Если бы не мысли о Соне, о ее судьбе и крохотная надежда на справедливость, Радин разбил бы себе голову о стены одиночки. Но жизнь всегда сильнее смерти. А любовь вселяла надежду.
«Ведь разберутся же они… Ведь я же ничего плохого не сделал… За что меня могут осудить? Конечно, разберутся», — думал Радин, и ему снова хотелось жить. Только на девятые сутки Радина под конвоем привели на допрос. Всего ожидал он — доноса, клеветы, неосторожно сказанного слова, политического анекдота… Но то, что ему сообщил следователь, лишило его дара речи.
— Вы шпион, — безапелляционно заявил следователь. — Расскажите без утайки, кто завербовал вас, за сколько и с кем вы встречались на границе, когда ездили в Бугач под видом командировки.
Спустя час его привели обратно в одиночку. Но теперь это был другой Радин, ясно осознавший, что ни о каком выходе на свободу не могло быть и речи.
Ни слова, ни доводы, ни логика, ни ссылки на документы и уже напечатанный в журнале очерк здесь не имели никакого значения.
Следователь не слушал его. Он требовал одного — признания вины и полного отчета в том, кто и как сделал Радина шпионом.
— Я такой же шпион, как и вы, — возмутился Радин. Но следователь только ухмыльнулся.
— Все так говорят, и все потом оказываются виновными, сознаются! — многозначительно, нарочито медленно сказал он. — А теперь обратно, в; одиночку. Подумайте сутки или двое. Вам же лучше будет. Ты слышал фамилию Купанов? — вдруг резко меняя тон и обращение, сказал следователь. — Так это я! Ты еще узнаешь меня, гад! Увести его!
Одно было хорошо во всем этом ужасе — следователь ни разу не спросил о Соне, ничего не говорил и о Четверикове. Эти люди не интересовали его. И эта еще не подтвержденная и слабая надежда немного утешила Радина.
— Буду ждать… надеяться и бороться, — твердо сказал он себе и впервые за эти девять суток лег спать без отчаяния и страха.
Еще два раза водили его к следователю. И спять следователь ни словом не обмолвился о Соне, хотя держался грубо, орал, стучал кулаком по столу и угрожал Радину.
— Я никогда не был шпионом. Я русский человек, советский, люблю свою Родину. Подыщите лучше что-нибудь другое, — спокойно сказал Радин, когда следователь очередной раз заговорил о шпионаже.
— Я тебе покажу советский… — выходя из себя, вскочил следователь. Но увидев, что Радин рывком схватил стул, отступил и лишь мрачно сказал: — Ты еще пожалеешь об этом, контра. — Он позвонил, и в комнату вошли трое здоровенных, одетых в штатское людей…
Он пришел в себя в одиночке. Полдня просидел: в забытьи. Болела голова, от боли сводило руки… И хотя страх перед все более неясным будущим тревожил его, он теперь был почти уверен, что Соня на свободе.
Может быть, вернулась обратно к мужу? Нет, Соня не сделает этого… Скорее всего, она в Ленинграде, у матери.
Странное дело, там, на свободе, когда он узнавал об арестах, холодок страха и беспокойства охватывал его. Было страшно и когда его привезли сюда. Но теперь, поняв свое положение, он больше не чувствовал страха.
На шестой раз его допрашивал другой следователь. Он тоже был сух, не был расположен верить словам Радина, но что-то другое, не похожее на Купанова, было в нем.
Потом уже, вернувшись в одиночку, Радин понял, что его отличало от предшественника. Он не кричал, не угрожал, задавал четкие вопросы и, получая ответы, не перебивал, а вслушивался в слова обвиняемого. В его допросе было видно желание не только обвинить, но и разобраться в пунктах обвинения. И судя по вопросам, по манере говорить, по интонации голоса, он был более культурным человеком.
Новый следователь тоже ни разу не упоминал Сони. Он тщательно расспрашивал Радина о причинах поездки на границу, справлялся о «Красной нови», в котором был напечатан очерк о поездке. Говоря о журнале, назвал фамилию редактора и двух-трех писателей, сотрудничавших в журнале.
Было видно, что этот человек внимательно относился к следствию, вникал в дело, и был следователем, а не спец по «шпионам».
Прошло еще два дня, и Радина перевели в общую камеру. Это было, по утверждению долго сидевших здесь заключенных, хорошим признаком.
— Следствие кончается. Скоро получишь срок — на работы, — сказал староста камеры.
Но проходили дни, исчезали некоторые из старых, прибывали новые, принося путаные, порою невероятные слухи «с воли», а Радина больше не вызывали на допрос. В камере он сдружился с некоторыми заключенными, а больше всех с москвичом, инженером Притульевым, пожилым, спокойным, уравновешенным человеком. Притульева арестовали второй раз. Первый раз — в 1930 году, когда он вернулся из заграничной командировки. Продержав три месяца, его отпустили. Он был нефтяником, крупным специалистом, его не раз повышали в должности.
— Теперь одиннадцатый месяц отсиживаю, — с горькой усмешкой сказал инженер.
— Может быть, и теперь так же отпустят.
Инженер покачал головой:
— Не те времена. Сейчас этого почти не бывает, а вот то, что у вас другой следователь Костин, это хорошо. Купанов — зверь, об этом знают все заключенные.
— А вы знаете Костина?
— Нет, но слышу тут от некоторых заключенных, что добросовестный и справедливый человек.
— Тебе повезло, новенький, — слушая их разговор, вставил староста камеры, бывший железнодорожный кассир. — Купанов подлюга, дал бы бог на воле с ним встретиться.
Прошла еще неделя. Радин уже свыкся с бытом камеры. Жизнь на виду была куда легче одиночки, тут ее скрашивало то, что возле него были, порядочные, честные люди.
Прошло еще несколько дней, и Радиным постепенно овладела апатия. Ни звука с воли, ни одного слова. Особенно тяжело было, когда кому-то приносили передачу. Радость, оживление, — этими скупыми весточками с воли жили заключенные, по каким-то только им понятным деталям они определяли благополучие родных. Эти весточки иногда вызывали и скорбь, но всегда заполняли их души.
Только Радин да еще старик-колхозник откуда-то из-под Костромы не получали ничего.
Видно, все уже кончено и с жизнью, и с Соней, — с отчаянием думал Радин, тщетно ожидая вызова на допрос.
Время шло, почти половина камеры уже получили «сроки». Но однажды, когда он уже потерял всякую надежду, вызвали и его.
— Все, что вы тут рассказывали нам, ничего не стоит. Все враги народа разыгрывают невинность… И вы тоже, но… — тут следователь сделал паузу, — но…
Радин молчал, с тупой покорностью смотрел на него. Теперь ему было все равно, что сделают с ним. Хуже того, что было, быть не могло.
— …мы проверили все-все! — поднимая брови, повторил следователь. — Много путаного и неясного было в ваших словах и делах. И самое главное, ваша поездка на границу.
«Самое светлое в моей жизни», — подумал Радин, почти не слушая рассуждения следователя.
— Но вот, — тут следователь вынул из папки какую-то бумагу. — Вот сообщение, которое проливает свет на ваше посещение границы, — держа в руке бумагу, он внимательно глянул на Радина — написано полковником Четвериковым, ответ на наш запрос о ваших действиях в пограничной полосе.
Безразличный, почти не вслушивающийся в его слова, Радин очнулся. Широко раскрыв глаза, он впился взглядом в следователя. Тот иронично усмехнулся.
— Теперь мы знаем, что заставило вас задержаться в Бугаче. — Он уже с любопытством смотрел на переродившееся лицо Радина. Что-то светлое, похожее на человеческое сострадание, показалось и в глазах следователя, так жалок и так счастлив был в эту минуту Радин.
Секунду следователь молча следил за ним, потом тихо сказал:
— Полковник Четвериков не чета другим. Он пишет о вас как о достойном человеке, ни в чем не запятнанном, ни в чем не заподозренном в течение всего срока пребывания в Бугаче.
Круги заходили перед глазами потрясенного, готового закричать, завыть от нахлынувших чувств Радина.
— Я даже прочел ваши книги, когда получил характеристику Четверикова, — глядя в окно, сказал следователь. — Пишете вы хорошо, а вот поступили с человеком плохо… скверно! — и, поворачиваясь к неподвижно сидевшему Радину, сказал:
— Следствие закончено, — и уже совсем тихо произнес: — Думаю, что напишете еще немало книг.
Он позвонил.
Радин все сидел в той же позе, все с тем же жалким, смятенным лицом.
Полночи просидел он на нарах. Ни спертый воздух, ни сонные вскрики, стоны или жалобные всхлипыванья не отвлекали его от дум.
Соня… Смерть, ссылка в Сибирь, на Колыму или Магадан, — все теперь было второстепенным и мелким. Великодушие и честность Четверикова заставили по-другому смотреть на испытания.
— Спи, Владимир… прикорни как-нибудь и попробуй уснуть, — чуть касаясь его руки, сказал Притульев.
— Не могу, — еле слышно прошептал Радин.
— Тебя били? — спросил инженер.
— Нет… Мне показали письмо человека, у которого я отбил… — он поправился: — увел жену.
— И что он? — широко открывая глаза, спросил Притульев.
— Он написал, что я… что я честный человек, не способный на… подлость. — И Радин коротко рассказал о событиях последних месяцев жизни на свободе.
В камере было душно и смрадно. Кто-то храпел, рядом на нарах лежал с открытыми, устремленными в потолок глазами старик, кто-то тихо плакал в углу.
— Теперь ждите срока, — выслушав его, сказал инженер. — Думаю, что он у вас будет недолгим. Не со всеми следователи ведут такие беседы и показывают присланные письма. Вам повезло, я сижу уже второй раз, опыт кое-какой имею. Думаю, что дадут вам лет восемь или даже пять… Если высылки, то это будет счастьем.
— Пять… высылки? — в испуге повторил Радин.
— Ну да. Когда ничего нет, — дают пять. Оправданий здесь не бывает. А теперь давайте спать. Утро вечера мудренее, а в тюрьме особенно.
Только к утру Радин забылся легким сном, на уже в шестом часу камеру, разбудил надзиратель.
За дверью раздавали «пайку». Старший по камере выкрикивал фамилии заключенных, передавая каждому жалкий паек: кусок сахара, четыреста граммов черного хлеба и кусочек селедки.
— Вас сегодня увезут отсюда, — наливая в кружку бурый чай из большого жестяного чайника, сказал инженер. — Если выйдете когда-нибудь на волю, разыщите, прошу вас, — отпив глоток, инженер замер. — Разыщите мою семью. Жена, сын и дочь живут… — он назвал московский адрес… — Не забудете?
— А вы? — вместо ответа спросил Радин.
— Вряд ли. Одиннадцать месяцев ареста, этапы, переброски, допросы… — он махнул рукой. — Мне, голубчик, пятьдесят девять. Так не забудете адреса?
Едва Радин допил свой чай, как в «глазок» кто-то грубо и непонятно крикнул: «Радин, собирайся с вещами!»
— Кого… кого? — заговорили заключенные.
— Какого-то Ряшина, — хмуро сказал сидевший ближе всех к двери парикмахер.
— Это вас, голубчик… — сказал инженер.
Дверь полуоткрылась.
— Ну, долго собираться будешь… — спросил надзиратель, глядя на Радина.
— Так это Радин, а вы спрашиваете Ряшина, — пряча кружку в свой мешок, сказал Притульев.
— Тебя не спрашивают, не разговаривать! — рявкнул надзиратель.
Радин взял свой сверток.
— До свидания, товарищи. Дай вам бог добра, — с трудом сказал он, прощаясь с примолкшими товарищами по камере. — А вам, дорогой Александр Лукич, спасибо.
Потом ему прочли приговор «тройки». Восемь лет изоляции. Из них три года в лагере на «исправительно-трудовых работах» и затем пять лет высылки, под надзор органов в отдаленные места Союза. С прошлым, как и с надеждами на свободу, было кончено.
Потом пошли этапы. Томительные дни и ночи в пересыльных тюрьмах, долгие стоянки тюремных вагонов на запасных путях, почти голодные дни, новые места и даже неожиданные встречи.
Так, на этапе, в пересыльной тюрьме под Сызранью, он на двадцатиминутной прогулке увидел во дворе тюрьмы Артемьева… Того самого Артемьева, который всего полгода назад выступал в Союзе писателей по поводу арестов, сравнивая их с очистительной бурей, пронесшейся над Москвой.
«Интересно, что думает он сейчас? Оправдывает ли аресты, как в тот вечер? Или понял кое-что?» — шагая вместе с другими, думал Радин, не сводя глаз с унылой, потерявшей прежнюю осанку, фигуры Артемьева.
За это время Радин насмотрелся так много человеческого горя, так много испытал и перевидел, а главное, передумал, что уже другими глазами смотрел на мир и на людей, населяющих его.
Но даже в самые горькие минуты он думал о Соне, и это было тем живительным родничком, что заставляло его жить. Этапы, пересылки, дни и ночи, ночи и дни. И, наконец, Воркута… Край вечной мерзлоты, где земля на три метра тверда, как кремень, где полярная ночь тянется месяцами, где в лесах стоит первозданная, мистическая тишина, где люди умирают тысячами в изнурительном, уничтожающем человека труде.
Но Радину повезло. Уже на третий день, по прибытии в лагерь, его вызвали в санчасть.
Он уже не удивлялся ничему, и все же дальнейшие события немало взволновали его.
— Садитесь, — указывая на табурет, сказал ему человек в белом халате. — Я главный врач лагерного лазарета Карсанов, тоже заключенный. Дело в том, что у меня есть возможность взять в лазарет несколько человек, имеющих какое-либо медицинское образование.
— Но я окончил военное училище и не занимался… — начал было Радин.
— Вот этого никому не говорите, — перебил его Карсанов. — У вас есть шанс спастись от гибели, и надо его использовать. Когда будут заполнять на вновь прибывших анкеты, скажите, что вы были студентом медфака. Мне тогда легче будет забрать вас сюда.
— Но ведь я ничего не смыслю в медицине.
— Первые два-три месяца вы будете числиться как санитар-инструктор, а дальше работайте с нами, наблюдайте, учитесь, через год станете заправским фельдшером. Повторяю, это единственная возможность уцелеть. Вы еще будете писать на свободе хорошие книги.
Радин удивленно глянул на него.
— Я знаком с вашими произведениями, почти все читал. И когда я просматривал списки заключенных, чтобы подобрать помощника, прочитал вашу фамилию. Зовут меня Иналук Исламович, так и называйте меня. Я — осетин по национальности.
Через два дня Радин уже работал санинструктором в лагерном лазарете. С утра и до восьми часов вечера он находился там, а ночь проводил в бараке вместе с остальными заключенными. Спустя месяц ему было разрешено во время дежурства не только ночевать в лазарете, но даже «передвигаться» по территории лагеря.
Много хороших и честных людей встретил Радин в лагере. Были, конечно, и дрянные, но честных и благородных было куда больше. Они и помогали Радину в самые трудные для него часы жизни, научили верить в будущее.
Через неделю, когда Радин старательно осваивал работу санитара, его вызвали к начальнику лагеря.
Карсанов, хорошо знавший, что просто так заключенных не вызывают, предупредил его:
— Настаивайте на том, что вы студент-медик. Вероятно, кто-то донес. С этим человеком будьте осторожны и по возможности почтительны, он самодур. Главное, не забудьте — вы студент-медик.
Конвоир провел Радина через лабиринт проходов и поворотов, затем молча ткнул в плечо, указывая пальцем на левую сторону дома, отстоящего далёко от служебных помещений лагеря.
— Стой тут, — коротко приказал он и осторожно просунул голову за дверь, вполголоса доложил:
— Привел… Разрешите впустить.
— Давай сюда, — послышался голос через приоткрытую дверь.
— Иди вперед! — приказал конвоир.
Радин вошел. В первой комнате, нарядной и хорошо обставленной, не было никого, дверь во вторую была приоткрыта. Был виден стол, мебель, пахло свежесваренным кофе, еще чем-то вкусным, уже почти забытым Радиным.
— Это ты и есть Радин? — поворачиваясь на круглом вертящемся стуле, спросил полный, лысеющий человек лет сорока.
— Радин, гражданин начальник.
— Т-а-а-к… И откуда знаешь, что я начальник?
— Конвоир вызвал к вам.
— Смышленый, раскумекал, — оглядывая заключенного, сказал начальник. — Точно, я и есть начальник, Иван Васильевич Темляков, а еще, как меня называют, Иван Грозный. Слышал?
— Никаю нет. Я ведь только прибыл…