскочил с кровати, выдвинул ящик письменного стола и достал потускневший кусок фотобумаги.

— Что это? — торжественно спросил он.

— Это? — недоуменно переспросил Алеша. — Это… испорченный снимок… Да, вспомнил, мы шли по набережной, ты просил меня сфотографировать другой берег Невы. Но я как-то неудобно встал, против света, что ли… И ничего не получилось.

— То есть как ничего не получилось? Получилась белая ночь, — сказал Миша.

Алеша взглянул на Мишу: не шутит ли? Нет, Миша был серьезен, даже взволнован… Алеша взглянул на небрежно отпечатанную фотографию… Зимний дворец, Адмиралтейство, Исаакий — все это прочерчивалось четко, силуэтами. И все же это были не силуэты, — сквозь дымку поблескивали окна Зимнего дворца и колонны Адмиралтейства. Казалось, что даже от купола Исаакия исходило какое-то тусклое мерцание. А рука фальконетовского Петра повелевала, призывала…

— Ты тогда выбросил эту испорченную фотографию, а я подобрал и долго ее рассматривал. Не помню, была ли у меня мысль о белых ночах, но что-то очень петербургское показалось мне здесь. Вот я и припрятал. Так просто припрятал, а пригодилось.

— Значит, белую ночь совсем не нужно снимать в белую ночь, а можно снимать и днем? Погоди! Какая была тогда погода? Неужели солнечная?

— Да, солнечная, но в дымке.

Они вспоминали, какое было в тот день освещение, в какой час дня произошел этот незначительный, казалось бы, случай. Они постарались воспроизвести все условия съемки такой «белой ночи» — не раз, не два, не три повторяли съемки… Выходило то слишком ярко — белесый день, а не белая ночь, то получалась ночь как ночь, в которой тонуло все и еле намечались силуэты… Все же под конец они добились своего.

Теперь от фотографии надо было перейти к киносъемке, от стеклянной пластинки — к пленке. Они работали целыми сутками, неделями не возвращались домой, отсыпаясь в лаборатории. Алеша здесь вел и командовал, Миша был терпеливым и исполнительным помощником. Зато при первой публичной демонстрации «Белых ночей» потребовалось выступление Миши, потому что у Алеши от сильного смущения заплетался язык. Миша же, восхваляя достижения друга, был особенно красноречив. Ему хотелось подчеркнуть то новое, что несла с собой эта кинокартина: в ней кино сумело передать прозрачную, воспетую лучшими русскими поэтами красоту белых ночей Петербурга, его чутко спящие сады и дворцы. Дворники, метущие улицы и поднимающие серебристую пыль, как бы застывающую в воздухе, парочки влюбленных, проходящие вдоль набережных и отраженные в зыбкой воде. И вдруг крупным планом — фигура человека, словно выросшая из тьмы: руки в карманах, белая фуражка надвинута на лоб, поблескивают глаза, что-то шепчут капризные и упрямые губы. Это был сам Миша. Он хотел изобразить ночного вора — получилось что-то другое: одинокий юноша, честолюбец, мечтающий о славе. Даже Оля бесшумно и медленно проезжала на своем велосипеде… Когда ее снимали среди бела дня, она и не знала, что появится в картине, изображающей белую ночь.

Картина эта, построенная на полутонах, на недосказанном, понравилась в тех литературных кругах, где до этого брезгливо морщились и отворачивались от кино… Больше всего в похвалах картине усердствовал тот, кого Алеша и Миша за глаза называли «Лохмач», а в глаза — Святослав Нилович (он подписывал свои статьи: Святослав Нильский, по паспорту был Никифор Нилов). Возможно, что волосы он отращивал для того, чтоб казаться выше ростом, и ему действительно удалось добиться цели: на голове стояла копна черных блестящих волос и прибавляла Лохмачу не меньше четверти его роста. Красивая голова и тщедушное тело, ночная гульба и дневной сон, непрерывное стяжательство и жадная любовь к искусству, подогреваемая все тем же стяжательством и уродуемая им, — таков был этот человек. Владелец киноателье фактически передал Лохмачу в распоряжение свое предприятие, довольствуясь барышами, которые росли от года к году. Кино в то время показало свою прибыльность — и особенно в России. Кинотеатры росли, как грибы. «Братья Патэ и Гомон», имевшие свои филиалы в России, выкачивали миллионы из огромной страны. Но вот появились русские фирмы — Ханжонков и Ермольев, количество кинофильмов русского происхождения исчислялось уже десятками.

Владелец киноателье, где работали Алеша и Миша, понимал, что в лице Нильского он владеет курицей, несущей золотые яйца, и слепо повиновался ему. В Святославе Ниловиче была одна черта, искупавшая многие его пороки и недостатки: он любил русское искусство и уверен был, что пришло время, когда в этой новой области искусства русские люди скажут свое веское слово.

Такими картинами, как «Стенька Разин», «Осада Севастополя», «Покорение Кавказа», не может похвастаться ни одна страна Запада. В массовых и батальных сценах этих картин прокладывает себе дорогу народность. Наш кинорежиссер Гончаров сделал драгоценную находку: когда ему нужно, он приближает аппарат вплотную, показывает глаза или движения рук действующего лица или охватывает всю его фигуру. В этом отношении кино сильнее театра и может сравниться лишь с литературой. Такова драгоценная находка русского киноискусства, — говорил Святослав Нилович.

У Ханжонкова режиссер Чердынин поставил «Обрыв», и Святослав Нилович прочел в Народном доме графини Паниной реферат. Сравнивая нашу кинокартину с современными ей лучшими картинами Запада, он доказал ее художественное превосходство. Эту победу русской кинематографии Святослав Нилович объяснил влиянием русской литературы и первый в этом реферате высказал мысль, что кино стоит ближе к литературе, чем к театру.

Почти одновременно с выпуском «Белых ночей» из-за границы был привезен в Россию фильм «Неаполитанские рыбаки». Он шел по всем экранам под аккомпанемент мандолин и гитар. Это была видовая картина: изображение тяжелого и поэтического труда, а в финале — бешеная пляска.

Назад Дальше