Столешница - Василий Юровских 14 стр.


— Жив-живи, жив-живи! — очнулся Шадрин и сбоку — рукой дотянись — на него щурилась бойкая большая синица. Повертела белощекой головой и запорхала через Ситовное. «Ах ты, кроха! — усмехнулся Иван, и боль в теле с последней судорогой «ушла» в землю.

— Эко место… Доживем, с тобой вместе и перезимуем. Эко место!

Звериные грузди

Близь города в бору и березовом разнолесье не успели выбрать грузди-листопадники, как однажды в полночь пухло-густой снег укрыл и талую землю, и неслинявшие листья, и даже хромово-зеленые кустики брусничника. И хотя тепло держалось даже на полях, погода была «нерабочая» для старушки — гончей Лады. Пушистый снег забивал ее чутьистый нос, и зайцы почти не колобродили после утихшего на утреннике снегопада.

Пожалуй, одним козлам не касалась снежная заглубь! Они-то и избородили густяки-малинники да дикорослые травы на заброшенной кулиге-полоске. Им нечего и не от кого прятать: ни следы, ни самих себя.

Лада — не гонец «серой дичи», а все ж не удержалась и взяла след. Она без азарта вела нас по козлиным набродам, даже и не думала «отдать» голос. И вдруг у нас на виду гончая ахнула и крупно пошла из бора в тальниковое болотце. «Нервишки сдали, стареет», — усмехнулся приятель Дима, но к тройне толстых берез, откуда начался гон, мы все-таки подошли. Снег здесь был весь распушен и перемешан вместе с листьями и хвоей, а на открытом пятачке красовался здоровенный сухой груздь. Я и наклонился к нему, чтоб принести из зимнего леса не что-нибудь, а груздь-великан, одного достаточно на приличную груздянку.

— Не шевели! — крикнул приятель. — Ты что, не видишь, что груздь не наш, а звериный?

Неизвестно, кто первым учуял под снегом груздь, но что первым отведал-погрыз его заяц — не оставалось сомнения. Наверное, он бы и больше съел, да тут как тут табунок косуль. Зайке и находку жаль — больно вкусен и сладок груздь-крепыш, но вожак боднул рогами березу, и зайчишка заковылял в болото на тальниковую поросль.

Откудова ему знать, что лесное овечье стадо обзарится на открытый им груздь?

Козлы не только покусали готовый груздь: поковырялись копытами вокруг берез и навыворачивали груздей без малого на корзину. Велик соблазн — собрать их в рюкзак, а потом и слушать басовитый гон Лады. А она вон на второй круг взяла косого и ведь не куда-нибудь в кусты, сюда же и ведет ее беляк.

Мы затаились с Димой у берез и ждем — вот-вот покажется зайчишка! И он возник. А пока Лада распутывала «заячьи хитрости», косой поторчал пеньком у груздя, сунулся было раздвоенными губами к своей находке, но… Но тут гаркнула рассерженная Лада и косой унырнул в тальники.

Плохо грибничали мы летом с Димой: он болел, я рыбалкой увлекся. Вот бы в самый раз и принести домой свежих груздей, а не тех вон с веток-сушин на сосне, где грибник ли, а то и белка насадила для сушки.

— Нет, готовое совестно собирать, — решительно сказал Дима. — Зима обещается мягкой, земля талая, теплом дышит. Значит, грузди сохранятся, а если их позднее и подморозит, у козлов и зайцев зубы острые. Считай, что мы их угощаем, а? И никому не скажем, ладно?

Мне по душе пришлось Димино решение, и даже детский сговор на «тайну грибную» понравился. Ладно, пущай остаются зверью лесному аппетитно-хрустящие грузди — я все же откушал у корешка дольку. Прелесть!

С каким-то особенным настроением слушали мы голос Лады по зайцу-грибнику, и нет-нет да и возвращались к звериной столовой. Ну, мышки грызут обабки и белые грибы — дело привычное, лоси, говорят, мухоморами лечатся — ничего удивительного, их ныне и люди пустили на лекарство. Нередко, когда пас коров или овечек, видел, с какой жоркостью едят они грузди. Коровенки, те, как свиньи, даже роются в поисках груздей.

Наша поскотина у мамы на родине в Уксянке — вся в лесу на угоре. Иные уксянцы даже «вопрос поднимали» — перенести пастьбу скота в другое место, иначе без груздей люди останутся. Но странное дело: спор вроде и серьезен, а груздей-то не убывает, они на лесной поскотине ежегодно перерастают — не успевают уксянцы их таскать-перетаскать.

…Около новогодья, когда снег «нарос» до колен, мы ради интереса завернули на знакомое место. Торная козлиная тропа привела нас к березам-тройням, где было так чисто и плотно утоловано, будто бы с неба не свалилось ни одной снежинки. Того груздя поминай как звали! Но на снежной скатерти-самобранке не было недостатка в грибах. И кто тут только не побывал, кроме козлов и зайцев! Порхнул на осину большой пестрый дятел, крутилась недоуменно синичья стайка, проходила лиса и… не нашла же, псина, другого места — брызнула на белизну самобранки!

Дима срезал охотничьим ножом лисью метку и засыпал свежим снегом. И тут же из тальников запотрескивала сорока, а черный ворон ничего лучшего не придумал — гаркнул на весь бор:

— Укр-ра-ли, украли!

— По себе людей не судят, — резюмировал Дима.

Пока рассуждали о вороне, Лада уверенно подняла старожила-зайца и тот взял привычный круг: через борок к Смолокурке, оттуда густяком к своей столовой. Хотя сейчас и не было ему нужды проверять наличие груздей. Их вполне хватит до весны, а то и до свежего нароста. И пусть не каркает ворона, не возводит напраслину не только на нас, а и на птиц.

Эвон большая синица свесила черно-синюю головку с ветки и вторит гаичке:

— Мы — не ели, мы — не ели!

А и поклюют, то не убудет груздей. Лес уродил и зверей с птицами, и грибы-грузди. Кому же, как не ей, лесной живности, и столоваться у берез.

Матушка

Высквозил октябрь леса на увалах вдоль извилисто-светлой речки Боровлянки и одно удовольствие бродить по ним, издали высматривая густую чернь черемухи да ольхи, а среди изреженно-чистых березок и осинок, словно новогодний праздник, нет-нет да и выступают совсем еще молодые сосенки. Они и в зелени хвойной хороши, но осень украсила их, как могла: вон на верхней мутовке у одной рубиновой звездой горит-алеет крупный осиновый лист, а там на плечах солнечным жаром полыхают березовые и калиновые листья.

Самой ближней к лесной дорожке сосенке достался и того «вкуснее гостинец». Кто-то вез с елани от речки возок сена, задел о сучья сосенки и в благодарность оставил венок летнего разнотравья.

Что березы с осинами нароняли самые лучшие да яркие листья — не в диковинку. А чего возок подарил сосенке? Охота поглядеть. Это не обычный клок сена, а именно венок из душицы и зверобоя, буквицы и журавельника, колокольчиков и донника, даже клубничник с кисточкой посохше-спелых ягод, ромашки и кудри вязиля. А для полного ароматного букета пучок лабазника. Сено-то «петровского» укоса, самое ростовое и пахучее.

Постоял я возле сосенки, летом подышал и дальше пошел мимо частых берез и осинников. И тут за молодью листвянника у еланки уперся в матерую бородавчатую березу. Возле комля, будь у меня шесть рук, и то бы не смог я охватить ее. А вверх глянул — дух захватило и шапка сама по себе свалилась с головы. Ох и высока, высока! И хотя недальние сосны вековые переросла, а минуют ее громы-молнии. Эвон, какие корабельные сосны хрястнуло в грозу, с корнями выбросило из земли, а березу даже не обожгло.

Матушка она, мама наша! Коли мне на шестой десяток перевалило, то ей, поди, лет полтораста или двести. И сколько же и кого она повидала на своем веку?

Оглядел поляну вокруг — клубничник и земляничник ковром выткался, эвон чудом до винной гущины наспела клубничина. И не мой ли приятель Венушко азартно грибничал здесь нынешним летом?

Да, да, припоминаю, что называл он мне урожайное местечко на сухие грузди и белые грибы у самой дородной березы. А вдруг да и сейчас под мягкой периной листьев что-то сохранилось? Стал ощупывать — точно, молодые сухие груздки наросли, а в поздний ядреный белый гриб прямо головой уткнулся. Шляпа не уступит моей шапке, верно, не случайно припорошена листьями верховыми. И толстяк-то какой, а корень-то как скрипит под лезвием ножа, будто береста. Но ни одной червоточинки — здоров и чист телом, как сама матушка-береза.

Наворочал-нарезал я груздей целый ворошок — тогда о шапке вспомнил. Наклонился к ней, а она доверху полна листьями с березы. Остудой осеннего неба пахнут, и не все желтые, есть и сбелевшие, как бы седина с волос. Ветер не колыхнулся, не колыбнулась ни единая веточка, а вон сколько листьев, да не мимо, а мне в шапку нароняла береза. А может быть, глухарь сбил? Когда я на гриб любовался, с поречья из бора правил сюда богатырь боровлянского леса, и ради любопытства, что ли, слегка накренившись, «прозвенел» он тугими перьями огромных крыльев.

— Экая самолетина! — восхищенно проводил я глухаря на галечники по речке, где она на широком извороте-разливе нанесла по весне не только белый крупчатый песок, по всем признакам точь-в-точь золотоносный, а и «наотсевала» разноцветных галечек. Туда и опустился глухарь, небось, и золотник склюет, а? Сын вот у меня давно-давно собирается мыть здешний песок в надежде первым открыть Боровлянское золото.

— Вовка, Вовка! — смеюсь я всякий раз. — Да сама Боровлянка с лесами, живностью и грибами да ягодами дороже золота людям. А глухарю иль тетереву в зоб попадет — для здоровья птицы сгодится, а не для чьего-то обогащения. А наше золото…

Не успел я закончить мысленный диалог с сыном, как в «голову» березы уселась глухариха. Поохала она чисто по-женски, покрутила головой на боровлянское неоглядье и принялась за почки. Они для кур лесных слаще хвои, хотя то и другое — все им нужно.

Тихонько уклал я грузди и гриб в корзину, листья из шапки сверху ссыпал, в пояс поклонился березе и неслышно скатился в густяк березок — поди, уже правнучки они матушке, а вон те ниже к речке — внучки и даже дети. Разве бы зря ее берегли лесоводы, разве зря обихаживают ее синицы и поползни, а дятлы столько сил тратят на березу-семенницу. Заботятся, чтобы не заболела чем-то и не прервалась не только ее жизнь, а и жизнь леса.

Старое дерево в лесу, как старый человек среди нас, людей. От него и жизнь, и наука нам, молодым, и вера святая в вечность самой жизни и родной земли.

— До свидания, мама! — молвил я на прощание, словно побывал не у Боровлянки, а выгостился в деревне у старенькой родимой матушки.

Всем счастливо

Около полуночи доголубели ольховые головешки на костре, а когда отцвели я опушились сказочными одуванчиками угли, я не запомнил — сдолил меня уютно-покойный сон. Казалось, не мягкая трава и сухая земля, а домашняя постель согревала над обрывом речки Ольховочки. Не тревожили и не бодрили тяжелые поезда, что время от времени надвигались ураганным шумом и грохот осыпью обрушивался с железнодорожного моста в узкую речонку.

Нет, никогда не мешает мне близость железной дороги. Наоборот, здесь не чувствуется одиночество и нет ощущения потерянности среди ночного пространства. Рядом живет и работает круглосуточно вся страна от запада до востока, длинные составы уносят и грузы, и людей — богатство со всех уголков Отечества. Поэтому, засыпая у крохотной речки — ее и на местной карте не сыскать! — я всякий раз мысленно обнимаю родную землю и незнакомых, но дорогих людей. Радуюсь за тех, кто ведет электропоезда и видит ночные леса и поля, мою ничем не приметную Ольховочку, города и полустанки.

Не знаю, сколько бы я спал сухоросной июньской ночью, если б внезапно не схолодало и обвальный гром не встряхнул меня у затухшего огнища. Сперва почудилось, будто очередной состав свернул с полотна дороги и направился вдоль речки к моему ночлегу. Однако никакого поезда не было в помине: занижаясь к поречью, с северо-запада толкались и клубились черные, с белесым исподом тучи, а дальше у реки Исети коротко вспыхивала и взгремливала гроза. Листва на ольхах и черемухе жалобно трепыхалась, возникший ветер сердито, с надсадой тянул за собой ливневую стену.

Дождь накрыл куст черемухи и ослепил меня, точно я сидел вовсе не на суше, а с головой занырнул в круто кипевшую речку. Окатный ливень столь же быстро отшумел-удалился к большой реке, и небо свободно засинело умытым рассветом. И хотя крупные капли с деревьев еще булькали по-рыбьи в воду и было не по-летнему сыро-прохладно, по ивнякам звучно ожили соловьи.

— Повыть, повыть? — несмело, вполголоса, спросил один со стороны Прозорова озера.

— О ком, о чем? — недоуменно зашевелился второй в тальниках правобережья.

— Тьфу, тьфу! — рассердился мой сосед над самой головой и даже стряхнул капли за ворот моей рубашки. И тогда остальные соловьи заторопились высказать свое:

— Придем, придем, придем!

— По чо? По чо? По чо?

— Пришли, пришли, пришли!

— И чо? И чо?

— И чьи? И чьи?

— Свои, свои, свои! — обрадовался сосед, выпорхнул из сумеречной сырости куста на ветку ольхи перед моими глазами и в своем сереньком зобу завыдумывал песенные коленца:

— Своим, чур спою, спою! Лешего, лешего прогоню! Цыть, цыть, пррысь!

Совсем дальние и беззвучные молнии рождались и мгновенно гасли над увалами и лесами за Исетью, когда вызрело в небе солнце. И тогда с самой высокой и гладкой ольшины провозгласила серая славка:

— Жить счастливо, жить счастливо!

Наверное, именно ее утреннюю здравицу и поджидали птицы. В хвойно-березовом лесу за потной кулигой ласково разворчался голубь-вяхирь, выговаривая голубке на гнезде:

— А сама-то ты какова? А сама-то ты ка-ко-ва? Ты сама-то какова?

На тополиных посадках вдоль линии развязно, по-бабьи заухали и захохотали кукушки, а какая-то затявкала, ну точь-в-точь рыжая лиса! Вон втихомолку покрутилась на ветке красной смородины белая лазоревка с синевато-черной полоской у глаз, поголубела крылышками и хвостиком, поклевала что-то и шмыгнула в тальники, где расстрекотались речные сверчки. Откуда-то выкрался к речке ржаво-бурый болотный лунь, да его тут же и угнали прочь взбалмошные сороки. А как вернулись они обратно, еще долго заполошно верещали у своего гнезда в раскоряжистой черемшине. Но им в утешение или в похвалу опять очнулась серая славка:

— Жить счастливо, жить счастливо!

Птаха, конечно, не раз повторила задушевное пожелание добра и лада птичьему братству, однако ни я, ни птицы не расслышали: накатился-налетел состав, берега завздрагивали, и заколебалась вместе с ними и вода в речке. Рыба давным-давно привыкла и не пугалась, а пуще прежнего плескалась на круглом омуте Ольховочки. И все было точно так, как и двадцать лет назад, в мою первую ночевку на здешней речке. Как и тогда на прощание, уже вдогонку подтвердила та самая серая славка:

— Жить счастливо! Жить, жить счастливо!

А развесело-удалые чечевицы хором подсвистелись к ней:

— Всем счастливо! Всем счастливо!

Сбелевшее солнце выгрело жаворонков и перепелов, высадило черноголового чекана на кулиге покоса. И пока я разнимал травы и любовался на розовато-лиловые цветы ятрышников, чекан с прошлогодней метелки конского щавеля грустно жалобился:

— Вот сижу и пою. Все сижу и пою. Все один и один.

Можно бы и пожалеть черноголового, с ржаво-рыжей грудкой петушка-симпатягу, да последние «слова» отчеканивал-то он явно не без хитринки: уговаривал меня не тревожить на гнездышке его подружку.

Ах ты, горюн-петушок! Да не волнуйся ты понапрасну, никто в этакой травище не сыщет твое гнездышко, твой домок с чеканчиками! И сиди и пой себе на здоровье…

— Вот сижу и пою! — согласно откликнулся мне чекан, а с талового куста петушок чечевицы азартно добавил: «Всем, всем счастливо, жить счастливо!»

И разве можно было не верить в счастье и вечность родной земли, в бесконечность добра у речки и на кулиге, на лугах и увалах, в зелени вагонов поезда, эвон в том селе Нижний Яр, в моем городе и моем доме.

Лиственница

Дорога с предгорья речки Боровлянки всегда выводила меня на песчаный взгорок с редкими вековыми соснами, где по хвое и старым шишкам низко стелились лиловые луговые васильки, ватно цвели мягкие кошачьи лапки и кое-где таинственно алели гвоздики-травянки. И солнце как-то в полную силу припекало веселое место справа. А слева диковато густела молодая поросль вырубки: дружные осинники с травами в рост человека не давали воли сосенкам, зато не подступали к одинокому рядку тугих на рост и неказистых стволом лиственниц. Какая-то крепость исходила от лиственниц, хотя нежнее хвойной опуши я ни у каких деревьев не встречал.

Назад Дальше