Столешница - Василий Юровских 9 стр.


На ходу разогрелись и незаметно заглубились лесом, а на уютной поляне вдруг захотелось нам с сыном развести костер. Из заплечного мешка выудил я берестину, а Володька живо наобламывал с берез и редких сосен сухих сучков. Счирикала спичка — и вот оно человеческое счастье с первобытных веков! Веселый компанейский костер, будто друг-товарищ, тут как тут!

— Нодью, нодью сообразим! — вспомнил читанное о таежниках сын и с топором кинулся через поляну к осиновой сушине, сплошь издырявленной дятлами.

Поплевал Володька на ладони, как заправский лесоруб, и всадил лезвие топора у самого комля.

Ясно и не таежнику — какая нодья из осины! Спички без нее не сделаешь, лодка-долбленка легка и долговечна. На многое годна осина, споро и неприхотливо растущая, но уж нодья осиновая… Это если охота одежду испрожечь — пожалуйста!

Останавливать сына я не стал, пущай разомнется парень, силу свою испробует. И не разучился ли в пустыне топором владеть?

Звон дрожью прянул осиной с комля до вершины, и ожидая, что свирелью заиграет лесина, коли столько дыр на ней. А на самом деле в сей же миг из нижнего дупла, словно выплюнутые вишневые косточки, вылетели парочкой полевые воробьи с сердитым «чо, чо, за чо, за чо?!»

Ну, воробышки — не ахти какая диковина, любую щель под жилье себе выберут. А вот когда из осины посыпалась самая разная птичья мелочь — тут и о нодье, и о костре забылось. Друг за дружкой из одного дупла полезли и большие синицы, и гаечки, и пеночки, и… даже удалой песельник-зяблик! И все-то они пищат-верещат, не очухаются после нутряного трезвона по осине. А вон, с чиликаньем, как малые девчушечки, белые трясогузки улизнули с «третьего этажа»; самое аккуратное дупло оказалось скворешней. Оттуда наполовину выглянул сам хозяин-скворец и зыркнул вниз на моего сына, да длинно-пронзительно свистнул. И тотчас же обратно усунулся: мол, черта с два брошу я свою скворешню-квартиру, желающих занять ее вон сколько!..

Певчий дрозд и подавно не дупляной жилец, но и тот фуркнул из какой-то дыры в сторону ольховой согры. А где черный дятел-желна чуть не в полдерева распластал осину, вывалилась пара сов-сплюшек. Только они не метнулись с перепугу, как многие постояльцы, а примостились на обломыш сучка и плотно прижались к друг другу.

Сын тоже задрал голову и еле успевал провожать птиц из осины. Было чему и мне дивоваться, хотя кажется порой, что все-то я повидал в родных лесах.

Я догадывался, что далеко не всех сшевелил Володька. Летучие мыши, к примеру, не отцепятся от стенки дупла, хоть рухни осина наповал. Рано прилетевшие горихвостики и вовсе не подумают вылетать, им не белые, а живые мухи нужны.

— Вот тебе и нодья! — растерялся сын. — Вот и обогрелись… Не осина, а настоящее общежитие.

— Постоялый двор, — вспомнил я редко употребляемое ныне слово. — Прописанных в дуплах раз-два и обчелся, зато тех, кого осина в непогоду на постой пустила — не раз и пересчитаешь. Это как в войну было у нас в Юровке: почти в каждом доме не по одной семье эвакуированных привечали. Ну и детдомовцы, больше всего ленинградцы, куряне и воронежцы прибегали к нам, как к себе домой. А в нашей да бабушкиной избах испокон веку полно было народу — и охотники, и рыбаки, и цыгане, сдруживаются все — и люди и птицы…

Впол своего роста сын гладко отесал сушину и простым карандашом старательно, как в прежние годы школьники на уроках чистописания, крупно вывел печатными буквами: «Постоялый двор». Отступил назад, полюбовался и добавил — «Птичий».

Родня

Ранняя потайка на глазах, за два-три дня, «прижала» к земле убродные снега по лесам; водянисто осели в кустах по ложку-низине суметы-надувы; и незаметно, тайно, взбодрила ключи — неустойчиво-живые даже в стужу. И сперва смирно, как дитятко от матери, завыструивался ручей из болотца в Поклеевском лесу; а дальше, ближе к реке Исети, широко расплылся весенней улыбкой; взыграл-взбурлил посередке ложбины.

Берегами ложка слева выжелтился жнивьем широкогрудый увал, а справа мягко задышала чернь пахоты, по березнякам и осинникам объявились полянки и еланки. И враз по-девичьи зарозовели вольно-ветвистые макушки берез, матово и тепло зазеленели корой осинники, а тальники, умытые по колено течением ручья, закрасовались шмелями-вербочками. Вот и пришла она, радость всей лесной родне по ложку и ближним лесам, принесла родительские хлопоты и зайцам, и сорокам, и воронам, и синицам.

Зайчишки успели отгулять свои «свадьбы» еще по февралю-студеню, по сугробам и наторенным тропам в тальниках и колках; и хотя «вылил» ручей всех беляков из укромных лежек по трущобам, они не в обиде на водополицу. На сухом пятачке, где космы прошлогодних трав обогрело-обсушило солнце, полеживает врастяжку довольный всем на свете матерый белячина. В изголовье густо завишневели от пенька юные березки — заветерье на случай непогоды, а там со всех сторон теснятся талины. Они не скрадывают, но и солнце не заслоняют. День-деньской нежись на здоровье и слушай ручьиные «разговоры». Родня не выдаст, родня убережет.

Когда еще робко и как бы спросонок залепетал ручей, кустами и по лесистому побережью ложка неутомимо сновали вон те две пары сорок, и вот та пара серых ворон. Сороки, не одному зайцу в диковину, стали завивать домики-гнезда почти рядышком на высоких талинах, а вороны из соседнего леса, где березы и осины вперемежку, перебрались в колок через дорожку. Облюбовали березу с вершиной погуще и выклали аккуратную круглую «шапку». Все им сгодилось на гнезда — сухие ветки и старая трава, листья и заячий пух — пролазил как-то сквозь шиповник и клочьями усадил куст своей зимней шерстью. Наскусывал веточек с березовой поросли — и они пошли в дело соседям.

Казалось, шибко были заняты своей работой сороки и вороны, однако стерегли и зайца. Вороны выкружнули над ложком — сороки затарахтели-затрещали резко и беспокойно. Вороны тоже заметили черных сородичей, бросили сушинки из клювов и храбро заподнимались в небо. Но поняли: не тронут зайца, и тогда вороны присели на гирлянду изоляторов высоковольтной электролинии и оповестили:

— Зря, зря не орать!

И опять работа у птиц, а ручей, набирая силу, ребячливо дурачится и выбалтывает: «Откуль? Оттуля, оттуля!» Вроде бы, струйка струйку пытает. А если единый «голос» ручья слушать — он убаюкивает зайца: «Уберегу, уберегу, уберегу…»

На самом деле, попробуй неслышно подобраться к зайцу? Лиса, например. Вода выдаст «охотницу», ручей донесет мигом чье-то шлепанье по разливу.

А уж до чего ласковы синицы! Черноголовые крохи-гаички припорхнули на березки и ну выпевать беляку:

— Заинька, заинька, заинька!

Косит на них темно-карий глаз заяц и раздвоенная губа — нет, синичкам не кажется! — расплывается в улыбке. Солнышко солнышком, ручей ручьем, сторожа сторожами — впрочем, зимой-то гаички своим писком тоже остерегали его от беды, но когда тебя не пугают и не дразнят (это вороны иной раз усядутся на проводе и хором затянут: «Косошарый, косошарый, косошарый!»), а ласкают, то совсем-совсем другое дело. И на больших синиц какая обида? Дерзкие они, конечно: могут и шерсть щипнуть, и не поют, а коротко выкрикивают: «Зайка, зайка, вставай-ко!» Как бы командуют, но шутливо, а случись поблизости чужак — звонче разнесут весть по лесам и тальникам.

…Любая ранняя весна — не весна без отзимок. Вот и на воскресенье со второй половины ночи не какой-то снегопад, а падера раздурелась. Понесло, подуло, повалило и к утру запуржило все выталинки земли. В истоке ручей снова, как зимой, в пятнышки ключей превратился. Да обманчив пухляк-отзимок, легко ускочить-изгадать на глубь и намочить облитые резиной валенки. И мы с сыном не лихачим, а привычно, по-лесному выбираем путнику.

Пусть не лес-сплошняк, а все-таки перелески и кустарники, однако откуда-то задувает ветер, и мы долго идем до желанного привала с костром. И уголков гостеприимно-приветливых не мало по скромному ложку попадалось, да все те же задувы ветра не давали остановиться. Попутно я решил заглянуть в свежее сорочье гнездо, и сын, как в детстве, попросил:

— Не зори, папа!

— Да что ты, Вова! Я с войны птиц не разаривал. Так, полюбопытствовать охота.

Из опушенного снежинами большущего гнезда на талине скользнула в кусты сорока. Стерегла, как оказалось, она пару невзрачно-рябеньких яичек. Ничего, не застудятся из-за меня.

Наконец, выбираемся на поляну и разлив ручья. Все тут скромное, нашенское и ничем не завораживает с первого взгляда. Но нет ветра, а полуденное солнце, и удалецки бурлящее течение, и золотящийся по белому жнивьем увал сманивают на привал. Возле гнезд на талинах «закашляли» от волнения четыре сороки, невесть откуда над лесом закружилась ворона и засновали синицы. И тут же, из раскустившихся березок, нехотя поднялся заяц. Ах ты, мать честная, чего мы завосклицали так громко! Жаль стало потревоженного белячину, и ему жаль было укромной лежки. Он и ковылял как-то раздосадованно и не раз останавливался: надеялся на наш уход.

— Как-то враз тут столько живности! — щурясь на жаром полыхнувший костер, подивился сын.

— Им же не тесно, Вова, хотя впервые я встречаю бок о бок пару сорочьих гнезд. Родня они здесь все, родня! И сороки, и вороны, и заяц, и синицы. И ручей впридачу, — ответил я, пристраивая в угли крупные картошины.

— Конечно, веселее им вместе жить, — согласился он.

— И легче друг друга выручать, — добавил я.

День распогодился, костер играл пламенем и накалял докрасна сухие пни, пахло печеной картошкой и всегда приятной сладостью березовых дров. Сын занялся этюдом, а я тихонько бродил вблизи нашего привала. «Родня» успокоилась, ворона-хозяйка даже и гнезда не оставила — хвост темнел по-за гнездом. Хорошо, славно и… грустно на душе было от воспоминаний о своей родне.

Родня, родственники… Поредела она, что вон та просека через лес, где вознеслись бетонные опоры высоковольтной линии. И первой на своем веку проводили мы на Юровское кладбище бабушку Лукию Григорьевну, чьи слова памятны с ребячьих лет:

— Пошто у нас на всю Юровку четыре фамилии? Так все мы туто-ка родня, близкая или дальная, а родня.

— Неужто все мы в Юровке родня?! — поразился и даже усомнился в бабушкиных словах.

— Родня! — твердо повторила Лукия Григорьевна. — Все люди родня. И ты, Васько, не забывай о родне, дорожи ею, храни ее.

И вдруг улыбнулась:

— Васько, а ну-ко, кто дал нам семенной картошки без отдачи нонешней весной?

— Поспелова Мария Терентьевна, они с Иваном Семеновичем сами дали, мы и не просили.

— То-то же, внучек! И разве одну картошку можно вспомнить. Тут жизни не хватит считать добро людское, родственное.

Конечно, в родне всякое бывает, но я как думаю, Васько, пока есть родня — до тех пор и люди живы.

Бабушке я верил во всем, верил тогда и верю сейчас. Ну как, как бы я жил без людей-родни? И кем же бы был без этой вот родни — лесов и лесной живности.

Бобриные кормушки

Пасмурно-теплым осенним днем плавал я на резиновой лодке по глухому рукаву Долгой старицы, шарил в задевах — посохших затопленных таловых кустах затаившихся окуней. Вода посвежела, как «ушла» на дно бледно-зеленая ряска и отрозовели детские ладошки водокраса: лишь затемневшие лопухи кувшинок да кубышек топорщились на ветру, издали напоминая утиные табунки. Приближение стужи и неминуемого ледостава первыми почуяли плотва, ельцы и подъязки: они покинули стоячую воду и скатились на проточную Старицу, поближе к зимовальной яме — мельничному омуту. Одни окуни и держали «матросскую» вахту, караулили добычу по корягам и под кустами вдоль берегов.

Рыбалка по этой поре самая спокойная, усидчивая: не надо гоняться с поплавочной удочкой за стайками чебаков, по-поросячьи чакающих среди изреженно-кочующей ряски. Да и разве можно равнодушно слушать, когда руно плотвы и подъязков дружно взыграет, и не круги, а волны широко взбудоражат задумчивое плесо? И тут уж не только рыбацкая душа, а и соседи-птахи вздрогнут. Как-то надумала чечевица низко над рекой перелетать с берега на берег, и на середке выкупал ее рыбий всплеск.

Опустела Старица… Где они, бесконечные рати мальков, беспечно и доверчиво снующих подле лодки и весел; иные стальными иголками «прошивали» насквозь садок, другие теребили тонкую леску и тыкались в поплавок-гусиное перо. Незаметно подросла мелочь, и так же незаметно ушла вслед за крупной рыбой, «утянула» за собой поплавком лето красное…

Отнял глаза от мелко-дрожливого кивка-сторожка из резинового ниппеля и заметил у борта лодки какие-то бело-желтые щепочки. Запустил пальцы в воду и изумился: в руке свеженькие красноталовые и осиновые стружки. Ну кто бы мог, не замеченный мною, сидеть на берегу и сорить-строгать их? Без всякого увеличительного стекла видна работа резцов-зубов. А что если?.. И отчалил, погреб я вверх Старицы навстречу плывущим стружкам.

Неожиданно на крутобережье слева зашаталась осина и — ветра нет в помине! — а она грохнулась, подминая собой ивняки, шиповник и молодой гнучий куст черемухи. Захлюпал я веслами, и когда выбрался к осине, в доброе бревно толщиной, возле нее не оказалось таинственного лесоруба. Не спилена и не срублена, а под конус подгрызена крепкозубым зверьком. Чего же и гадать — бобры, самые настоящие бобры старались сронить осину! С волнением и крестьянским уважением поглядел я на редкостное трудолюбие новоселов нашей Старицы. Однако откуда, откуда взялись у нас бобры? Ондатру еще задолго до войны расселили и теперь редко где ее нет, даже на малых речонках живет в береговых норах. А бобров никто по здешним краям не разводил, да и негде и незачем строить им плотины на речках, с октября-ноября до мая наглухо запечатанных толстым льдом. Однако не померещилось мне, и лесина, которую и бензопилой нескоро свалишь, лежит поверженная у моих ног.

Откуда? Ах, да ведь рассказывал кто-то, как завезли бобров в заповедник около Свердловска, плотин-запруд для них понаделали. Но с дождей вспучило речку, и смела она на своем пути к реке Исети все искусственные плотины, а по большой воде устремились искать надежное жительство и бобры. За многие сотни километров от заповедника сыскалась для них Старица — старое и давнее русло Исети.

Бобер — вот кто однажды нырнул с берега в воду, и мой приятель Дмитрий, ветеран-железнодорожник, профессионально подивился:

— Как есть кто рельсу базгнул в реку! Ясно, не щука же ударила, а кто?

А вот он и ответ на наши догадки: стружки-щепки, сваленная осина, и не одна — эвон штук пять вдоль и поперек протоки «спилено», а дальше красноталины — древесина неподатливая даже острому топору, но доступная, вполне по зубам трудягам-бобрам. Только куда же им такая прорва осин и талин? Все равно зима вот-вот объявится, подернет ледком забереги, а потом и «замостит»-заледенит от берега до берега, оборет и быстрины-стрежи на реке Исети. И тогда бобры на всю долгую зиму схоронятся в норах побережья, поведут поневоле скрытную жизнь. Ну и пропадут-посохнут осины и талины, сгодятся после лишь на рыбацкий или пастуший костер. Впрочем, сушняка и без того хоть отбавляй, жечь не пережечь его по наволоку. Жадность, азарт или еще что-то толкает зверей на лесовал?

…По третьему снежку-лежку приехал я не рыбачить, а брать шиповник на острове возле Старицы. Не нужно было мне ни лодки, ни болотных сапог-«вездебродов». Ледком с наращёнными наплывами желто-зеленой наледи пересек я протоку и свернул к поваленным вершинами на запад осинам. А что если бобры нагуливают жир у осинового «грызовала»? Увы! Ни единого бобриного следышка, зато весь снег вокруг осин — от комлей до вершинок — истолочен беляками. Даже козлы не поморговали и оставили «залысины» на гладкой зелени ствола.

А зайцы… С каким-то ли завидным аппетитом огладывали сочную осиновую кору — аж мне захотелось поневоле тут же, не отходя от бобриных кормушек, сесть и перекусить. Ай да молодцы! И себе запасли сучьев с осин и талин, и столько еды на всю зимушку оставили сухопутам-зайцам! Длинноухие и сами отменные грызуны, да не под силу им деревца в толщину большого пальца у моей руки, лишь веточки и скусывают да кольцуют тонкие осинки. Всю ночь потратит белячок на еду «с корня», напетляет многие километры своих жировок, однако какой уж тут «жир»! Здесь же раздолье: выбрался из трущобной непролази к осине и грызи на здоровье до ломоты в зубах и челюстях. И разве сравнить тонкую, почти «бумажную» корочку осинового мелкача или верхушек тальничка с толстой и сочной корой лесины? А опрятных, чуть сплющенных посередке шариков горстями прямо-таки навыкатывали зайчишки вокруг осин-кормилиц!

Назад Дальше