Антон любил ездить на поезде. Ему нравилось смотреть на пролетающую назад незнакомую жизнь по ту сторону окна, его завораживали по ночам уплывающие назад огоньки, успокаивал этот неумолчный глухой перестук колёс под полом. Он любил забраться на верхнюю полку, чтобы, почти отрешившись от других пассажиров, смотреть наружу. И улетать мыслями в эти бесконечные пространства и жизни, что существовали там, вне него…
И особенно он любил ездить вот так к бабушке, в Зеленогорск, в этот странноватый, но милый городок на берегу моря. Там ему становилось легче, там он успокаивался душевно. И успокаивался его организм…
Хлюпнула, отъезжая, дверь. Проводница принесла чай.
— Эй, парень, — по-свойски спросила она. — Ты к чаю печенье будешь?
Антон не успел ответить.
— Будет-будет, — добродушно прогудел снизу попутчик, похожий на классического киношного физика: дядька в бороде, свитере и очках. — Мы сейчас с ним хорошо чайку поцедим.
Дядька был смешной. Это Антон определил ещё в первые минуты после посадки. Он был добродушен, уютен и именно типичен. Словно младший научный сотрудник, оторвавшийся от синхрофазотрона и собирающийся взять в руки гитару самодеятельного барда. Этакий Али-Баба атомного века.
Он быстро сдружился со всеми попутчиками, в том числе и с четырнадцатилетним мальчишкой с верхней полки. Был лёгок в общении, но не навязчив, весел, но не весельчак, открыт и располагающ к себе, но не прост. Ой, не прост!
А глаза были внимательные…
— А соседи ваши? — поинтересовалась проводница.
— А соседи, думаю, пьют в вагоне-ресторане напиток того же цвета, но покрепче, — ответил 'Али-Баба'. — Но вы оставляйте на их долю. Мы сами выпьем, если не хватит.
Антон внутренне пожал плечами. Как-то так получилось, что он уже как бы и обязан сесть за столик с этим тёплым дядькой. Хотя чаю, в общем, не хотел. А печенье 'паровозное' есть побаивался, опасаясь вновь за свой живот.
6
Психологические проблемы, психические срывы возникают обычно у людей, определённым образом к этому 'подготовленных'. Нет, они не больны. Их нельзя назвать шизофрениками. Каковым, скажем, моя мать во время ссор часто обзывала отца. И была не права. Отец как раз был целен. Его было не слишком просто вывести из себя. Но если уж это получалось, то он мог быть поистине неудержим в гневе.
Одним из самых запомнившихся впечатлений детства стала очень бурная, едва ли не на грани физического воздействия, ссора родителей. Начала её я не застал — видно, началось всё, когда я был в детском саду. По малости лет и общей беззаботности я тогда так и не понял, что мать была уже сильно 'на взводе', когда вела меня домой. А там — словно маховик начал раскручиваться. Сначала медленно и тяжко, затем всё быстрее и быстрее, с нарастающим визгом и энергией. Пока от его мощи не начинают идти трещинами стены…
Повода я, конечно, не знал. Да и позже не узнал. Я помнил лишь, как отец сначала отмахивался от маминых слов. Потом начал на них отвечать. Сначала тихо, пытаясь её успокоить. Затем всё более и более раздражённо. Пока тоже не перешел на крик. Видно, речь шла о деньгах, о малой отцовой зарплате. Которая, по мнению мамы, была именно слишком мала, чтобы отмечать её получение с друзьями… Но закончилось дело тем, что отец попросту вытащил из кармана этот набор красненьких десяток и в ярости разорвал их прямо перед мамиными глазами.
Всё, маховик достиг крайних пределов. Мать завизжала, как раненая, и набросилась на отца с кулаками. А тот отшвырнул её на диван, кинулся в прихожую за пальто — кажется, была зима, — ужасно хлопнул дверью и ушёл в темноту парадного.
Мне тогда казалось, он ушёл навсегда. И навсегда остались в его памяти эти клочки красных бумажек, которые разлетелись по комнате и лежали на полу, словно символы разорванной счастливой жизни.
Смешно, но впоследствии я всегда недолюбливал эти советские червонцы с красным профилем Ленина…
И именно после того дня начались мои проблемы с болями…
Долго никто не мог понять их происхождение. Поскольку они гнездились, словно змеиный выводок, в основном в животе, то именно там и искали их первопричину. Называлось всё — и какой-то желудочный грипп, и язва, и печёночные заболевания, и катар — это слово было вообще модным тогда, и им накрывали любое непонятное явление, словно залпом гранатомета. Хорошо, что ВИЧ был тогда ещё неизвестен, а то бы и на него проверяли…
Не счесть, сколько раз мы лежали с мамой в больницах. Я запомнил лишь, как в Филатовской, знаменитой, доктора и профессора тоже никак не могли придти к общему мнению. Покуда один седой дедушка, похожий чем-то одновременно и на Доктора Айболита, и на снеговика, не сказал задумчиво:
— А может, это у него психосоматическое? У вас в семье всё нормально? Не ссоритесь сами, ребёнка не бьете? — обратился он к матери.
Та яростно поднялась на борьбу за честь семьи, горячо убеждая, что всё у них хорошо. Что муж — достойный человек, а за Антоном следят и ухаживают. Игрушки покупают, в детский садик водят…
Доктор смотрел на неё задумчиво и всё переводил взгляд на меня, я кивал — хоть и обманывала хорошего дедушку-снеговичка… -
— и слово это: 'психосоматическое' — запомнил.
Хотя, естественно, не понял его смысла.
Обиднее всего было, что эти проблемы мешали жить полноценной детской жизнью. Уже в школе перестали брать в футбольную команду, поскольку меня могло скрутить вдруг посреди игры. Развивалась общая физическая ослабленность, из-за чего я уже сам стал побаиваться игр со сверстниками. Скажем, просто не догонял их в салочки. А водить старшие мальчишки заставляли до конца. Иначе выписывали 'штраф' за преждевременный отказ от своей роли — серию весьма болезненных щелчков по лбу.
А постоянное ожидание новой боли, постоянная зацикленность на собственном организме приводили и к большим трудностям в общении. Кому был интересен повёрнутый на себя нытик, который не в состоянии поддержать обычные мальчишечьи забавы?
Я стал много сидеть дома. И в продлённой группе предпочитал, сделав уроки, не бежать на двор школы, а сидеть и читать. Или рисовать. Увлёкся лепкой, причём стал создавать целые армии пластилиновых воинов. И с ними разыгрывал настоящие сражения. В основном, из истории 1812 года.
Получилось по поговорке: нет худа без добра. Я компенсировал свои недостатки запойным чтением, гигантским интересом к истории и иностранным языкам. Уже позже, классе в седьмом, самостоятельно, по самоучителю, изучил французский. Как уж там с произношением были дела — понятно: уже в вузе преподаватели хватались за голову и корректировали буквально каждый звук. Но я добился главного: мог читать мемуары французских генералов 1812 года в первоисточнике.
А родители продолжали ссориться.
Тогда, в случае с порванными деньгами, отец вернулся. Но каким-то озлобленным, готовым всё время дать отпор матери. Дело ещё несколько раз доходило до его уходов — и каждый раз я хватал его за коленки и пытался не отпустить. И это было обычно последним доводом, что его останавливал дома.
Пока однажды и этого довода не хватило…
* * *
Князь Багратион был неуязвим! Он всё сидел и сидел на своём коне и никак не хотел подставлять свою ногу под снаряд.
Вокруг уже были выбиты все солдаты, перед ним и за ним лежали горы трупов. А он всё так же неколебимо возвышался над полем боя с протянутой вперёд и вверх призывной шпагой в руке.
По другую сторону поля битвы также прибавлялось лежащих тел французов.
А это спутывало все планы. Французы не могли из-за упрямого Багратиона продвинуться вперёд, к флешам. Что, в свою очередь, не давало русским возможности совершить положенные им подвиги при отражении вражеской атаки. Багратион мешал всем, потому должен был погибнуть. Но снаряды в него мистическим образом не попадали, и всё сражение шло насмарку.
К сожалению, Антон не мог уморить упрямого генерала специально. Обмен выстрелами между русскими и французами был регламентирован жёстко: по одному выстрелу зараз. А природная принципиальность маленького полководца не позволяла ему промахиваться нарочно. И потому из-за одного лишь везучего Багратиона обе армии несли совершенно неприемлемые потери.
Но генерал был словно заговорённым и продолжал в одиночку держать оборону…
Ему было суждено так и уцелеть в этом Бородинском сражении. В двери захрюкал замок, и на пороге появилась мама. Антон замер над своими солдатиками. Душа упала: мать ненавидела, когда он занимался на полу своим пластилиновым воинством. Она всегда кричала, что он испортил весь паркет, что пройти невозможно от пластилиновых залипучек на нём, что она замучилась чистить за ним пол… Поэтому мальчик старался завершить свои бои до прихода матери с работы. Точнее, до пяти часов, чтобы успеть ещё оттереть действительно — что греха таить — остающиеся на полу следы от пластилиновых солдатских сапог.
Но иногда у матери были так называемые выходы 'в город', когда она выезжала в министерство или куда-то ещё. И успевала уладить рабочие дела пораньше, чтобы пораньше и вернуться и домой.
Уже став взрослым, Антон понял, как дороги ей были эти редкие часы свободы. Той относительной свободы, когда можно было не пробежаться, а пройтись по магазинам. Вернуться на пару часов раньше обычного, успеть сделать по дому что-то, чего не успеваешь за те три-четыре часа вечера между возвращением с работы и отходом ко сну. Наконец, просто полежать в постели, снимая напряжение трудового дня…
Беда была в том, что эта её свобода неизбежно приходила в столкновение с его, Антона, свободой…
Мать работала в закрытом НИИ. Каком — не говорила никогда. Вернее, Антон знал из редких и глухих разговоров — что-то, связанное с прицелами для ракет. Поэтому работа у неё была режимной, строго без десяти восемь она уходила, строго в пять заканчивала. Так что дома её следовало ожидать не раньше шести.
Уставала она — взрослым Антон стал это очень хорошо понимать — страшно. Это у учёных, как их изображали в фильмах про физиков, работа была свободной и творческой. А ей, в её отделе снабжения, заниматься приходилось вещами крайне приземлёнными. При этом всегда — крайне важными и крайне ответственными: любая неправильно оформленная бумажка могла привести — и приводила — к серьёзным последствиям. И серьёзным санкциям.
Он помнил, как пару раз мама плакала, рассказывая отцу о каких-то своих трудностях на работе. Зрелище было очень тяжёлое. Тем более что отец утешать не умел. И вместо того, чтобы просто обнять и приласкать жену, начинал вместе с ней деловой разбор того, что она сделала не так.
Отец у него был начальником среднего ранга — руководителем планового отдела на крупном авиационном заводе. Видимо, поэтому он и не умел справляться с ролью внимательного мужа. Превалировала привычка быть начальником, руководить людьми. И делать всегда ответственные выводы.
Он и по поводу сына делал всегда ответственные выводы. Отчего Антон его очень боялся. Отец умел быть истинно неприятным. Да, это то самое слово. Хотя чисто физические наказания — отец родился хотя и в городе, но в простой, только что переехавшей в Москву деревенской семье, потому ремень считал вполне естественным средством воспитания — были редкостью. Но зато он умел доставлять неприятности и другими способами. Антон не забыл — хотя, став взрослым, простил, — как отец, в гневе за то, что сын никак не может духовно оторваться от старой школы, попросту разорвал попавшиеся ему под руку фотографии их класса. А мальчишке было очень хорошо в той старой школе в старом московском дворе. Школе с традициями, с прекрасными учителями и ребятами. А главное — там были друзья, настоящие первые друзья, с которыми связывают самые первые, самые незабвенные открытия жизни! И было очень горько потерять их снова. Отец словно убил их разом…
То есть Антон, конечно, ни о каких открытиях и жизненных уроках тогда не думал. Просто жил. Несмотря на болезнь. Среди заборов, через которые непременно надо перелезть. Среди строек, по которым непременно надо походить тёмной ночью, наполненной тайнами, опасностями, бегством от охранников. Среди побед и поражений. Среди стычек с мальчишками из соседних дворов. Среди первых разговоров о девчонках, когда на фоне открытого пренебрежения к ним с замиранием сердца представляешь, как подойдёшь к одной из них и, многозначительно прищурив левый глаз, спросишь: 'Ты любишь меня?'…
Господи, как это было бы смешно, если бы он тогда и вправду осмелился подойти этаким образом к Марине Романовой! Можно представить её реакцию! А когда однажды их вдвоём назначили на уборку класса после занятий, он настолько впал в ступор, что не то что на какие-то любовные признания не отважился, но и на её обращения отвечал кратко, отрывисто, едва не грубо! При том, что млел по Маринке с самого первого класса…
И центром всего этого мира была школа, старая, ещё дореволюционная гимназия в том, что теперь называется 'тихий центр' Москвы…
А потом они переехали почти на окраину. И как ни умолял Антон родителей оставить его в школе, не переводить в другую, рядом с новым домом, как ни клялся, что вполне запросто готов ездить каждый день — всего-то полчаса дороги! — решение отца было твердым. И он долго гневался, когда заставал сына в тоске по прежним временам. И пытался изгладить из его памяти дорогие детские воспоминания. Когда он счёл, что фотографии занимают в памяти Антона слишком большой место, воспользовался нежданной, да и несправедливой двойкой сына в новой школе. Чтобы в приступе ярости разорвать и спустить в мусоропровод эти дорогие тому изображения.
Опять же, уже повзрослев, Антон понял: отец на самом деле раскаивался в когда-то так однозначно принятом решении о переводе сына. Новая школа оказалась воистину бандитской. В их новом районе расселили людей из снесённых московских и околомосковских деревень. И здесь жило полно мальчишек, для которых нормой было вытащить деньги из кармана товарища, ударить девочку, спровоцировать одноклассника на драку. Чтобы потом бежать к старшему брату и жаловаться. А тот приходил с парой таких же шпанистых товарищей и не гнушался избиением малолетки… На задах школы почти каждый день шли драки.
Качество образования было соответствующим. Чего стоил только один эпизод, из-за которого Антона невзлюбили в классе! Тогда учительница в полной убеждённости рассказывала, что кит — это большая рыба. А когда Антон имел наглость поправить её, что кит — животное, только живущее в воде, победно оборвала его тезисом, что есть же 'китовая икра'! Антон ещё успел сказать, что икра — кЕтовая… Но был грубо оборван и посажен на место. А после урока ему пришлось отбиваться от сразу трёх одноклассников, возмутившихся, что новичок-выскочка смел поправлять учительницу…
В общем, отец, судя по всему, через какое-то время понял, что не прав был в вопросе перевода сына в новую школу. Но не смел в этом признаться. И прежде всего — самому себе. И эта неготовность, это непризнание суверенитета сына, непризнания факта, что и по отношению к нему отец может ошибаться, приводили к агрессии.
И в семье было только два человека, на кого он мог эту агрессию обратить…
* * *
Позднее я, студент-психолог, специально изучал вопрос психосоматических расстройств организма, даже писал по этой теме диплом. И причина тогдашнего состояния была очевидна: чувство подавленности, беспомощности и бессилия.
Но пойдите, объясните это мальчишке, который в медицине не разбирается, но считает своё состояние постыдным. Расскажите ему про восемь стадий психосоциального развития по Эриксону и их влияние на переживаемый внутриличностный конфликт! Про формирование преневротических радикалов личности у ребёнка и четыре стратегии выхода из базальной тревоги!
Ему просто больно, ребёнку…
* * *
Попутчик стал очень внимателен, когда Антон так и сказал, отодвигая от себя квадратик 'Юбилейного'.
— А что с твоим животом? — спросил он. — Что доктора говорят?
И как ни пытался Антон равнодушно усмехнуться, под этим внимательным взглядом серых глаз он вдруг, почти против воли, начал рассказывать про себя. Про неизвестную болезнь, про прежнюю школу, про развод родителей, про маму и бабушку. Про всё.