Горечь таежных ягод (сборник) - Петров Владимир Николаевич 19 стр.


Трудно, конечно, было сдержаться, когда командир радиотехнической батареи в черных красках стал изображать эксперименты вахрушевского расчета. Самоуправство, безответственность, вредное верхоглядство, даже техническое хулиганство («скоро консервные банки вешать станут в командном пункте!»). Видимо, он рассчитывал на чью-то поддержку, иначе не стал бы говорить так. Но и Кадомцев переборщил, явно переборщил. Он не имел права на ту горячность, категоричность, с которой выступил в защиту Вахрушева. Не только потому, что дело это пока не апробированное и сомнительное, но главным образом потому, что еще не разобрался хорошенько в этом сам.

Произошла перепалка, правда безрезультатная, — командир не сделал никаких определяющих выводов. А майор Утяшин — азартный спорщик, сугубо бойцовская натура (каким представлял его себе Кадомцев) — промолчал. Правда, уже в конце он все-таки сказал несколько слов, несколько фраз. Но каких! Им мог бы позавидовать любой дипломат. Утяшин словно хотел смягчить неуместную запальчивость нового замполита. Пожалуй, все его так и поняли…

— Я закурю. Не возражаешь?

— Пожалуйста.

Утяшин подошел к окну, чиркнул спичкой, взглядом проводил синюю струйку дыма, потянувшуюся в форточку.

— Повздорил сейчас с женой. Предъявила ультиматум: или убери звонок из спальни, или перехожу в другую комнату.

— Недооценивает? — усмехнулся Кадомцев. Он попытался представить жену Утяшина: такая же рослая, крепкая в кости, краснощекая. Нет, скорее всего сухощавая, нервная. Иначе почему бы ее стал пугать по ночам звонок?

— Смех сквозь слезы. А по правде сказать, тяжело им здесь, женщинам. Мы вот с утра до ночи на службе, руководим да командуем, вроде и не замечаем глуши таежной. А они день-деньской торчат в этом бараке. Научились полы тереть по-сибирски веником-голиком, с кирпичом. Моя Ирина шутит: как протру полы до дыр, так уеду. Ни дня не останусь.

— Да, — сказал Кадомцев. — Это тоже проблема.

— Еще какая! Проблема дыр. Все-таки как ни говори, а любой человек, самый наисознательный, все равно тянется к культуре, к городу, к людскому водовороту. Я вот тоже думаю: не податься ли через год-другой в адъюнктуру. Как полагаешь, получится?

— Сомневаюсь: чтобы наукой заниматься, надо ее любить. Или хотя бы чувствовать, откуда она начинается. Различать новое.

— А, понимаю… — Утяшин сцепил пальцы, энергично и с досадой хрустнул ими. — Не дает тебе покоя эта вахрушевская эпопея! Но ведь мы же не твердолобые консерваторы, тоже разбираемся, ценим. Это я тебе искренне говорю. Пойми, Михаил Иванович, эксперимент Вахрушева пока не дает практического результата, более того, он наносит ущерб боевой готовности. Занимаемся сомнительными экспериментами, рушим, ломаем у операторов годами выработанные навыки. Какая тут, к черту, может быть готовность!

— Вот я и говорю, — кивнул Кадомцев. — Без риска науки нет. И не бывает.

— Хочешь сказать: боимся риска? Да, боимся. Потому что рискуем головой. Это ты ничем не рискуешь, даже наоборот. В случае успеха легко можно прослыть прозорливым впередсмотрящим, смелым защитником новаторов.

— Глупость, — сказал Кадомцев.

Утяшин поднялся со стула, затушил в пепельнице папиросу, взглянул на Кадомцева пристально, словно бы говоря: стоит ли с тобой ссориться?

— Ладно… Я вижу, тебя не очень-то волнует наше общее, кровное дело. Руководствуешься принципом: «Пришел, увидел, победил и доложил вышестоящему начальству».

— Знаешь что? Не старайся, — сказал Кадомцев. — Ты меня все равно не заведешь. А так называемое «кровное» дело действительно наше, а не только твое. Вот ради него-то я и буду поддерживать Вахрушева. В политотдел поеду, если понадобится.

— Ну что ж, ломай дрова, гни дуги. Вот сегодня с этим Микитенко ты не только загнул, но явно перегнул. Заведомого нарушителя дисциплины — в увольнение. Да еще в будний день.

— Это мое право.

— Гляди… Только я вынужден буду доложить командиру. Как о грубом извращении дисциплинарной практики.

— Я уже доложил.

— Вот как?

— Да. И между прочим, командир считает, что всю эту историю с Микитенко нам придется разобрать в деталях. Со всем офицерским составом. Поучительная история.

— Несомненно. Особенно если Микитенко явится завтра к утру. В лучшем случае.

Так вот. Значит, Утяшин тоже ждет возвращения рядового Микитенко. Теперь Кадомцев не сомневался: это одна из причин, которая привела начальника штаба сюда в неурочный час.

А что, если Микитенко в самом деле не вернется к отбою? Парень он замкнутый, скрытный, обидчивый, попробуй угадай, какой сюрприз он может выдать. Вечером, когда брал увольнительную у Кадомцева, только буркнул: «Разрешите идти?»

Ведь если разобраться: что ему в общем-то терять — через несколько месяцев демобилизация. Ну, отсидит еще трое суток на гауптвахте, так это ему не в диковинку…

— Придет, — убежденно сказал Кадомцев.

Утяшин промолчал. Повернулся и стал грузно вышагивать по комнате. Четыре шага в одну сторону, поворот — и четыре в другую. Была в этом намеренная демонстрация: вот я похожу и подожду. Ждать осталось немного — каких-нибудь двадцать минут. А уж потом поговорим и поглядим, чьи слова чего стоят.

Вообще-то это было мелочно. Ведь явится или не явится вовремя Микитенко — в любом случае результат станет известен всем, в том числе и начальнику штаба. А может быть, Утяшин на что-то рассчитывает, знает о чем-то, чего не знает Кадомцев?

Кадомцев подумал, что сейчас стоило бы еще о многом сказать Утяшину. Тоже о нелицеприятном, спорном, о таком, что надо было делать по-иному. Нет, не нужно ни о чем говорить. Потому что в конечном счете все это второстепенное, а главное и принципиальное в отношениях между ними решается именно сейчас.

Половина одиннадцатого… Двадцать два тридцать. До вечерней поверки остается ровно десять минут. Глядя на циферблат настольных часов, Кадомцев вдруг отчетливо понял, что вернется или не вернется вовремя Микитенко, имеет для него большое значение. Дело не в том, что это может доставить удовольствие Утяшину, и даже не в неприятностях, которые обязательно последуют. Посклоняют на совещаниях, наверняка сделают внушение в политотделе. Однако все это несущественно. Страшно другое, что он, Кадомцев, замполит дивизиона, ни черта не разбирается в людях…

В коридоре послышался топот, протяжно окая, дневальный выкрикнул команду: «Приготовиться к вечерней поверке!» Кадомцев поднялся, приоткрыл дверь, спросил дневального:

— Микитенко не приходил?

— Никак нет, товарищ капитан! Не появлялся. Вот ребята сейчас приехали, горючее привезли. Говорят, на Поливановском проселке мост снесло.

Закрывая дверь, Кадомцев ощутил неприятный холодок на спине. Это какой же мост, не у села ли? Не может быть, мост новый, добротный. Вероятно, другой. Кадомцев просто не видел его, он ведь ехал не проселком, а полевой тропой.

Мелькнула мысль: Утяшин наверняка знает про этот мост, ему могли сообщить. Спросить у него?

Утяшин стоял у географической карты, тянулся на носках, стараясь разглядеть что-то у самого Северного полюса.

Зачем же спрашивать, можно позвонить и справиться у дежурного.

Кадомцев потянулся к трубке, но телефон зазвонил.

— Слушаю.

Докладывал дежурный по дивизиону лейтенант Колосков: только что прибыл из увольнения рядовой Микитенко. Зашел на КП почиститься. Сейчас моет сапоги возле пожарной бочки под фонарем.

— Так направляйте его сюда, в казарму. На вечернюю поверку.

— Есть! — сказал Колосков, зачем-то подул в трубку, потом спросил: — Разрешите неофициальное добавление сделать, товарищ капитан?

— Опять за свое? — притворно рассердился Кадомцев, кося глазом на Утяшина: тот по-прежнему топтался у карты.

— Виноват! — кричал в трубку Колосков. — Одним словом, Микитенко теперь жених. Сделал предложение и сияет, как новый полтинник.

— Понятно.

— Он спрашивает: можно ли жениться? Не терпится получить разрешение.

Не прикрывая микрофона, Кадомцев нарочно громко спросил начальника штаба:

— Василий Сергеевич! Рядовой Микитенко надумал жениться. Как, мы ему разрешим?

Утяшин обернулся и направился к столу своей обычной легкой и пружинистой походкой. На лице ни тени от недавнего трудного разговора. Вот теперь Кадомцев его узнал: это был майор Утяшин. Общительный, простецкий и неискренний. Да, неискренний. Просто удивительно, как мог Кадомцев не заметить этого раньше.

— Значит: спрашивай — отвечаем? — усмехнулся Утяшин. — Выдаю притчу. Однажды Сократ на подобный вопрос своего ученика ответил так: женишься ты или нет — все равно будешь жалеть о том, что сделаешь.

— Понятно, — сказал Кадомцев. — Лейтенант Колосков, вы меня слушаете? Передайте Микитенко, что майор Утяшин и я не возражаем. Пускай женится. А сейчас — на поверку!

12

Звук был широким и сильным. Он впитывал в себя и шелест веток, и скрип форточки, и шаги дневального в коридоре, и еле слышимый лай сторожевых собак.

Оказывается, можно слушать тишину.

Кадомцев почувствовал это еще там, в канцелярии. Услышал радостно-нарастающий звук.

И ему захотелось побыть наедине с самим собой.

Он лежал долго, ничего не замечая, впитывая тишину, почти физически чувствуя, как она вливается.

В канцелярии настенные часы долго и хрипло отбивали полночь. Трудный был день, пестрый и верченый, как карусель. Лица, встречи, беседы… И ожидаемые и неожиданные. А одной все-таки не было. Встречи, которую он желал и ждал. Она не получилась, не состоялась. Сейчас он может самому себе в этом признаться.

Говорят, что, если двое очень желают встречи, она может произойти.

Щелкнул дверной замок, и в приоткрывшуюся дверь неуклюже протиснулся старшина Забелин. Осторожно, на цыпочках, он прошел к вешалке и, снимая мокрую, твердую от воды плащ-палатку, задел тумбочку. В темноте посыпались на пол щетки, загремела алюминиевая кружка… Ворча и чертыхаясь, Забелин стал шарить по полу руками.

— Я не сплю, — сказал Кадомцев. — Вруби свет.

Извинившись, старшина щелкнул выключателем, стал молча стягивать сапоги.

— Прямо потоп. К третьему посту еле добрались. Все болото водой взялось. Портянки хоть выжимай. А эти собаки — ну чистые волкодавы. Сами мокрые, дрожат, зубами от холода клацают, а так и норовят схватить за ляжку. Накидку вон мне попортили.

Дождь за окном все лил, и порывами шумел ветер. То прибойной волной накатывался и звонко хлестал по окнам, то, затихая, уходил куда-то в лес, и тогда слышно было, как тяжко и глухо скрипели сосны.

А Кадомцеву по-прежнему чудились в шуме стихии разумная законченность и стройность, будто какая-то легкая, светлая и тревожная мелодия собирала все эти разрозненные звуки, сглаживала их, сливала в единое…

Неожиданно Забелин приподнялся на подушке. Проворчал недовольно:

— Опять играет…

— Кто? — изумился Кадомцев.

— А фельдшер наш, сержант Хомякова. Ну и настырная девка! Я ей сколько раз говорил: после отбоя на музинструментах играть запрещается. Так нет же: опять пиликает на своем аккордеоне.

— Так это аккордеон? — разочарованно протянул Кадомцев.

— Конечно. Австрийский, марки «Циклоп». А играет она какие-то «Арабские грозы» не то «грезы». Такая заунывная штуковина… Она ее по нотам разучивает, уже с месяц, наверно. Я ей запрещал. Говорю: перестань, на личный состав действует, на воображение. Так она смеется: дескать, ее личное дело. Ну сегодня-то уж ладно. Пускай поиграет в последний раз.

— Как… в последний? — Кадомцев явно заикнулся на втором слове.

— Завтра уезжает сдавать сессию. Ну, в смысле, на экзамены.

— Во сколько?

— А с первым рейсом автобуса. В пять двадцать. А вы что-нибудь передать с ней в город хотите?

— Да, есть дело…

— Тогда незачем вам спозаранку беспокоиться. Я сам завтра за продуктами в полк еду. В десять часов. Со мной и передадите.

Старшина повернулся на бок, натянул одеяло на голову и, как по команде, мгновенно захрапел.

13

Лес дымился, парил. Между стволами веером тянулись голубые ленты солнечного света, сосны казались коваными, вспыхивала каждая ветка.

Дорога уходила в темень бора. Ночной ливень прибил песок, разгладил колею, и теперь дорога выглядела старым, заброшенным проселком, по которому давно никто не ходил и не ездил. Она была шероховатой, крапленной дождевыми ямками, нетронутой. Хотелось пройти по этой мягкой целине и оставить первые следы.

— Пожалуй, я провожу вас до шоссе, К автобусной остановке, — сказал Кадомцев.

— Хорошо, — кивнула Шура. — Тогда берите чемодан.

Кадомцев подумал, что будет вспоминать ее именно такой: немножко растерянной и грустной.

— В отъезде всегда есть что-то тревожное… — сказала Шура. — Будто что-то теряешь и не знаешь, найдешь ли потом. А мысли при этом у нас, горожан, стандартные и примитивные: не забыла ли выключить утюг? Вот что значит хорошо поставленная противопожарная пропаганда. А между прочим, я, кажется, в самом деле забыла закрыть форточку.

— Не беспокойтесь. Я попрошу Забелина, он закроет.

— И заодно уж попросите его, пускай польет кактус — ключи от медпункта у него есть. Поливать надо раз в десять дней, не чаще, Итого три раза. Не забудете?

— Нет, нет. Не забуду.

— Кактус этот мне подарила Ирина Ивановна Утяшина. Вы у них еще не были? Обязательно зайдите. У них настоящий дендрарий — около двадцати видов кактусов. Она ботаник, ее профиль — растения-суккуленты. Если интересуетесь, она вам целую лекцию прочтет. И подарит кактус. Может, даже такой, как у меня — цереус съедобный.

— Постараюсь зайти. — Кадомцев выразительно посмотрел на часы: не пора ли?

Она заметила, конечно, его неловкость, нарочитую сухость, за которой он старался скрыть смущение.

Позавчера проще. Он пришел в медпункт по официальному делу, и их разговор был вполне естественным. Сегодня же его появление в такой ранний час у ее дверей выглядело явно преднамеренным. Не мог же он появиться там случайно, задолго до общего подъема, начищенный, выбритый до блеска, благоухающий старшинским одеколоном «Кавказский танец». Впрочем, он и не скрывал цели своего неурочного визита.

Шура шла чуть впереди, беззаботно помахивая синей спортивной сумкой. Иногда оборачивалась, улыбаясь.

Он смотрел на ее следы — глубокие аккуратные ямки от острых шпилек — и недоумевал: почему они идут не рядом, она все время чуть впереди? Нет, это не она спешит, это он отстает, намеренно отстает.

Перед глазами Кадомцева неожиданно всплыла очень похожая, до удивления похожая картина: точно такие же чуть бегущие впереди маленькие следы. Только не на песке, а на снегу. На промерзшей дорожке московского бульвара. Дымчатая нейлоновая шубка, серебристая изморозь по пушистой кромке воротника. Была ли это любовь? Может быть… Она любила ходить чуть впереди; сначала ему не нравилось это, но потом привык. Настолько привык, что даже сейчас…

За этой ее привычкой, наверное, было многое, был весь характер. Весной Кадомцев уехал на практику, всего на полтора месяца, а когда вернулся, ему пришлось поздравить ее с законным браком. Ее мужа Кадомцев знал: он тоже был слушателем академии. Он оказался удачливее, может быть, потому, что не хотел ходить «уступом».

— Да… — неожиданно для себя вслух с досадой протянул Кадомцев.

Шура приостановилась, прищурясь, пытливо взглянула на него.

— Вы что-то сказали, Михаил Иванович?

— Так, вспомнил старое… Знаете, Шурочка, я люблю ходить рядом.

И Кадомцев, сняв фуражку, почувствовал себя вдруг легко и уверенно.

Шура сняла берет, повернула к нему голову, придерживая прядь на виске, улыбнулась мягко и доверчиво, одними только глазами.

— Тот, кто уезжает, всегда имеет право на откровенность. Ведь правда? Ну вот, тогда скажите мне, Михаил Иванович, зачем вы пошли меня провожать?

В самом деле, зачем он пошел провожать ее? Самой прямотой этот вопрос исключает всякие увертки и требует только такого же прямого и определенного ответа.

Назад Дальше