Блеснула молния, почти рядом сверкнула вторая, удары грома, словно орудийные залпы, прокатились в темном, нависшем небе и крупные, частые капли со звоном забарабанили по крышам и асфальту. Начался ливень, быстрый, могучий, в шуме которого потонул гул ночной, затихавшей Москвы.
Радин стоял у окна, вдыхая омытый ливнем свежий, бодрящий воздух. Брызги дождя попадали ему на лицо, руки, шею, намок ворот пижамы, но он не отходил от окна. А гром уже откатывал, проносясь над окраинами столицы.
Радин все стоял у окна и думал, думал о себе, о Соне, о их любви.
— Хорошо! — проговорил он. Освеженный, полный счастья и радостных предчувствий, пошел спать.
Утром он получил телеграмму:
«Сегодня уезжаю домой все будет хорошо целую Соня».
— Все будет хорошо… — машинально повторил Радин.
Целый день его не покидало хорошее настроение, и только в ресторане Дома писателей оно было несколько омрачено. Когда он сел за столик, Костин, знакомый переводчик, разглядывая меню, вдруг тихо шепнул:
— Володя, сегодня ночью забрали еще троих писателей, черт знает, что такое! Каждый день берут и берут… Вчера, когда гроза бушевала, я всю ночь не спал, все казалось, будто ко мне стучатся…
— А кого арестовали?
— Савохина, Санина и какого-то Костера.
Савохин — это был тот самый поэт, который предлагал ему махнуть в Малеевку.
— А кто такой Костер?
— Малоформист, говорят, какой-то.
— Знаю. Он вчера вот за этим столом обедал со мной, — сказал Радин.
— За этим? — встревоженно спросил Костин. — Ну его к черту, давай пересядем за другой, — но видя, что Радин о чем-то задумался, тихо сказал: — Столы, конечно, тут не помогут. Если они надумают забрать, и под столом найдут.
«Даром, брат, сейчас никого не забирают. А раз взяли, значит, за дело», — вспомнил Радин. Молча доели обед, потом, пожав друг другу руки, они разошлись.
Да что же это такое? Савохин, молодой, честный, совершенно советский человек… Какие могут быть у него счеты с советской властью?
И хотя он почти убедил себя в том, что арест этих писателей — недоразумение, все же тяжелое чувство горечи и недоумения не покинуло его.
На другой день, когда на писательском общем собрании докладчик, один из недавних руководителей РАППа, Артемьев, клеймил позором «отщепенцев и предателей, продавшихся международной буржуазии и фашизму», Радин еле сдерживался. А докладчик воодушевленно обещал, что «такие элементы» справедливо будет карать рука пролетарского возмездия.
— Это необходимо, это законно… — шагая взад и вперед по трибуне, возбужденно кричал он. — Как буря, как гроза, которая вчера пронеслась над Москвой и очистила воздух, сделала его чистым и ясным, так и карательные мероприятия нашего славного НКВД очищают от микробов капитализма и шпионов международного капитала наше общество, наш советский народ.
«Хватил, однако, — с негодованием подумал Радин. — Мерзавец!»
Расходились писатели тихо, без обычных кулуарных разговоров, не задерживаясь у выхода, как обычно. Подавленность, неуверенность, беспокойство прочитывалось на лицах, только Артемьев и окружавшие его три-четыре бойких человека продолжали оживленную беседу.
У площади Восстания, на повороте, Радина догнала поэтесса, уже немолодая женщина, Пастухова, переводчица Гейне. Они молча шли рядом, ничего не говоря, ни о чем не спрашивая друг друга. Так они и дошли до остановки.
— Всего доброго, я на троллейбус, — сказала Пастухова и неожиданно, не выдержав, дрогнувшим голосом произнесла: — Какие времена настали. Ну, дай вам бог всего хорошего… — и быстро отвернулась, но Радин заметил, как у нее мелко затряслись плечи.
Утром Радин получил срочную телеграмму:
«Послезавтра утренним поездом буду в Ленинграде есть новости встречай Соня».
Ночью он выехал в Ленинград.
Он встретил ее на вокзале. Если б кто-нибудь со стороны наблюдал за ними, то удивился бы, видя встревоженного, с беспокойными глазами, нервно ходившего по перрону в ожидании поезда мужчину и вышедшую к нему из вагона спокойную, со вкусом одетую молодую женщину с приветливым лицом.
Радин бросился к ней, взял ее чемодан я торопливо спросил:
— Ну, что? Все хорошо?
Она мягко улыбнулась и поцеловала его.
— Нет, пока еще нет. Завтра я возвращаюсь обратно. Мне надо уладить вопросы по работе, иначе меня не отпустят. Я хочу сразу, в тот же день, как объявлю мужу об уходе, уехать из Бугача.
Вечером они встретились у Исаакия.
— Ну как? Уладила все? — спросил Радин.
— Да, я и не ожидала, что так быстро все будет. Оказывается, на место врача-дантиста в нашем ведомстве имеется по два-три кандидата.
— Прекрасно. Ну и что дальше? — весело и лукаво спросил Радин.
— А дальше Софья Аркадьевна приезжает в Москву…
— …и становится женой великого писателя Радина…
Он притянул ее к себе.
— Знаешь, Соня, у меня на душе как-то неспокойно.
И он рассказал ей об арестах в Москве.
Соня внимательно выслушала его.
— Да, я знаю это. У нас в отряде тоже неспокойно.
Они сидели в старом, полузаброшенном парке Александро-Невской лавры, под сенью разросшихся лип, в тени еще густых кустов сирени.
— Григория Васильевича переводят на запад, с повышением, куда-то в район польской границы. Получил орден Красной Звезды. Кажется, в конце года ему присвоят звание генерала. Может, это как-то поддержит его, когда, меня не будет рядом. Он ведь, как и большинство военных, служака. Новые места, орден, генеральское звание — этим они живут. Он найдет себе жену, с которой будет счастливей, чем со мной, — с грустной улыбкой закончила Софья Аркадьевна.
— Не будешь упрекать меня, что я помешал тебе стать генеральшей? — пошутил Радин.
— Конечно, буду. Ведь я всю жизнь мечтала стать генеральшей.
— А станешь женой обыкновенного, ничем не примечательного писателя, — с деланной печалью сказал Радин.
— Что делать? Такова, видно, судьба, — со скорбным лицом в тон ответила она ему и посмотрела на часы.
— Я хочу уехать ночным поездом, сегодня.
Радин молчал, но по его лицу было видно, что он что-то хочет сказать.
— Говори, Володя, — сказала Софья Аркадьевна.
— Соня, дорогая, не уезжай… Останься сегодня со мной, поедешь завтра, — он смутился и почти шепотом закончил: — останься со мной…
— Нет, Володя, нет, дорогой, не могу. Я бы с радостью осталась, но… Может быть, это и несовременно и сентиментально, но я хочу быть до конца честной с мужем. Я буду свободна только после развода.
Радин ничего больше не сказал, хотя все в нем протестовало против такого несколько странного и непонятного принципа.
Письмо было написано неровным, чуть косым почерком.
«Итак, все решилось. Я, хоть и решила все твердо, но не знала, как сказать. В душе было все: стыд, смятение и даже страх…
— Гриша, я через день-два уезжаю.
— В Ленинград? — чуть оторвавшись от газеты, спросил он.
— Я уезжаю совсем, — вдруг произнесла я, и мне сразу стало легко.
— Как… совсем? — отложив газету и удивленно глядя на меня, спросил муж.
— Совсем, это значит навсегда. Мы разойдемся, — сказала я, глядя в его глаза. Он поднял брови, растерянно уставился на меня и вдруг рассмеялся.
— Шутница ты, Соня.
— Вот документ о моем уходе из санчасти, вот справка об освобождении от работы и назначении на мое место другого врача. — Я выложила на стол все бумаги. Муж сидел неподвижно, было видно, что он еще не понял ничего или не поверил мне.
— Это что… серьезно? — вдруг каким-то чужим, незнакомым мне голосом спросил он. И мне стало жаль его. Я молча кивнула головой.
— Это как же… ты что, смеешься надо мной? — сказал он, подходя ко мне.
— Нет, Гриша. Это все серьезно, все продумано, пережито, и другого решения не будет.
И тут он, боевой, мужественный человек, хладнокровием и решительностью которого восхищаются его друзья, как-то обмяк и срывающимся голосом произнес:
— А как я, Соня, ты подумала обо мне?
Он был так несчастен, и в то же время неприятно резок в эту минуту, что я, набираясь твердости, сказала:
— Поздно об этом говорить. Все кончено, а ты, Гриша, найдешь в пять раз лучше, чем я.
— Глупости! — закричал он, — вычитала в книгах разную ерунду. Никуда я тебя не пущу, никаких мне других жен не надо. Тоже мне, Анна… — он чуть запнулся. — Каренина нашлась.
— Нет, по-старому не будет. Я не Каренина, и ты не петербургский чиновник, пойми ты, Гриша; и давай скорее прекратим эту ненужную сцену.
— Сцену! — повторил он. — Жена ни с того ни с сего бросает мужа и еще сценой называет его возмущение. Да ты окажи толком, почему уходить задумала?.. Или, — тут он пытливо и пристально взглянул на меня, — или кто другой завелся.
— Не „завелся“, а люблю другого.
Я ожидала от мужа резких слов, выкриков, требования назвать имя разлучника, но было совсем другое.
— Ты это серьезно говоришь, Соня…?
Я кивнула.
— Смотри, не попади в беду, родная. Если верно, что полюбила другого, тут уж словами да уговорами не поможешь.
Он почему-то вышел в соседнюю комнату, но сейчас же вернулся.
— Соня, скажи… ты мне… изменяла?
Я только взглянула на него, ничего не сказала.
— Извини. Я и сам знаю, что нет.
Потом он ушел в штаб. Вернулся поздно. Сел за стол и закурил, первый раз за последние несколько лет. Коротко спросил:
— Кто он?
И хотя я все время ждала этого вопроса, мне стало неловко.
— Кравцов или… — он назвал тебя. — Я уверен, что это Радин. Не такая ты женщина, чтобы польститься на красивую физиономию Кравцова. Он дурак и бабник. А не ошибаешься ли? Может, показалась тебе это от нашей скукоты гарнизонной?
Как тяжело было слушать его слова, такие неожиданные и странные. Если б он обругал меня, ударил, было б легче.
Тяжело, Гриша, не спрашивай, — вырвалось у меня.
— И мне тяжело, Соня. Но я хочу, чтобы ты полюбила хорошего человека.
— Он хороший.
— Да, видать, крепко любишь. Меня так не любили, — медленно сказал он. — А не обманет он тебя? Ведь писатели, вроде актеров, вертопрахи.
Он снова было потянулся за папиросой, но затем резким движением смял коробку, переломил ее надвое и выбросил в окно.
— Чего это я разнюнился?
Он подошел ко мне, долго смотрел на меня, в я чувствовала себя маленькой, слабой, но не виноватой. Нет, Володя, я ни в чем не виновата.
— Когда думаешь ехать? — спросил муж.
— Как можно скорее. Так будет лучше для нас обоих.
— Легче будет тебе одной… Я-то останусь у разбитого корыта. Езжай, Соня, раз ты так решила. Одно только хочу тебе сказать — я буду ждать… Плохо тебе будет, увидишь, что ошиблась или он тебя разлюбит, все бывает на свете, — возвращайся. Ты для меня всегда будешь родной и любимой».
Вот так. Кто бы мог подумать, что в этом простоватом служаке столько такта и любви? Какой же я к черту инженер человеческих душ, думал Радин, если за неокладными, несколько примитивными беседами Четверикова не разглядел великодушного и благородного человека, каких не так уж и много.
«Через два дня я уезжаю в Ленинград, а 11-го, в среду, дневным поездом буду у тебя».
— Так, значит, в среду. Сегодня понедельник. Надо скорее привести квартиру в порядок, купить цветы… много цветов…
Понедельник и вторник прошли в хлопотах. Дворничиха, тетя Груша, вместе с дочкой навели блеск и чистоту во всей квартире Радина.
— Это хорошо, Владимир Александрович, что надумали жениться. Давно пора. Уж мы тут по двору не раз обсуждали насчет вас. А кто ж будет ваша невеста? Тоже по вашему делу, али как?
— Врач она, доктор зубной.
— Хорошее дело, — похвалила дворничиха. — А откуда приезжает?
— Из Ленинграда.
Поезд прибывал в половине первого. Другой был вечером, и Радина уже беспокоило, как бы Соня не взяла билет на вечерний поезд. Обед, торт и конфеты были заказаны еще вчера.
Вторник был долгим и томительным. Время ползло так медленно, что Радин стал раздражаться. Вечером принесли телеграмму. «Выезжаю поездом 10 вагон 11 место 4 Москве буду половине первого целую Соня».
— Буду в половине первого, — машинально повторил он. — Все хорошо, надо только как следует выспаться.
— И чего вы такой беспокойный? Ну, прямо как в кино, когда артисты встречи играют. И поезд придет вовремя, и голубушка, жена ваша, в здоровий приедет, и все хорошо устроится — протирая суконкой дверные ручки, говорила тетя Груша.
— Да я не волнуюсь, но ведь… все-таки дорога.
— Понятно, Владимир Александрович. Давайте-ка букет сюда. Я его в воду положу… До поезда еще много, а он у вас в руках повянет.
В дверь позвонили, и дворничиха, держа в руках букет роз, пошла открывать.
В переднюю разом, отстраняя тетю Грушу, вошли два человека в штатском, третий остался на площадке.
— Гражданин Радин? — шагнув к хозяину, удивленному такой бесцеремонностью, спросил один из вошедших.
— Да… а кто вы? — еще не понимая случившегося спросил Радин.
— НКВД. Вы арестованы. Вот ордер на арест, — протягивая какой-то документ, быстро произнес второй. И сейчас же, не давая ему прийти в себя, спросил: — Оружие есть? — и с профессиональной ловкостью обшарил карманы на его груди и брюках.
— Позвольте… какой арест…. За что? — проговорил ошеломленный Радин.
— Тихо! — предостерегающе скомандовал второй. — Стойте на месте. Вы кто будете, гражданка? — обратился он к растерявшейся тете Груше.
— Дворничиха, — глядя округлившимися от страха глазами, еле выговорила она.
— Будете понятой при обыске. Я вас спрашиваю, гражданин, оружие имеется?
— Какое оружие… Вы что, с ума сошли? — обретя дар речи, возмущенно закричал Радин.
— Тихо, я говорю, гражданин Радин… Ордер на арест я вам показал, а виноваты вы или нет, разберут там.
Обыск длился недолго, не больше получаса. Перевернув постель, вывернув чемодан, раскидав книги и белье, агенты забрали рукописи, письма и черновые записи Радина.
— Распишитесь, гражданка, тут, — сказал один из них тете Груше, все еще судорожно сжимавшей в руке букет пышных красных роз.
Дворничиха дрожащими руками вывела свою фамилию в указанном месте и жалостливо поглядела на бледного, поникшего Радина.
— К ним жена приезжает… Через час здесь будет, — прошептала дворничиха.
Агентов это касалось мало.
— Бывает! — небрежно кинул один из них. — Теперь, гражданка, мы запечатаем квартиру и вы никого сюда без нас не пускайте. Идите, гражданин, — обратился он к Радину.
— Да как же так? Как это можно, ведь я же не повинен ни в чем.
— Идите, гражданин, вперед и не разговаривайте. Обыск окончен.
Агенты опечатали сургучной печатью дверь и под испуганные, соболезнующие взгляды соседей свели Радика вниз к автомобилю. Спустя час он уже был в одиночной камере.
Восемь долгих дней и ночей он провел в узкой темной щели, именовавшейся одиночной камерой. Кто и для чего строил такую узкую, крохотную комнатенку-нору без окон и света? И зачем надо было сажать в нее человека, только заподозренного в чем-то? Это первое, что должно было прийти в голову каждому, кто в качестве туриста или любопытного мог бы когда-нибудь позже осматривать эти страшные одиночки. Но Радин думал о другом. Как там Соня? Что теперь будет с нею? Может, и ей грозит то же… Но почему, почему? Ведь она же еще не жена ему. Страх за Соню вытеснил все другие чувства.
А дни шли, и кроме безмолвного, как кирпич, надзирателя, то приносившего ему жалкую еду, то подолгу глядевшего в «глазок», никого и ничего не была.
Стены камеры давили, тишина угнетала, воздух был сырым и спертым.
«Как в могиле… — думал Радин. И опять в отчаянии повторял: — Соня… Соня… Только бы знать, что ее минула эта чаша».
Шли дни, а его не вызывали. «Точно забыли обо мне», — в ужасе думал Радин. Вскочив с пола, он кидался к окованной железом двери и долго стучал в нее кулаками, потом, отбив пальцы, — ногами, но никто не являлся. И только время от времени в «глазок» посматривал «немой» надзиратель. Отчаяние, страх и неожиданная жалость к себе охватывали Радина. Он бился головой стены, кричал, выкрикивал даже ужасные ругательства, но стены одиночки молчали.