Столешница - Василий Юровских 5 стр.


В то лето нам с бабушкой было не до ягод и груздей. Чуть не два месяца потели в помощниках у Федора Тимофеевича, ровно столько его и кормила бабушка, отрывая от себя все лучшее съестное. Две курицы ушло на суп, молока по налогу меньше сдавала. И печь оказалась тоже «прожорливой»: весь красный кирпич и все саманники прибрал печник. Еле-еле дождались, когда он, даже не умыв руки, завернул толстую самокрутку из бабушкиного табака и сел на табуретку возле чела. Закурил, пустил тучу дыма в дымоход и крякнул:

— Есть, Лукия, тяга. Любое сырье и мозглятина сполыхает в печи!

Бабушка прослезилась, достала из подпола ведро с золой и завязала в фартук накопленные яички, чуть не мешок табаку насыпала за печь, за добро и золотые руки Тюньши.

— Экая агромадина! — ахала бабушка, когда печник важно вышел за ограду и повернул из нашего заулка на свою улицу. А я на нижний голбец поставил сперва скамейку, потом табуретку и только с нее взобрался на широкую лежанку из саманных кирпичей. Хоть весь детдом зови греться — раздолье!

Печь топилась исправно, но… первые же холода затревожили бабушку: в избе не пахло живым, печь не нагревалась, сколько ее ни топи сухим квартирником. Бабушка переселилась к нам, а сперва «пала в ноги» Егору Ивановичу. Тот все-таки оклемался, а бабушку пожалел за похоронку на дядю Андрея:

— Одно у нас горе с тобой, Лукия… Приду, токо глину с песком запаси и битого стекла. И уродину разберите, ладно?

Морозец по голу жжет пуще, чем по снегу, и еще одно зло помогало нам с дружками ломать «агромадину». Дед Егор наведался и коротко бросил:

— Саман весь прочь отселева!

Кажется, моргнуть мы не успели, как выросла в избе не печь, а картинка, да еще и с подтопком. А битое стекло с песком Егор Иванович разровнял перед тем, как выкладывать печной под. Не цигаркой, а берестинкой испробовал тягу, в дымоходе кто-то ожил, весело загудел и пустил тепло по выстывшей избе. А когда бабушка осмелилась истопить да закрыла вьюшку, лежанка скоро так нагрелась, — без подстилахи изжариться можно. Выбеленная белой глиной, печка, по словам бабушки, ну как невеста!

С радости Лукия Григорьевна повалилась в ноги Егору Ивановичу, но он опередил ее, обнял за дрожащие плечи и с белой бороды упали на чистый вымытый пол светлые капельки.

— Полно, полно, Лукия, себя не хвали и меня тоже… Грейся на здоровье, а нашим-то… — Егор Иванович провел ладонью по глазам и не договорил…

Зима лютая выдалась тогда: замерзали на лету не только воробышки, а и сорок окаменевших мы находили на суметах. А у бабушки было теплее, чем у нас в избе, и в каникулы мы с дружками вечеровали и спали у нее. И стекла не куржавели, не затягивало их мучнистым льдом.

Однажды сидели мы с ней за столом, ели печенки-картошку, как вдруг услыхали какие-то жалобно-медленные скрипы. Выглянули за окно, а на березе в тынке сидит птаха-диво: красногрудая, толстоклювая, с черной шапочкой на голове. Нахохлилась, надулась — не то от мороза, не то от жара перьев — и бормочет-поскрипывает, будто кто-то заулком идет.

— Бабушка, а как ее, птаху-то, зовут?

— Снегирем, Васько.

— Какая баская! А если и она замерзнет? Может, и скрипит потому, что студено, и просится в тепло?

— Не, Васько, снегирям никакая зима нипочем.

— Ишь, как он важно клюет березовые-то семечки, — говорю я. — Совсем как Федор Тимофеевич…

— А верно, верно, внучек! — смеется бабушка. — Шибко нашибает на Тюньшу. И толстоносый, и тихоня, и запон красный, и готов есть целый день. Токо что не пазит табак!..

Никакой обиды, а зла тем более не таила Лукия Григорьевна на людей, и Федору Григорьевичу давно простила «агромадину», ради которой лишилась кладовой. Обогрела Егорова печка и — все забылось у нее да у меня.

…Тридцать пять лет минуло, как осиротели изба, печь да и я, как покоится бабушка в родимой земле. Где-то там же похоронен и Егор Иванович. В доме бабушкином давным-давно чужие люди, перекатан он заново и любо глянуть на домок. И он новый, и жильцы новые, а печь все еще жива, и скольких, поди, детишек она «вынянчила» на своей ласково-горячей спине?..

— А ты, Федор Тимофеевич, не обернулся ли снегирем на старости лет? — спрашиваю я городского зимовальщика. — Уж больно ты спокоен, точь-в-точь горе-печник! Ни воробьиной суетливости, ни шустрости синичьей в тебе, ни бесшабашности чечеток-баламуток. Так-то, старик…

Вроде бы и в радость свидание со снегирем, и мягкая погода на улице, но почему-то зябко под шубой, и в горле першит, и от чего-то тесно сердцу, и откуда-то слышится голос парнишки, и кто-то дохнул возле уха… Уж не бабушка ли, Лукия Григорьевна?

Копанцы

Отец вернулся из сельсовета, куда он ходил всего два раза в год — насчет дров и покоса — подозрительно оживленный, и мама решила, что он навестил в быткомбинате сапожника Григория и вместе они «сапожничали» уже с бутылкой.

— Да мимо, мимо я прошел, даже не заглянул к Грише! — отмахнулся отец.

— Тогда с чего ненормальный? — пытала мама.

— С чего, с чего! Покос новый выделил председатель Андрей-то Сергеевич сам фронтовик, покосы делили еще до него. Вот он ноне и стал сам списки проверять. И углядел: кто здоровше и в тылу отсиживался, у того и покос лучше, и ближе местом. И порешил он справедливость восстановить. Сперва спрашивает: «Доволен?» Я ему: «А куда денешься? Что дали, то и кошу».

— Ишь ты! — возмутился он. — А у тебя язык отсох или долго заявление написать?

— Ох, Андрей Сергеевич! Я со своим языком не привык соваться, куда не надо. Языков я на фронте таскал, токо не своих, немецких. А грамота у меня — один крест ставлю вместо росписи.

— Вот таких Иванов и охмуряют, кто языкастее и бумаги стряпать умеет. Хватит. Довольно тебе маяться по кочкам и пенькам у Мохового болота. Выделяем тебе новый покос у болота Мурай. На километр подальше, зато там трава добрая, с одной ляжины стожок поставишь. По чистому лесу листовника накосишь, вдоль болота мятлика и пырей, а на грани — степняка. Ее ты по росе добивай, трава хороша, но тверда больно. И на корову, и на подростка накосишь сена. Ясно.

— А не отберут покос-то?

— Я тебе кто? Председатель сельсовета или бабе улочная? Сказано, твой покос и — весь разговор!

На новый покос с поклажей пошли всей семьей вплоть до племянницы Зинки. Кто тащил литовки и грабли, кто вилы и топор, остальные постель и всякую еду. Расстояние-то километров пять-шесть, но после работы не набегаешься. Один и посыльный — востроногая двенадцатилетняя Зинка.

Под березами-тройнями на сухом бугорке отец начал ладить балаган. И не из каких-то веток да вершинок, а берестой накрыл и только потом длинной мятлики накосил и завершил крышу. А вовнутрь сена лугового с листовником, чтоб мягче и духовитее спать было.

— А теперь эвон за тем кустом отхожее место излажу. Опосля за главное с Васей возьмемся.

Для главного-то и принесли мы три лопатки — две штыковых и одну совковую. С инструментом и полезли мы сквозь тальники в давно пересохшее болото. Но рыть копанцы тятя не торопился: простукивал землю, искал жилу и подходящий грунт.

— Надо не торф буровить, а белик найти. Там и жила, там и вода лучше колодезной.

Наконец лопатка уперлась в твердое, с худорослой травой место. И отец дал команду рыть. Пока там сестра, мама и племянница возились с обедом у огнища, мы с отцом ушли в землю ниже пояса. Белик он хоть и тяжел, но берется хорошо, ни пыли-мусора от него вокруг копанца. Вот уже в яме остался один отец с совковой лопатой и подкидывает мне на ступеньки не просто землю, а синеватую жижу.

— Ишшо углубимся — и копанец готов. Без сруба сто лет не завалится, — глухо, с глубины доносился голос отца. Я ему верил: уж что-что, а копанцы он умел рыть, ну и на фронте земли перепахал вдосталь. Сине-илистый белик сменился песком, сперва мелким, потом галечником. И прямо на глазах вода накопилась почти до колен. Попробовали — вкусная. Откачали ее бадейкой, выбрались по ступенькам наверх — оба потные и грязные. Но с каким удовольствием, отмывались уже светлой, питьевой водой, а выступила она метра на полтора.

— Люди-то сразу за литовки и косить, а ты вечно базгаешься с копанцами, — укорила мама, однако отец не рассердился. Он весело кивнул на самодельный колодец и спросил:

— А надолго ли тебя хватит по такой жаре без воды? С собой из дому не натаскаешься, да и быстро она согреется. От нашей зубы ломит: окатишься по пояс — как заново родишься. А эти зарные косильщики уже в тени по-рыбьи воздух ловят!

После обеда женщины ушли с литовками «сбивать» ляжину — там трава уже перестояла, а мы с отцом взялись за новый копанец. Для огурцов и «кваса». Огурец, как свежий из воды — только похрупывает, а в воду батя накидал кусков ржаного хлеба. Да те, что покислее и неудачнее.

— Настоится — квас будет! Вот еще смородины да вишняга добавим. И квасную гущу туда же, пусть закисает!

Все у бати вышло как по писаному. Из одного копанца брали питьевую воду, там же студили молоко и простоквашу. А во втором через несколько дней вода настоялась: точь-в-точь заправский квас.

Бывало, нажарит тебя до седьмого пота на степи — разве ее всю по росе свалишь, литовку на березку, а сам вразвалочку идешь с бидоном да поговариваешь:

— Пора тятиного квасу попить.

Соседка по покосу тетя Груня прознала про квас — и вмиг у нее идея: «Иван! Давай добавим дрожжей да сахару — чем не брага?»

— Ну, браги ты, Груня, и дома наваришь, а нам она здесь ни к чему. Коли наш квас неугоден — носи себе брагу.

— Что ты, что ты, Иван! Ето я в шутку, на што землю поганить. Уж квасок на покосе — первое дело! И вода у тебя — хоть домой носи.

У наших копанцев появились нечаянные кормильцы-поильцы. На водопой стали наведываться козлы, дрозды по соседству — те вообще копанец своим считали. А самое неожиданное: в большом копанце взялась откуда-то кряковая утка с выводком. Как она отыскала воду? — ей это одной ведомо. Но отцу явно по душе пришелся утиный выводок. Если б не повадился он в соседний копанец, где ежедневно отец добавлял корки хлеба.

Застал он их сам за дармовым прокормом. Утка стояла на страже, а утята сновали туда-сюда, вылавливая размякшие хлебные корки.

— Вот те на! — изумился отец. — Иждивенцы появились. Придется на довольствие ставить. А иначе где им есть? Пшеница еще зелена, лягушек раз-два и обчелся.

— Приучишь к себе, а опосля из ружья на суп, — не утерпела опять же тетя Груня.

— Твой-то бы язык, Груня, на какое-то сухое место, глядишь бы молола поменьше. У меня на суп домашних уток не переесть, а ружье я и забыл, когда в руки брал.

…Давным-давно сдали заготовителю корову Юльку отец с матерью и забыли дорогу на покос. И батя мой три года, как покоится на погосте. Разве что выросшая на покосе племянница Зина не забыла дорогу к ляжине и копанцам. Непонятная сила тянет ее туда, если едут они с мужем на мотоцикле дорогой на Мурай.

— Попьем тятиного квасу, — смеется она, называя так своего деда.

Кваса, конечно, нету, но воды — не подступиться к тятиным копанцам. Болото снова наполнилось и теперь просто не угадать, где мы буровили с отцом белик для воды и кваса. Но знают и, наверное, помнят утки: оттуда, с копанцев, Зина с мужем всегда поднимают табунки кряковых уток и стайки чирков.

Самоварщик

И раньше, пока не поднялся за Пьяным болотом на увале сосновый бор, мама разжигала самовар для отца не всякими там щепками или корой с поленьев, а нароком ходила в березняк за мелким сушнячком. Обламывала самые «каленые» солнцем ветки и сучья: они и в трубе жарко распаляются, и угли нагорают ядреные, хоть на две заварки-заливай воду в медно-зеркальное пузо самовара. Старинного, тульского, с десятком выгравированных выставочных медалей и наград.

И вот из лохмато-неказистых сосенок выправились добрые сосны, ежегодно урожайные на шишки, и мама удлинила свой путь за сбором самого лучшего, по ее мнению, топлива для самовара. И не только потому, что круче и веселее закипала ключевая вода, но уж больно им с батей по душе пришлись смолисто-вкусный запах вперемежку с березовыми сучками.

Конечно, шишек понизу бора на хвое довольно, и корзину набрать даже для старушки не столь трудно. Однако сколько же раз надо склониться, сколько времени ждет-пождет Иван Васильевич подле окна свою Варвару Филипповну, все глаза проглядит, пока она покажется на склоне увала в редких березах.

Электрический чайник мог бы раз пять залить и без всякого там самовара надоволился бы чайком старик. Да нет же, не тот вкус чая получается, ну и спираль то и дело перегорает: не усмотрит вовремя Иван и… насухо в чайнике, спирали приходит «пшик».

— А ну их, мать, эти электрочайники! — Как-то сказал он. — Доставай из подполья наш дедовский самовар, небось, ничего с ним не случилось.

И как в старые годы, засиял наградами, словно генерал, забытый в свое время самовар. Может, и чуть помедленнее взбурливало целое ведро воды на чай, зато сидеть за столом, когда перед глазами пофыркивает и попевает на разные «голоса» самовар с чайником на конфорке — и радость, и удовольствие. Бока жаром пышут, из трубы сладко-смолистый запашок струится.

Сидят, чаевничают Иван Васильевич с Варварой Филипповной, сахар — вприкуску, нынче полно его в любом продуктовом магазине — и песку, и рафинаду. И в самоваре разглядывают сами себя. Ну загляденье да и только!..

Однажды возвернулась из леса Варвара шибко скоро: Иван побриться не успел, а жена эвон уже с горки на лужок спускается и к воротцам в прясле топает. Не случилось ли чего? У Ивана бритва выпала из руки, бессильными ногами заперебирал — вдруг да сумеет подняться и выскочить навстречу Варваре.

Да нет, спокойненько пересекает бороздой огород и вон на ограде показалась, и корзина полным-полна шишек.

— Чо больно скоро? — прошептал Иван, а сам на шишки дивится. Каждая ощетенилась, расклевана свежо кем-то. Но не белкой, та все чешуйки обгрызает, одну середку оставляет. Заволновался старый охотник, а Варвара весело ему:

— Нашелся, отец, самоварщик в бору. Иду это я давеча и слышу стукоток на высокой березе — помнишь, одна она на весь бор и всех сосен здоровше. Пошла на стук, а он где-то высоко раздается. Ну и глянула вверх, а там между сучьями большой дятел шишки расклевывает. Распотрошит ее, выклюет и за новой порхнет. Я под березу взглянула — руками всплеснула. Батюшки! Целый воз шишек-то нараздалбливал дятел! И собирать не надо: нагребла корзину и — домой. Вот иду и думаю: ране-то мы цельные шишки палили в самоваре, вместе с семечками. Столько добра перевели, столько пищи у дятла отняли, а может быть, сколько бы сосенок из тех семечек проросло.

Самовар в тот раз вскипел куда круче, и еще пахучее шел парок из трубы. Да и шишки-то дятел носил не какие-то бросовые, а самые спело-сухие.

Непонятно что — любопытство или чай из самовара, — но что-то сшевелило отца с насиженного места на лавке у стола, и он как-то собрался в бор, вместе с мамой. А может быть, при мне захотелось показать былую могутность. Я не стал отговаривать: ясно-синий октябрьский денек на особицу ласков выдался, березняками гуляла желтая метелица и с полей даже сюда дышала земля теплом и донником. Пущай выберутся отец с мамой вдвоем, а я обожду их подле окна. Кто знает, не будь дятла-самоварщика, не собраться бы родителям на пару, как в молодые, довоенные годы?..

А самовар-то уже зафырчал, замурлыкал, и совсем как дятел весной, пустил с паром длинно-вздрагивающую трель. Но в отражении вижу я не морщинистого с заиндевевшими висками тревожного человека, а белоголового парнишку.

Сон земли

На закате июля быстрее смеркается, гуще потемки, свежи и длинны ночи. Недаром же покойная бабушка говаривала мне в детстве: «Об эту пору конь наедается, молодец высыпается». А нам с сыном до ночлега еще далеко: мы только-только поднялись в гору от лесной речушки Боровлянки: нам нужно перевалить через увал, спуститься на приисетские луга и пересечь наволок, чтобы выйти к большой реке и возле нее заночевать на каком-нибудь зароде сена.

Назад Дальше