Афанасьич стоял над могилой, не забытой ни Богом, ни людьми, и глубоко, хоть необлекаемо словами, переживал свою причастность року. Он слышал легкий, приветливый голос, видел вздернутый нос под темной челкой, и до чего же грустно и хорошо ему было! В житейском неопрятном муравейнике совершилась на редкость чистая, четкая и, как яблоко, полная, завершенная в себе история. И участники ее оказались достойны друг друга…
Они вернулись на свое болото довольно поздно. Иван Сергеевич подвез Ивана Афанасьевича к дому и остался выпить кофейку. Перед кофе хозяин собрал легкую закуску и поставил графинчик с травником на калгановом корне. Эту настойку, именуемую «фирменная», он держал только для себя, принимая от сырости и ломоты в костях. Калгановый корень в их местах не водился, за ним приходилось ездить под Старую Рузу, на заветное место.
В этот день впервые — с большим опозданием против всей другой весенней природы — запел соловей. Дудка у него была слабовата и однообразна, а бой сильный, звонкий. Иван Афанасьевич послушал и заметил, что соловьи стали хуже петь. Школа не та. Старые мастера укрылись в крепь от многолюдья и транзисторного ора, и современная соловьиная молодежь поет без научения и дисциплины, как бог на душу положит.
— А все равно хорошо, — не согласился Иван Сергеевич.
К вечеру все растущее на земле густо и влажно запахло пробудившимися и забродившими соками, теплые волны набегали из леса, сиял пусть необученный, но все равно дивный голосок, и было так отрадно, как бывает только на земле, и уж никогда не будет, куда бы ни переселилась человеческая душа, если верить в ее бессмертие.
После того как выпили по одной и закусили осетриной горячего копчения, Иван Сергеевич спросил друга, верит ли тот, что Берия был английским шпионом. Взгляд Ивана Афанасьевича притуманился размышлением, он понял: вопрос не праздный. Так оно и было. Уже на кладбище, где Иван Афанасьевич был как свой среди милых могил, Иван Сергеевич почувствовал себя обделенным, словно человек, лишенный тени. Милицейскому оперативнику принадлежит держава воспоминаний, рядом с ним Иван Сергеевич — обрубок, лишенный корней и связи с прошлым.
И вот Афанасьич выдал ответ:
— Да никогда. Глупость какая.
— Я тоже говорю: глупость! — Иван Сергеевич никогда этого не говорил, даже думать боялся. — Нужно было ему шпионить на какую-то Англию. Что она вообще без колоний? Сибирский кот без шерсти, козявка. А он держал в руках великую страну.
— Да мало ли что болтают! Политика. Грязное дело. Все друг на друга валят. А возьми он верх, кто бы тогда ходил в шпионах? То-то и оно!
— Но женщин он любил, — пошел дальше Иван Сергеевич.
— А кто их не любит? — мудро ответил Иван Афанасьевич. — Положение позволяло, вот и любил.
Иван Сергеевич таял от восторга. Прежде его мучило, что он не только слова не замолвил за Лаврентия Павловича, но скрывал свою близость к нему, а ведь более восьми лет был он его доверенным лицом. Не в политике, разумеется, и не по Госкомитету, которым тот тогда не руководил, а в быту, но все равно он неотлучно находился при нем в домашних условиях. Каких только собак не навешали на Лаврентия Павловича, а все хорошее, что он сделал, замалчивается. А кто отвечал за атомную бомбу, кто дал ее народу? Забыли? Сталин вызвал его в Москву в самый разгар ежовщины, когда ежовые рукавицы душили без разбора врагов народа и честных, преданных коммунистов. Даже Сталин растерялся перед этим безудержным террором, а приехал Лаврентий Павлович и живо навел порядок. Прекратил казни и репрессии, и сам Ежов получил по заслугам. Конечно, у него были ошибки. Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. А у Молотова, перед смертью восстановленного в партии, их разве не было? Всем известно, что Молотов приказал расстрелять жен репрессированных видных коммунистов. Погубил женщин, которым грозил лишь лагерный срок, и сроду не пожалел об этом. А свою Жемчужину-заговорщицу, жидомасонку, спас от расправы. Спокойно пересидел опалу в правительственном доме на улице Грановского, аккуратно отчисляя партийные взносы со своей пенсии, и дождался звездного часа. А христопродавец Каганович, разрушивший храм Христа Спасителя? Ему пока еще партийный билет не вернули, но живет не тужит в хорошей квартире на Фрунзенской набережной и козла забивает. Говорят, чемпионом двора стал. Добился по старым связям, чтобы навес от дождя сделали, теперь стучат костяшками при любой погоде. Почему же Лаврентию Павловичу за всех расплачиваться? Даже имени его вслух произнести нельзя; попробуй признаться, что ты у него работал!.. А он храмов не разрушал, на жидовках не женился, и надо же — в английские шпионы записали! Все знают, что это глупость, бред, злостная клевета, и молчат. Афанасьич и тут оказался с понятием, до чего же прямой и справедливый ум! Этот день еще сильнее скрепил дружбу отставников…
4
Как заводится в доме крыса? Черт ее знает! Еще вчера дом был чист и не нужно было присматривать за съестным, просыпаться по ночам от чьих-то шагов, шуршания бумаги, грохота упавших вещей, а потом находить отвратительные следы: крошки сыра, веревку с объеденным хвостиком колбасы, помет в крупе, дыру в стене и кучку опилок от искрошенного плинтуса. Настанет день, когда жилица вовсе перестанет стесняться: жирует прямо на глазах, шляется по полу, подоконникам, столам, забирается в гриль и визжит там, потеряв выход, заглядывает в кастрюли, обследует спальню, туалет и даже огрызается свистящим шипом, присаживаясь на задние лапы и обнажая резцы, когда ты на нее замахиваешься. Избавиться от такой обнаглевшей и приспособившейся к дому крысы дело нелегкое. На кошку она плевать хотела, та сама ее боится и всячески избегает, в крысоловку носа не сует, из капкана выдергивает приманку, и гильотинное устройство срабатывает вхолостую, к аппетитному яду не прикасается в отличие от соседской собаки. Убить крысу невозможно, она куда более ловка, сметлива, увертлива, быстра и умела, чем человек, от которого она взяла много для себя полезного, не уделив ему ничего от своих ценных качеств. Если ты нервный чистоплюй, твое существование безнадежно испорчено; если ты не брезглив и хладнокровен, принимай эту докуку как ничтожную частицу общего кошмара.
Завелась такая крыса, только двуногая, в обиходе уже ставших неразлучными друзей. И как они ее проморгали, как два опытных, бывалых, осмотрительных человека не распознали сразу саблезубую нечисть и дали ей внедриться в их обиход?..
Может, время такое смутное, сбивающее с толку, лишающее обычной рассудительности, осторожности? Или вей свежих ветров, готовых наполнить поникшие паруса, закружил им головы — поди разберись. Бдительность была потеряна, и расплата не замедлила ждать.
И все-таки по-человечески их понять можно. Больно сложные задачи ставила жизнь перед всеми задерганными жителями изнемогающей страны, а тем паче перед теми, у кого сбит прицел. Бывало и хорошее, но в такие переходные мерочные времена и хорошее не всегда помогает ориентировке, порой еще больше запутывает.
Они побывали в Ленинграде на организационном съезде коммунистической партии России. Видели вблизи Дину Алфееву, и оба попали под обаяние этой удивительной женщины. Ее принципиальность, преданность идеалам сталинизма, непримиримое отношение к ревизионистам всех мастей, стойкость и мужество явились тем крепежным материалом, который превратил в монолит разношерстную публику, съехавшуюся в город Октябрьской революции, чтобы спасти ее завоевания.
— Какая женщина!.. Какая женщина!.. — твердил Афанасьич, и слышно было, как скрипят его скулы от перенапрягающего весь телесный состав чувства.
А Иван Сергеевич старался понять: понравилась бы Дина Лаврентию Павловичу? Как личность — несомненно, но как женщина могла бы не потрафить его деликатному вкусу, было в ней что-то лошадиное.
Друзьям осталось непонятным: надо ли вступать в эту партию, или все коммунисты России зачислялись автоматически? Ивана Сергеевича смущало некоторое противоречие: в программе КПСС значилась перестройка, а коммунистическая партия России отрицала ее.
— А тебя это очень волнует? — спросил Иван Афанасьевич. — Как коммунист союзного значения ты будешь за перестройку, а как коммунист России будешь бороться против.
— Но как же так? Одной рукой строить, другой — разрушать?
— А чего ты, собственно, построил? А кто вообще что-нибудь построил, хоть сам Горбачев? Только языки чешут. Ничего тебе разрушать не придется, успокойся.
Иван Сергеевич был приятно изумлен: кто мог думать, что Афанасьич еще и теоретик? Ему захотелось развеять оставшиеся сомнения.
— Скажи: партия едина?
— Как парус и душа. Всегда была и будет.
— А Политбюро едино?
— Естественно.
— Но ведь Горбачев и Лигачев стоят на разных позициях. Михаил Сергеевич — консервативно — за рыночную экономику, Егор Кузьмич — прогрессивно — за укрепление колхозов.
— Одно другому не мешает. Диалектику учил? Единство противоположностей.
Это действительно все объясняло. Иван Сергеевич успокоился до некоторой даже беспечности и потребовал культурной программы. Они слишком заполитизировались, нужно что-то сделать и для души. Решили съездить в Павловск на выставку императорского антиквариата.
И здесь, к вящему восхищению Ивана Сергеевича, его друг открылся еще одной стороной — знатоком и тонким ценителем старины.
— Какой ампир! — восхищенно говорил Афанасьич, останавливаясь перед огромным письменным столом на львиных лапах. — Неплохой чиппендейл! — замечал он по поводу кресел с высокими, прямыми спинками. — Но не люблю: суховато, неуютно.
Зато очень одобрил павловскую гостиную:
— Вот красота: стройно, сообразно, удобно, все для человека. Никакого буля и жакоба не захочешь.
Не меньшим специалистом он проявил себя по части фарфора. Определял с одного взгляда:
— Кузнецов!.. Петербургский императорский!.. Севр!.. Дельфт-батюшка!.. До чего его Петр Великий обожал! Особенно в изразцах.
А в отделе драгоценных камней Афанасьич сыпал горохом: алмазы, изумруды, рубины, гранаты, сапфиры, аметисты…
— Откуда ты все знаешь, Афанасьич? — любовно изумился Иван Сергеевич.
— Я у моего Шефа, можно сказать, окончил Институт культуры, — со скромным достоинством ответил Афанасьич.
Словом, хорошо съездили и вернулись домой переполненные впечатлениями, насыщенные идейно, культурно и эмоционально. Афанасьич привез острую занозу в сердце. «Ах, Дина, Дина!..» — вздыхал он, возясь на кухне. Иван Сергеевич молча улыбался. Он преклонялся перед человеческими и партийными качествами Дины Алфеевой, но не разделял романтической увлеченности своего друга. Он так привык на все смотреть глазами Берии, что не мог проникнуть за тот заслон, где Афанасьичу открывалась ее женская, а не идеологическая прелесть.
Однажды за чаркой Афанасьич поведал Ивану Сергеевичу, что, помимо той большой и постоянной любви, что осияла его душу, он в разные периоды своей жизни испытывал сильные влюбленности в других недоступных женщин. Так, в юности он был влюблен в английскую королеву и страшно ревновал ее к жениху, сыну вице-короля Индии лорду Маунтбеттену, ставшему принцем-консортом Филиппом; затем его сердцем завладела рослая, носатая, победительная Софи Лорен; эта связь — духовная — длилась долго и оборвалась с появлением на телеэкране журналистки и ведущей Галины Шерговой (ее Иван Сергеевич как-то упустил. «Капитальная женщина!» — резко сказал Иван Афанасьевич, раздосадованный неосведомленностью друга). Уже в недавнее время он был близок к тому, чтобы пасть к стройным ногам Маргарет Тэтчер, но вскоре понял, кто заставляет сильнее биться суровое сердце Железной леди, и не стал встревать между ними. А теперь пришел черед Дины Алфеевой. Иван Сергеевич не понимал, почему его друг так идеален в отношении последней влюбленности, все-таки Дина Алфеева не английская королева, не Софи Лорен, даже не упущенная им Галина Шергова, и крепенький Афанасьич вполне мог бы подкатиться к ней. Но тот предпочитал хрустеть скулами и вздыхать: «Ах, Дина!.. Дина!..» В эту лирическую и чуть элегическую пору, когда, не выдерживая распирающего чувства, Афанасьич спрашивал мальчишеским голосом: «А ты пошел бы с Диной в разведку?», «А ты стал бы тонуть с Диной?», «А ты остался бы с Диной на льдине?» — и появился этот странный и невыносимый человек-крыса…
Он пришел сам, без зова, просто возник однажды из серого ненастья на даче у Ивана Сергеевича, назвался Михал Михалычем, соседом, и без приглашения уселся за обеденный стол, на котором уже дымилась миска с грибным супом. В этот день у Ивана Сергеевича был грибной обед: суп из сморчков и жареные строчки в сметане. Они с Иваном Афанасьевичем вчерашний день ходили по грибы, а ведь в нынешнее время лесного оскудения не бывает добычливой грибной охоты, поэтому и наготовлено было — дай Бог, чтобы на одного хватило. Но делать нечего, раз гость сам себя пригласил, пришлось делиться скудноватой трапезой. Будь другое угощение, гостеприимный Иван Сергеевич только бы радовался возможности накормить непрошеного гостя-соседа, но тут хотелось побаловать самого себя нечастым лакомством, а на двоих получалось с гулькин нос. Но самое обидное было, что гость, съев две-три ложки пахучего, наваристого супа, отодвинул тарелку, а жареху только поковырял, выбрав картошку. Он, видите ли, не любит грибов, а к сморчкам и строчкам относится без доверия. Ну и отказался бы сразу, зачем пищу поганить?
В общем, Иван Сергеевич сразу не расположился к гостю, хотя, как человек воспитанный, виду не подал. Они выпили, причем гость не закусывал, только занюхивал рюмку черным хлебом с горчицей. Он так сильно вбирал запах косматыми ноздрями, что внюхивал в себя горчицу, и приходилось подмазывать горбушку. Он беспрерывно говорил с какой-то тревожащей, насмешливо-вопрошающей интонацией, словно сам не был уверен ни в одном своем слове. Так, он сообщил, что был старшим следователем Госкомитета, здесь построился в числе первых, но не жил, проводя чуть не круглый год в Старом Крыму, где у родителей жены был домишко. Жена померла месяц назад, и он перебрался сюда. Со стариками у него контакта не получилось. Все это было подано так, что Иван Сергеевич остался в сомнении, действительно ли гость работал старшим следователем, жил в Старом Крыму, имел и потерял жену, не ужился с тестем и тещей. Ничего невероятного во всем этом не было, но Михал Михалыч излагал несложные обстоятельства своей жизни с таким видом, будто и сам не больно себе верил и не ждал доверия от собеседника.
Какая-то сомнительность проглядывала и в его облике. Был он примерно одних лет с Иваном Сергеевичем, но в густой черной шевелюре ни одного седого волоса, лицом так бледен, будто сроду не бывал на солнце, даже подмосковном, не говоря уже о жарком крымском. Во рту у него оставалось два клыка, что придавало ему сходство с вурдалаком Дракулой, фильмы про которого показывали в клубе. Тем же неуверенно-усмешливым тоном Михал Михалыч стал расспрашивать о местной жизни: чем люди живут, играет ли кто в шахматы, забивают ли «козла», есть ли компания для преферанса?
Иван Сергеевич был мало осведомлен о том, как проводят время местные жители, знал лишь, что многие увлекаются садом, огородом, достраивают и перестраивают свои халупки, некоторые ходят купаться на пруд, а насчет шахмат, преферанса и других комнатных игр он не в курсе. Можно, конечно, поинтересоваться…
— Да нет, — прервал гость. — Я это так, к слову. Ни в шахматы, ни в преферанс не играю. А «козла» на дух не переношу — занятие для клинических идиотов. Все это епуха. Вы знаете, что такое епуха?
— Н-нет.
— То же, что и чепуха, только куда хуже. Самая чепуховая чепуха.
Ивану Сергеевичу стало не просто скучно, а тягостно и беспокойно. Он не любил кривых и непонятных людей, загадывающих и словами, и поведением какие-то мелкие, пусто обременяющие сознание загадки. До чего же приятно иметь дело с таким прямым, определенным и прочно заземленным человеком, как Афанасьич, и как докучны, утомительны не нашедшие своего места и лица душевные слонялы. «А вдруг он повадится ко мне?» — подумалось испугом.