Симка созвала на компьютерную игру соседских ребят. Помогая Гвинни выйти по звероящерной топи к маме, они больше не дали Витьке подступиться к машине, просидели до ночи. А ночь у Витьки была такая же, как накануне. Он снова сопровождал мать во тьме на Погостров и снова слушал ее плач и не давал разрывать могилу. Так и пошло — ночь за ночью. Особенно тяжко стало после девятин. Раз от разу мать все упорнее скребла землю, вой ее становился все неистовее и откровеннее. Витька узнал многое, чего ему не стоило бы знать. Что Аня несколько раз готова была сбежать от отца с детьми к каким ни попадя посторонним мужикам. Что он смертно ее за это бил. Что под каждый Новый год она молилась — не начался бы он с нового аборта. За все это она просила и просила у покойника прощения, умоляла вернуться и клялась, что все тогда у них будет путем.
Витька так уставал, что поднимался только к полудню, когда Симкина компания уже сидела у компьютера, а Симка царила и цвела. Она и всегда-то верховодила окрестной ребятней — наглая, умненькая, умевшая наповал ответить любому взрослому и убойно его передразнить, словом, интеллектуалка и клоунесса. Ребята ей в рот глядели. Что же сейчас, когда она оказалась компьютеровладелицей, знавшей, как обращаться с машиной, помнившей английские коды игр? Она стала королевой, перед которой заискивают, трепещут, во всем подражают. Мгновенно почуяла это, и, прирожденная актриса, принялась работать над августейшим имиджем, знаками отличия и власти. У королевы был вкус. Длинная акселератка, еще нескладная, едва входившая в девичество, она не пожелала ни дурацкой короны, ни мантии — оформилась незабываемо и демократически. Корону заменила простая веревка, которой она перехватила по лбу длинные распущенные волосы. Остатком той же веревки подпоясала Симка и свое до молочности выгоревшее синее платьишко. Постоянной царственной драгоценностью был браслет из цепи усыпленного в позапрошлом году соседского пса Амура. Цепи еще оставалось много, и в исключительных случаях королева жаловала такие же браслеты отличившимся подданным. Веревки и браслет на удивление шли ее величеству, большеротому, с неуклюжими резкими движениями и быстрыми, какими-то прыгучими глазами. По хозяйству она ровно ничего не делала, сообразив, что матери сейчас не до воспитания и вообще ни до чего. Когда у придворных уставали от компьютера глаза, монархиня садилась со свитой на ступени зашарканного крыльца. Они сидели на солнышке, обмениваясь таинственными, закрытыми для прочих суждениями о делах двора или выражали чуть заметными жестами и неуловимыми словечками презрение к соседям и прохожим. Не дерзили, не грубили — о нет! — куда хуже, жестче, неприкасаемее. В первые дни Аня, случалось, еще окликала дочь:
— Серафима, иди картошку почисти!
— Как ты не понимаешь, мама, я занята. У меня каждая минута на счету, Только месяц до школы.
Симка и впрямь считала минуты безраздельной верховной власти, которую неизбежно прервет школа.
— Да чем ты занята? Что там у вас такое важное? — раздражалась Аня.
— Маразм, — с царственной ленью роняла Симка и остроумно поясняла, как несмышленышу: — Ма-разум, мама.
— Ну, хоть вы-то, ребята, мне объясните! — апеллировала к свите Аня. — С чего у вас маразм? Это у стариков бывает. Что еще за маразм в вашем-то возрасте?
— Маразум, вы же слышали, тетя Аня, — вежливо поправлял ближайший вельможа, сын заведующей библиотекой, эрудит Колька. — Маразум, к вашему сведению — высший разум и высшая форма существования духовной материи.
— Так вся ваша компания — из духовной материи сделана?
— Не компания, тетя Аня. Мини-социум, — еще вежливее вразумлял Колька.
Аня смирилась. Смирился и Витька, на которого, кроме кладбищенских ночей и законных дров и воды, свалились и покупки, и готовка. Впрочем, они становились все скромнее и легче. Питались в основном хлебом и растворимой Галлиной Бланкой, любовью с первой ложки. Уже сказалось отсутствие отцовой зарплаты. Аня однажды за ужином расплакалась — как выкрутиться, как выжить?
— Что же, — величаво отозвалась Симка, перенося на своих тон, выработанный с придворными. — У нас есть мужчина, мама. Хоть и мал еще, а есть. Это его проблемы.
— А что? — неожиданно поддержала дочь Аня, которая уже начала робеть перед Симкой. — Нынче такое время, что и детям потрудиться не грех. Многие мальчишки, слыхала, подрабатывают.
Монарший указ Витьке дважды повторять не пришлось. На следующее утро он, после ночи вытья, выпроводив мать с могилы, задержался на кладбище и спросил у Октавиевны, как бы подработать.
— Есть работенка, — деловито ответила старуха. — Нелегкая, зато красивая. Цветы со мной у заправки продавать. Доход — шестьдесят к сорока.
Октавиевна с трудом вытащила из сарайчика влажный, тяжкий, пахучий сноп цветов и два зеленых пластмассовых ведра. Сноп поделили пополам, но и половина была малоподъемна, — Витька крякнул от натуги. Октавиевна, правда, выращивала у себя в палисаднике цветы, но уж больно их тут оказалось много: может, и правда — со свежих захоронений. Вчера их на Погострове штуки три состоялось.
Взяв по пол-снопа и по ведру, они дотащились до автозаправки. Она была построена на месте остановки упраздненного автобуса Пилорамск — Княж-Бурьян совсем недавно, сляпанная на скорую руку — дощатый сарайчик с кассой, без бетонных аркад и пандусов, но колонки — американские. Челноки уже окружили заправку пестрыми ларьками, лотками, а окрестные хозяйки выставляли здесь на ящики банки с молоком и творогом. Ежеутренне приезжал сюда со своей базы у вокзала пилорамский мороженщик, полковник в отставке Жеребудов. С ним рядом и примостились на ящиках Витька с Октавиевной, выдвинули к самому краю дымно-сизого утреннего шоссе зеленые цветочные ведра. Торговля здесь шла оперативнее и прибыльнее, чем в городе.
— А ты не робей, — сказала Октавиевна смущенному безмолвному Витьке. — Выхваляй товар-то! — И складно завела, адресуясь к очереди заправляющихся водил: — Цветочки с клумбочки, хороши на столе и на тумбочке! Гладиолусы — гладят глаз, как мама волосы! Ирисы — вишь какие выросли! И шефу, и девушке — за малые денежки!
Витька так, конечно, не мог. Просто совал цветы стеблями в пластиковые мешки, плескал туда воды из ведерка и подавал. Деньгами ведала Октавиевна. Поначалу брали мало — шли больше к Жеребудову за мороженым. Но вот прямо к ним причалил вальяжный, широкий и низкий синий опель. Оттуда вылез амбал, высокий и круглый, как водокачка. Лицо у него было не по объему детское и словно чуточку избалованное и обиженное. Октавиевна, будто нарочно для него, пропела:
— Будь мальчик-пай, цветочки покупай!
Он купил. Потом взял у Жеребудова два дорогущих “Ятиса”. Вернулся к опелю и с бережливой осторожностью провел пальцем по запыленному багажнику.
— А ты не теряйся, — снова подбодрила Витьку Октавиевна. — Видишь, человеку машину помыть пора, а мойщиков тут нету. Не воронь. Возьми вот тряпку, подойди да и услужи. Я сама при случае мою, а тебе и Бог велел. Самый для тебя приработок.
Подойти, заговорить, тем более услужить... Но амбал начал сам:
— Помоешь? Вперед! Только тряпкой не позволю. Пыль — это мельчайшие песчинки, тряпкой их тереть — только лак царапать. Это не есть хорошо. У меня для мойки специальное устройство, дивайс. — Он вытащил из багажника какую-то импортную штуковину, полу-шприц, полу-насосик. — Пятьдесят баксов стоит, — по-мальчишески похвастался он. — Прыскаешь машину, вода скатывается и пыль уносит.
По указанию амбала Витька всосал шприцем воды из ведерка и заходил вокруг машины, опрыскивая белесые выпуклости и отвалы опеля. Амбал открыл дверцу салона, и из его замшевого нутра медлительно и неохотно выбралась девчонка Симкиных лет, явно дочь амбала, на одно с ним лицо — кареглазое и капризное. Амбал со странной робостью подал ей букет и мороженое. Она кинула цветы в машину и встала у багажника, покусывая “Ятис” и наблюдая за Витькой. А с того уже третий пот сходил. Мыть гладкий обтекаемый опель оказалось нелегко. Поршень новенького шприца ходил туго — Витька мозоль себе натер. То и дело приходилось бегать к ведерку: машина была огромна. Витька, прежде только и мечтавший прикоснуться к иномарке, уже с отвращением поливал эту громадную, приземистую, уверенно раскоряченную лаковую лягуху. Но моечный дивайс не подкачал, и в конце концов стекла и бока опеля зеркально засверкали.
— Благодарствую, — сказал амбал и дал Витьке хрусткую пятерку. — Ты из Пилорамска? Ваше имя, сэр? В каком вы классе?
— Из Пилорамска. Зовут Виктор. В шестой перешел.
— Ты что? — с брезгливым удивлением спросила вдруг девочка. — Неужели серьезно отвечаешь? Кто же им серьезно отвечает?
Она, вроде Симки, была королева, но, пожалуй, повыше рангом, видно, из Москвы. Распущенные волосы у нее перехватывал вместо веревки бархатный обруч.
— Мы дачники, в Княж-Бурьяне живем, — поспешно заговорил амбал. — А вообще-то московские. Ты, оказывается, младше моей Шу...
Дочь метнула в него жгучим взглядом, и он осекся, как ошпаренный.
— Шерри, — рявкнула она, делая Витьке книксен.
— Шерри — это от Шуры, от Сашеньки, значит, — все же договорил амбал и попятился под новым швырком кипятка. Он откровенно и уже привычно боялся своей королевы.
— Значит, еще только в шестом? А язык какой учишь? — спросила Шерри.
— Английский.
— Вполне, — одобрила Шерри. — А не стыдно тебе машины мыть?
— Чего тут стыдиться, Шерри? — вмешался амбал. — Мало ли, обстоятельства...
— А обстоятельства такие, что отец умер, а мама всего четыреста в месяц получает, — сказал Витька.
— Это не есть хорошо, — неуверенно проронил амбал.
— А нас трое. У меня еще сестра, — продолжал оправдываться Витька.
— Спокойней. Обстоятельства обстоятельствами, но о деньгах говорить не принято, — великосветски протянула Шерри, швырнув в кювет скомканную обертку от мороженого. — Спасибо, папа. — Она сделала эффектную паузу. — Было очень вкусно. Поехали. Спасибо, — оглянулась она на Витьку, и после столь же выдержанной паузы присовокупила: — Было очень приятно.
Когда они укатили, валом повалили покупатели. Цветы распродали еще до обеда. На Погострове старуха выдала Витьке его долю — тридцать пять штук. С его личной пятеркой — сорок тонн за одно утро! Довольный, Витька тридцать пять отложил на хозяйство, а пятерку оставил себе. Появилась у него одна мыслишка.
Дома он ее осуществил. Вручил заначенную пятерку Симке.
— Вот тебе с первого заработка. Угости свой мини-социум жвачкой.
— Господа! — оживленно вскричала королева, обращаяясь к свите. — Везуха! Мотаем в ларек за жевачкой!
Едва компьютерные пользователи унеслись в ларек, Витька сел к машине. Ища файл battle.doc, наткнулся на poem.doc. Что же это, отец, значит, и стихи писал? Или откуда-нибудь выписывал для романа? Витька открыл файл. Нет, это была не выписка, а именно отцовы стихи — сверху стояло Б. Дремин. Витьке стихи понравились — грустные, словно отец сам себе пророчил скорую могилу. Они ни с чем на свете как-то не вязались, не уживались — например, ни с королевой Шерри, ни с ее обручем вместо короны и мороженым вместо скипетра, ни с четким ее владычеством над папаней — мощным, богатым, трусливым и ребячливым амбалом. Стихи были прозрачные, как песня, — да может, это песня и есть? И скорей всего, все-таки для романа...
Человечье дерево — крест -
У шоссе стоит, одинок.
Верный сторож родимых мест:
И ушел бы, да нету ног.
Что таит в себе немота
Покосившегося креста?
Уж не здесь ли погребена
Пилорамская старина?
Витька знал этот крест, это место — холмик у шоссе поблизости от Погострова. Холмик Октавиевна звала взлобком и объясняла, что под ним никто не лежит, а крест поставлен тут лет двадцать назад в память о страшном дорожном крушении, случившемся в этом месте — погибло четыре человека. В самом деле, на ближайших к кресту четырех осинках висели четыре веночка с ядовито-бирюзовой жестяной листвой. Простой, без надписи, крест, сильно скособоченный, почти касался одним крылом кучки щебня, из которой рос. Как раз рядом с ним Витька обычно и залегал среди зонтиков, пялясь на приманчиво мелькающие иномарки. Значит, там бывал и отец — верно, тоже полеживал под выцветшим, как рубаха подмышкой, небом, слушал сухое бряканье зонтичных семян, когда истощалась, смолкала дорога, и воображал, как Витька, что все это — его: может же и у него хоть где-то что-нибудь свое быть? Витька вдруг понял, что страшно соскучился по отцу.
Он вывел стихи на принтер, но едва вытащил из него листок, как ввалился жующий Симкин двор. Приспешники замерли у двери, а королева подошла к брату, выдула изо рта пузырь жвачки, сине-белесым цветом похожий на мясную пленку. Симка словно без стеснения выставила наружу какой-то свой нездоровый, обложенный белым внутренний орган. Она скомандовала:
— От винта!
Витькино время теперь распределялось так: ночью — провожать мать на кладбищенское вытье, с утра — торговать с Октавиевной, потом — варить обед, носить воду, колоть дрова — и до нового похода на кладбище отсыпаться под щебет королевского компьютерного двора. Мать все чаще звала его кормильцем, в доме стало посытнее — Витька очень прилично прирабатывал к бюджету, да и себе заныкивал на мойке машин. Через неделю снова подкатил к ним на опеле тот самый амбал. Шприц разработался, ходил легче, — Витька в два счета вымыл амбалу машину. Амбал на этот раз был один и оказался парнем говорливым и веселым, хоть и несколько однообразно веселым. К Витькиному удивлению, он дал ему уже не пятерку, а десятку — то ли как старому знакомому, то ли в тот раз с воспитательными целями остерегся транжирить при Шерри.
...Распродав очередной сноп, они с Октавиевной взяли в ларьке “Фанту” и арахис и улеглись на солнышке — под крестом на взлобке.
— А милое это дело — на небо глядеть, — вздохнула старуха. — Будто и всего на свете двое — ты тут на земле, пока не под землей, да Господь у себя наверху.
— А вы в Бога верите, Октавиевна?
— Я-то в Него верю, да вот Он мне не очень верит, — таинственно, как и подобало ворожейке, ответила она. — Знаешь, Витюшка, давно я чую, а только как чую — не знаю, — что Господь у нас тут никому не верит, никого не любит, и с древлих времен у Него не один раз на город на наш глаз положон был, так бы вот в порошок Он нас и стер, да все руки не доходили.
— Да что в нас такого плохого? Чем мы Ему не пришлись?
— Где мне знать, может, тем, что Сам же в нас душу вложить когда-то позабыл. А нам вечно за начальство расхлебывать. Последний раз Он не так и давно на нас недобро глянул — в позапрошлом всего году.
— А что тогда было?
— Да на вид и ничего. Смилостивился, что ли, в последний-то миг. А только готовил что-то. Гроза была несусветная, с краю погоста все елки повалило, слухи даже пошли насчет светопреставления. Потом директора АЭС, старого Усманыча, с чего-то уволили, а Надею мою, дочку, в секретаршах она у старого-то служила, новый сразу убрал, она в ларек торговать подалась, знаешь, который у “Зеленого Кота”. Да еще заприезжали к нам в те поры какие-то московские корреспонденты, резвые молодчики. Я одному такому самолично соринку с глаза вылизала, — бойковитый, а от соринки прямо слезьми ревел. И с того времени у всего Пилорамска сплошь крыша поехала, а в нашем краю людишки и без того всегда на голову слабеньки были.
— А по-моему, наоборот, у нас умных хватает.
— Ага, то-то у нас рядышком, в Элитровке, дурдом и выстроили. Да сам посуди, где еще такое небывалое мутится, кроме как у нас? То девочка на мальчика медицински переделается, то дохлая собака в образе птичьего привидения явится, то отец с дочкой, Господи прости, любовь крутит. Это сейчас. А и в старину положон был глаз, искони положон, тебе говорю. Ведь и до потопа у нас, не у кого другого, Чавка с Хряпой владычили, тут вот прямо, на Чвящевской.
Витька вздрогнул:
— Октавиевна, так Чавка и Хряпа и правда были?
— Правда ли, нет ли, не знаю. Может, и правда, но так давно, что от сказки уже не отличишь. Тебе отец разве не рассказывал? Он у меня тоже про них интересовался. Малахольный он у тебя, вечная память, был. Как похмелиться не сообразит, все сюда приходит, тут вот на взлобке ляжет и песню всегда одну и ту же тянет своим херувимским голосом с волчьей тоской — про крест какой-то.