Столешница - Василий Юровских 13 стр.


К омуту мы не бросились, а осторожно прокрались сбоку и выглянули из-за шиповника-свороба: не терпелось узнать, есть ли рыба ныне у его покоса? Вода с первого взгляда кажется буро-темной, но так именно кажется, а приглядишься и видишь, как она глубоко просматривается, и вон, вон они красавцы-чебаки! Черноспинные, широкие, с глазами цвета спелой красной смородины — точь-в-точь с тех самых кустов, что нашли мы когда-то с бабушкой чуть повыше омутины…

— Видишь? — шепчет Иван и светлая печаль в глазах. Я-то знаю, о чем он сейчас думает: вспоминает, как с сыном Володьшей угодили они на клев и удочками самой бесхитростной оснастки надергали ведро отборной плотвы. Тем летом сын окончил техникум, защитил диплом по механизации в своем колхозе и вернулся домой. И теперь бы он был с нами, если бы не страшная, не поддающаяся медицине болезнь…

Играет, гуляет косяк рыбы и взблескивает чешуей, словно высекает искры из нашей памяти. Вот ведь все так, как четыре десятилетия было, лишь постарели березы и намного раз обсыхал и омолаживался калиновый куст; а за четыре года после кончины племянника и подавно ничего не изменилось.

Неслышно спятились мы за шиповник, молча спустились к речке, ниже «калача» снова узкой, молчком умылись и перекусили у зарода. И когда «вернулись» из давнего и недавнего прошлого к самим себе, Иван бодро поднялся на ноги и досказал недоговоренное давеча:

— А сейчас за то, о чем твои руки истосковались, — за литовки!

— Да ну, неужели покосим?

— Досыта намашемся! И не беспокойся, литовки у меня есть, загодя припасены у Козлиной еланки.

— Что-то я о таковой не слыхивал, вроде бы все тутошные названия знаю? — удивился братовым словам.

— Мало ли что бывает, идет жизнь, появляются новые названия. А ты не сиди, вставай и двинем косить.

…Через ляжины и ракитники, за лесным болотцем и дружно вымахнувшим березняком открылась некошеная еланка. Сюда можно было пробраться только пешим ходом, даже на мотоцикле-«козле» не проскочить зыбко-водянистую низинку между бугорком и лесом. Иван сунулся в таловый куст и вернулся с литовками и оселками.

Я, конечно, радуюсь, но…

— Ты что, бычка решил, Ваня, в зиму пустить? Говорил: зарода до свежей зелени довольно?

— А и не догадываешься? — начиная оберучник, произносит Иван. — Еланка-то Козлиной зовется! Вот для них, козлов, и накосим стожок. Да, да, для косуль, для наших лесных овечек!

— Фу ты! — смеюсь я и шлепаю себя по плешине. Полвека прожил, а до простого не додумался.

На еланке разнотравье густое, мягкое и до того пестрое — залюбуешься! И зверобой с душицей, и ромашки с козлобородником, и клевер с вязилем, и лабазник с журавельником, и чистец лесной с мягкими листьями еще весной отцветших медунок… Не еланка — настоящая зеленая аптека.

С приближением вечера пожаловали к нам и комары, днем «прижатые» жарой, а следом за ними вылетели и стрекозы. Мы с братом в поту «добиваем» еланку, а вокруг нас звонко стригут крылышками неутомимые охотницы. Вот и «свалили» траву, отпотевшую с росы, и присели передохнуть к березам. Иван глянул на часы и поднял указательный палец:

— Тихо, сей момент явятся хозяева принимать работу!

— Учетчик бригадный, да?

— А ты не смейся! Точно покажутся козлы, как по расписанию.

Закатное солнце ушло, как я догадываюсь по сумеречному свету на еланке, за село Пески, и озеро сейчас такое же малиновое, как и вчерашним вечером, когда мы ходили с братом проверять ловушки. Я стоял на бело-песчаном берегу, а Иван в болотных сапогах брел по мелководью, и червонные волны неслышно тревожили озерную тишину. «Гольянов, поди, опять налезло», — успел подумать я, как ощутил легкий толчок Иванова локтя:

— Пришли, видишь?

Я пошарил глазами возле красноталины за еланкой и с трудом заметил красновато-серых козлов — матерого рогача, козлушку и рядом с ней нынешнего подростка. Вся семья в сборе, а не многовато ли сенца на троих? И тут же, словно ответом на мои вопросы, за спиной у нас в березнячке во все легкие рявкнул козел — глава второго семейства. Эхо зааукалось по рощам и затихло далеко у подножья увалов. Та первая троица исчезла в кустах, а из леса с топотком выбежала на кошенину другая троица — впереди козел, за ним мамаша с козленком. У вожака был такой боевой вид, будто бы он собирался повоевать за будущий стожок на затерявшейся в лесу еланке.

— Брысь! — неожиданно созоровал брат, и мы разом расхохотались. С испуга козел споткнулся и, подломив передние ноги, упал на колени. Но мгновенно взлетел в воздух и не перебежал, а пролетел еланку, и туда, где он затрещал тальником, махом последовали козлуха и сеголеток.

— Все, айда к «топтыжке»! — весело заторопил Иван, пряча литовки под валок травы. — Козлов здесь не пересчитать, а по убродине зимой им не до дележки станет, одним табуном собьются к стожку.

— И как же ты нашел Козлиную еланку? — расспрашивал я дорогой брата.

— Да как-то мы с покойницей Валентиной, тогда еще вручную косили, пошли искать траву. На своем покосе тем летом мало накосили сена. Места много спознали и уж совсем было обратно повернули, вдруг потянулась она в низину за смородиной. Поманили ее ягоды, но кусты кончились, а за ними-то она и наткнулась на еланку в лесу. Крикнула меня.

Конечно, обрадовались и давай косить. Травешка подходящая наросла, пущай и не более стожка среднего наберется сена. Темнеть начало — домой засобирались, и пока я литовки прятал, у еланки жена и увидала козлов.

Ну, подивились на живность и — домой. Управляться дома некому, теща как раз занемогла. Торопимся в гору дорогой от Васильева озера, а наперед то и дело козлы бегут. Сам знаешь, жалостливая была Валентина, — вздохнул брат. — Ночью ворочалась-ворочалась и говорит: «Козлов-то больно много, чем они зиму прокормятся? Давай, Ваня, оставим сено им, а корова наша до новотелу на соломе перебьется».

Не стал я с ней спорить, сам о том же думал. Так и прозвали еланку Козлиной, а с тех пор ежегодно ставим для козлов стожок. Тогда с Валентиной и Володьшей, теперь тоже не попускаюсь. А то совсем разучусь литовкой косить.

— И никто не трогал стожок?

— Что ты! Конечно, нет! Сперва не знали, чье сено, а после, как я леснику рассказал, он всех мужиков предупредил. Не трогают.

Подвернули попить к омутине — потемневшей и притихшей. В скрытности не было необходимости, как днем, из нее в ручей, давясь испуганным криком, ринулась с выводком кряковая утка.

И в то же время у нашего берега гулко плеснулась крупная щука.

— Эх, Володьшу бы сюда с жерлицами!.. — в который уже раз сегодня вспомнил Иван своего сына. Он долго смотрел на запад, где за увалом было село Пески, а я туда, откуда текла-струилась речка Крутишка. Оттуда моя память звала и бабушку Лукию Григорьевну, и отца Ивана Васильевича; с той стороны, из соседнего села Уксянки, показалось мне, глядела сюда мама. А может, она сердцем чуяла нас с братом здесь, на своей родине, на земле своего давнего-давнего детства.

Шадринский выводок

Озерко Ситовное, пожалуй, единственное по наволоку, куда не поднимается в паводок речная «белая» рыба: оно округлилось зеркалом в ивняково-рогозовой оправе на лесистом холме, и потому водится в нем только желтый, с красно-медными плавниками карась. Да не какой-нибудь недоросток, а от фунта и до трех весом, и ловится он не «ситом» — мелкоячеистыми сетями, а четырех- и семипалошными. Десятки проточин, стариц и ручьев междуречья Исети и Течи понуждают рыбачить на Ситовном по старинке: пешим ходом, а карась не лезет в сети «дуром», поэтому и вовсе ненаживная рыбалка. Но вот это редкое уединение и безлюдье как раз по душе деду Ивану Шадрину, и он упрямо избегает ближней и более добычливой Лобовской озерины.

— Эко место! — возражает Шадрин своей жене, когда та нет-нет да и заворчит: «Ну чего, чего ты привязался к тому озерку?! Такая даль от Долматово, все пешим и пешим, все с ночевой, а здоровье год от году плоше. Помрешь тамо, старый, где и кто тебя сыщет?»

— Эко место! — изрекает свое любимое и понятное им обоим возражение Шадрин. — Сама ли не знаешь, недосуг мне судочками сушить задницей берег — кто коробки и корзины станет плести? А у Ситовного лозняк отменный, балаган там у меня добрый. И главное дело — никто не мешает, бездельники не болтаются у озерка. Раны что? Ежели дозволишь себе лежать, то и здоровое тело задрябнет, и какие только болезни не полезут в башку!

И тогда старушка сразу умолкает: как вышла на пенсию, приболела однажды и с тех пор ее без нужды-надобности тянет в поликлинику. До того извыкла, до того «навращалась» среди больных и начиталась журнала «Здоровье» — впору сади ее на стул ученого терапевта. А поделать с собой уже ничего не может, как не может расстаться ее Иван с озерком Ситовным. «У каждого своя зараза!» — смеется он иногда перемирия ради, если Мария Васильевна особенно начнет «нажимать» на его фронтовые увечья. Что ни говори, а уютно-притягательно озерко! С веселого холма за песенной зеленью ивняков и черемухи город видать, и древний монастырь белым пароходом вот-вот доплывет, пусть и не пароходная, а заводская труба кучерявится дымком над башнями и зубчатыми крепостными стенами. Плетет на обдуве Иван коробья и корзины овощесовхозу, а если раздумья о прожитом тоску нагонят — поднимет голову и вон город-то, перед глазами. И опять легко на душе, будто бы Шадрин не у Ситовного, а дома под сараем мастерит-рукодельничает…

Нынешней весной, как обсохла дорожка наволоком до Ситовного, принес Иван своей Марии и внукам не только первый улов на пироги и уху, но и радость: на озерке, как в старые годы, осталась пара хохлатой чернети, по-местному просто белобокая. Каким бы бочком ни повернулся селезень — белое зеркальце далеко видно, и так оно светло украшает озерную воду!

— Чернеть, мать, белобочка разводиться стала! Вот я и не один на Ситовном, — твердил Иван, а старушка тоже было по-девичьи ахнула, но… «больничная грамота» взяла верх:

— Ты бы, отец, проверился у невропатолога? Чо-то, как я погляжу да послушаю, ваш брат-фронтовик с годами разумом слабеет.

— Ладно, мать, ты на раны и жалость не нажимай! — отрезал Иван. — Разумом я не ослаб, а любой живности, как и жизни, надо радоваться.

…Впервые за много лет Шадрин после каждой отлучки домой возвращался на озерко с тревогой: задержатся ли насовсем белобокие или улетят? И когда на Ситовном запосверкивал зеркальцем только один селезень — Иван успокоился: уточка села парить, высиживать птенцов.

Гнездо чернети Иван не искал, опасался вспугнуть утку. И ведь как знать, чего ради торчит то на осине, то на березе серая ворона? Засечет утиное гнездо и растащит, расклюет яички. Ворона, как и сорока, птица не лишняя природе, только больно пакостливая и нахальная. Сорока все-таки повежливее и поделикатнее, пускай и похитрее и полюбопытнее. С ней в лесу или здесь по наволоку веселее. Иной раз она даже певчих птиц старается подразнить, и получается занятное лопотание: кажется, будто дитенок учится говорить.

А как-то проплывал Шадрин мимо южного угла, где осочился кочками островок плавучей трясины-лавды, и ненароком разглядел в кочке чернеть. И не столь утка, сколько сам же и испугался. А как она, бедная, вжалась в кочку и каким материнским умоляющим глазом следила за ним? Вот когда Иван вспомнил свою заботливую Марию Васильевну с ее сердечными и прочими лекарствами — заныло и запокалывало в левом боку…

Вовсе и не хотел Шадрин, но какая-то неведомая сила тянула его осторожно проплыть возле кочки и унять свою заботу, если уточка сидит на гнезде. Селезень, пусть и не всегда, но часто показывался на глаза, а вот цела ли его подруга? Чернеть то ли привыкать стала, однако все реже и реже припадала в гнезде, да и в глазах не было прежнего страха и мольбы. И Шадрин осмелел, не вытерпел и взял покрошил перед ее клювом хлеба. Нырковая озерная птица не летает на хлеба, как кряква, да почему бы не попробовать угостить-подкормить? Ежели поклюет, то ей же легче высиживать утят, и телом не ослабеет. Вон серые куропатки до того допарят — голобрюхими становятся, а иные курочки и летать не в силах, пешим ходом и шастают с оравой желтеньких цыпушек.

Через день заглянул — крошек не оказалось на месте. Иван снова размял ломтик, и на душе, словно в детстве, стало радостно и весело, захотелось даже что-то спеть. Он и мурлыкал, вспоминал старинные песни, когда засел за корзину у балагана. И так она плелась ловко и споро!..

И настал день, когда Шадрин заявился домой без гостинца. Жена удивилась куда сильнее того, если б он притащил целый короб трехфунтовых карасей-«отелепков». Погода добрая, а Иван без улова? Быть такого не должно!

— Все, мать, сети сушу! — объявил Иван. — Утятки выпарились, в полном составе — одиннадцать штук. Теперь им не мои крошки нужны, они нырять вместе с мамашей станут и недолго их переловить сетями. А рыбки можно и на Лобовом половить. Карасишка, конечно, помельче, зато озерко попутное и к дому поближе.

Лодку Иван выволок на берег и опрокинул ее вверх дном на осиновые поленья-подкладки. Нечего из-за карасей волновать мамашу-чернеть, она и без того грубовато-хрипло остерегает своих детишек — «кэрр, кэрр». Да и птахам тоже не до песен: давно отсвистел соловей в черемухе у балагана, не отзывается ему сосед из низины, что всю весну обещался: «Чо, чур приду, чур приду». И речные сверчки не «зудят» по ночам, и варакушка реже и реже выплетает песенный венок, и все меньше в небе над наволоком жаворонкового трезвона. «Детей, детишек выкармливают птицы. Родительская забота не у одних людей», — размышляет Иван, а пальцы плетут и плетут коробья и корзины. Эти уже не совхозу: соседи и знакомые заказали под грибы и ягоды. Лето… Вот-вот сыновья и дочери нагрянут в гости, внуков и внучек навезут — не до медицины станет тогда его старушке. А внуки, понятное дело, сбегут с дедом на реку удить, а вслед им бабкины остережения: не простыть по росе, не перекупаться и не нырять «солдатиком» с крутояра в Исеть.

«Кэрр, кэрр!» — доносится с Ситовного, если какой-нибудь утенок отстает или своевольничает, или же над озером вырулит в небе коршун, а то и вороны устало промашут обтрепанными крыльями — тоже по родительским делам летают.

…Сентябрит наволоком осень куда раньше, чем лесами. Сжелтели и начали сыпаться низом узкие таловые листики, орозовели черемуха и боярка, наспели кремовые кудри хмеля, и схожие с остуженной осенней зорькой запроглядывали кусты калины.

Взматерели и утята, «чертова дюжина» — называл в шутку выводок с родителями Шадрин, а в уме именовал его своим, шадринским.

Накануне открытия охоты Иван волновался сильнее, чем тогда, когда сам заранее заряжал патроны и доставал свою довоенного образца «тулку». Как там чернеть, как бы не подкрался кто-нибудь и не бабахнул дуплетом по его выводку? И лишь первые отдаленно-глухие выстрелы «подранили» закрасневший краешек неба на востоке, Шадрин нарочно с треском и шумом полез кустами к озерку.

— Кыш, кыш! — закричал и захлопал он в ладоши, и, сбивая воду упругими крыльями, стайка чернети поднялась на крыло. Окружнутся ли над Ситовным, родным гнездовьем? «Кэрр, кэрр!» — скомандовала утка, и вся семья кругами стала набирать высоту над озерком. В нем до дна высветлилась вода, забурел палками рогоз и запросвечивали тальники.

Ушел, скрылся из вида выводок Шадрина на юг, на большую воду озер. А как дальше? — весна напрок покажет. Должны вернуться на Ситовное чернети — нарядные, словно вороненые, белобокие селезни и скромные уточки с ними. И должен дожить-дождаться уток Иван, хотя сегодня его ломает всего, ноет багровая вмятина на бедре правой ноги, знобит «оживший» осколок под лопаткой…

О войне напомнили и школьники: пригласили бывшего сержанта запаса артиллериста Ивана Афанасьевича Шадрина на пионерский сбор. И жена, как только ребята убежали, достала из платяного шкафа темно-синий пиджак с орденами и медалями — почистить щеткой, хотя где ему и запылиться, не больно часто носится костюм — два-три раза в году. А и много ли их, годков, осталось в запасе у Шадрина? Днями вон проводили за город его тезку Ивана Петровича Бурдина. Скоропостижно скончался, в госпиталь на обследование поехал…

Назад Дальше