Как в воду глядел — повадился! Каждый день заглядывал вурдалак, всегда без предупреждения, всегда не вовремя, но, видимо, даже в голову не брал, что его приход может быть докучен. Говорить им было не о чем, интереса друг к другу они не испытывали.
Иван Сергеевич нарочно изображал занятость, пытаясь внушить гостю, что тот мешает. Он прибивал ненужный гвоздь, предварительно отыскивая его по всему дому, рылся в исправном моторе «жигуленка», иногда залезал под машину и скреб отверткой по жести, дыша бензином и горелым маслом, заменял здоровые пробки и розетки, мыл под краном пустые бутылки, чистил обувь до зеркального блеска, придумывал другие столь же ненужные занятия.
Но добился всем этим непредвиденного результата: он привык к гостю, привык к тому, что тот дышит рядом. Михал Михалыч терпеливо таскался за ним в гараж, во двор, в сад, это раздражало, но не до срыва нервов. Разговорами тот особо не докучал, что-то бормотал про себя и для себя, это было как журчание ручья — пусть себе… Крыса уже поселилась в доме, но пока ее можно было терпеть. Конечно, без крысы лучше, опрятнее, спокойнее, но и так можно жить, ничего страшного.
Это было в пору, когда он довольно часто сопровождал Афанасьича на разные мероприятия патриотического фронта. Афанасьич все глубже уходил в политику, но Ивану Сергеевичу вскоре наскучила однообразная припадочность этих встреч с истошными призывами уничтожать жидомасонов и утверждать русское начало. Ему долго казалось, что патриоты вот-вот перейдут от слов к делу: устроят погром или начнут восстанавливать какой-нибудь порушенный храм, старинные палаты. К погрому он относился равнодушно, а поработать киркой и лопатой, вспотеть в общем усилии был не прочь. Но все ограничивалось причитаниями и воплями бешенства, ковырять землю, таскать кирпичи никто не собирался. Ему стало казаться, что несколько угрюмый энтузиазм Афанасьича коренится в личной преданности Дине Алфеевой. Однажды он познакомил Афанасьича с Михал Михалычем, чьи маленькие, обметанные красным глаза зажглись интересом, но без взаимности.
Вскоре они собрались в последний раз проведать свой лесок со сморчками. Особой надежды на гриб по уже позднему времени не было, но для очистки совести решили съездить. Михал Михалыч навязался в попутчики:
— Я грибы собирать не люблю и не умею. Просто в машине посижу.
Он оказался верен своему слову и действительно не вышел из машины. Когда же они, набрав, вопреки ожиданию, довольно много крепких шоколадно-коричневых морщинистых сморчков, вернулись к машине, он спал, закинув голову и приоткрыв свой некрасивый, вурдалачий рот.
Друзья расположились закусить на свежем воздухе и позвали Михал Михалыча. Тот не откликнулся. Иван Сергеевич подошел и шатнул его за плечо. Спящий дернулся, вскрикнул каким-то раненым голосом, попытался вскочить, ударился головой о крышу машины, упал на сиденье и лишь тогда пришел в разум.
— Ну и нервишки у вас! — заметил Иван Сергеевич.
— Нормальные для старшего следователя, — криво усмехнулся Михал Михалыч.
— Досталось вам! — уважительно сказал Иван Сергеевич.
— Досталось тем, кого я допрашивал. А с меня, как со всех нас, никакого спроса.
— А какой с нас может быть спрос? — удивился Иван Сергеевич.
— Мы же, по-моему, из одного ведомства? Или я ошибаюсь, и вы — пасечник?
Иван Сергеевич обиделся и ничего не ответил.
А за тихим лесным завтраком на молодой шелковой травке Михал Михалыч, хлопнув две-три стопки, снова начал придираться:
— Ну, пасечник, выпьем за пчелок.
— Я не пасечник, вам это хорошо известно, — с достоинством сказал Иван Сергеевич. — А вы свои шутки оставьте при себе.
— Фу-ты ну-ты! Какие мы обидчивые!.. Ежели мы такие чувствительные, то выпьем все вместе за покаяние.
— Нам каяться не в чем, — глухо сказал Иван Афанасьевич с набитым ртом.
— Ась? — Михал Михалыч приложил ладонь к уху. — У вас рот полон дикции, милейший.
Иван Афанасьевич, покраснев от натуги, проглотил пищу и внушительно повторил свою фразу.
— Как это не в чем?.. Конечно, если вы в стеклянной банке сидели или палкой размахивали, тогда не в чем… кроме взяток от шоферни.
— Я не орудовец и взяток не брал. Иван Сергеевич тоже.
— Надо же, какие люди!.. Прожить всю жизнь на помойке и не запачкаться!
— А мы на помойке не жили. Мы на стройке жили. А строительная грязь — чистая.
— И что же вы строили?
— Социализм, — спокойно ответил Иван Афанасьевич.
— Да ну? А чего же вы перестраиваете?
— Социализм. Его никто до нас не строил. В каждом новом деле неизбежны ошибки. А что, старшие следователи не ошибаются?
— Ошибки? Вы имеете в виду преступления?
— Ничего я не имею в виду, — угрюмо проговорил Иван Афанасьевич.
— А вы не бойтесь называть вещи своими именами. Вся наша, с позволения сказать, деятельность — сплошное преступление.
— Применяли недозволенные методы на допросах? — показал зубы Иван Сергеевич.
Михал Михалыч уставился на него своими воспаленными глазками.
— Недозволенные? Почему? Вполне дозволенные. Сам великий вождь дозволил, нет, предписал пытать подследственных. Потом пытки отменили, а мордобой остался. Я-то сам не бил. Хлипковат. Мой подменщик за двоих старался. Да ведь пытать можно не только физически: конвейерными допросами по шестнадцать часов, ночными вызовами, бессонницей — на этом самые упорные ломались. Человека можно пальцем не тронуть, а довести до животного образа.
— Может, хватит? — сказал Иван Сергеевич. — Зачем прошлое ворошить?
— А вам его забыть хочется? Выплюнуть из себя, будто ничего не было?
— Да что вы привязались ко мне? — не выдержал Иван Сергеевич. — Я никого не пытал.
— Пасечник! — всплеснул руками Михал Михалыч. — Пчеловод, медонос!
Иван Сергеевич пропустил бездарную шутку мимо ушей.
— У каждого времени свои законы. Из сегодняшнего дня нельзя судить прошлое. Мы вас не трогаем, и вы нас не трожьте. Человек живет по своей совести и сам за себя отвечает.
— То-то и оно! Жаль, никто отвечать не хочет. Размыли вину на всех — и вышли все чистенькие! А я говорю: покайтесь!
— Ну и кайтесь на здоровье, — сказал Иван Афанасьевич, закусывая шпротами. — Кто вам мешает?
— Я и покаялся. Вы газет не читаете. Живете здесь, как лесные братья. Так покаялся, что все наше ведомство с шариков съехало.
— А, знаю! — воскликнул Иван Сергеевич. — Сам не читал, но слышал. Вас за это из партии исключили.
— Вспомнили? — с легким оттенком торжества произнес Михал Михалыч. — Только не за это, а придумали другую причину. Да я плевать хотел на эту нелегальную организацию.
— Почему нелегальную?
— КПСС не зарегистрировалась. Значит, конституционно ее не существует. Она как в подполье. Ладно, подпольщики, за покаяние!
— Нам не в чем каяться, — буркнул Иван Сергеевич.
Иван Афанасьевич допил густое масло из шпротной банки и умасленным голосом сказал мягко, но внушительно:
— Вот что, дорогой товарищ. Критикуйте нас, если охота, а партию не трогайте. Это свято.
— А что свято: ка-пе — эс-эс? — Он хулигански разделил слово. — Или коммунистическая партия России?
— Не дурачьтесь. Этой партии еще нет.
— Но будет в ближайшее время. А после съезда станет три компартии: эти две и марксисты-демократы. Святая Троица, как на иконах. Недаром говорят, что марксизм не наука, а религия. — Михал Михалыч резвился, скаля вурдалачьи клыки. — А как вам нравится объявление, лесные братья: «Меняем квартал на Старой площади на угол в Черемушках»?
— Ладно, — скучно сказал Иван Афанасьевич, — поговорили, и хватит. Пора домой.
Весенний, уже набравший летнюю силу лес звенел. В тонкий, острый свист вплеталось клацанье дроздов, тревожные переклики соек, откуда-то тающей нежностью долетал голосок малиновки, и вдруг ударил во серебряную струну щегол. На верхушку молодой ели, на светлый вертикальный побег, села стройная, изящная птичка с опаловой грудкой и сизыми крылышками и залилась так самозабвенно, что маленький и бедный инструмент ее на мгновение заглушил весь лесной оркестр. А под елочкой вдруг обнаружился огромный оранжевый мак — откуда он тут взялся? — его широко раскинувшая лепестки чашка открыла желто-лиловую сердцевину.
До чего же хорошо было в этом Божьем лесу, но друзья не испытывали обычной радости. Все огадилось присутствием настырного, исполненного злобы и цинизма человека, который свое презрение к прожитой жизни, трудной, порой мучительной, но прекрасной, высокой по конечной цели, маскирует модным словоблудием. Вишь, каяться надо. А в чем?.. В том, что нищую, отсталую аграрную Россию превратили в самую мощную державу в мире, спасли человечество от фашизма, первыми проникли в космос? Не казниться, а исправлять допущенные в последние годы ошибки надо: ликвидировать жидомасонский заговор, поднять Российскую республику, доведенную инородцами до полного истощения, создать и укрепить коммунистическую партию России и авторитет Дины Алфеевой, реабилитировать товарищей Сталина и Берию, развернуть соревнование на предприятиях и в колхозах, восстановить Берлинскую стену, помочь братским странам вернуться на путь социализма, победно завершить войну в Афганистане…
Итак, крыса обжилась в доме. Появлялся Михал Михалыч в любое время дня, поступая с Иваном Афанасьевичем так же бесцеремонно, как с Иваном Сергеевичем. Он был не только наглой, но и хитрой крысой. После лесного пикника в открытую не кидался, кусал исподтишка, неожиданно и больно, в самое чувствительное место, но так, что не придерешься.
Возмутился как-то Иван Сергеевич очередными происками жидомасонов, а крыса так вкрадчиво:
— Вы знаете, кто такие русские масоны?
— Как кто такие? Заговорщики, хотели Россию погубить.
— Нет, самые просвещенные и добрые люди. Они хотели нравственно облагородить общество, внушить братскую любовь, взаимопонимание. К масонам принадлежал цвет нации: просветитель Новиков, писатели Сумароков и Херасков, великий Кутузов, да, да, Кутузов, историк Карамзин, Александр Сергеевич Пушкин.
— Как?
— А вот так. Вступил в масонскую ложу, когда был в молдавской ссылке. И знаете, масоны были дворяне, из лучших русских фамилий, евреев среди них не водилось.
Притихли оба друга, хлопают глазами. Конечно, у него высшее образование, а что у них? У одного школа лейтенантов, ускоренный выпуск, у другого ремеслуха и милицейские курсы. Да и поднаторел он в болтовне, привык подследственных запутывать, ему и карты в руки.
В другой раз он бухнул, что никаких сионских мудрецов на свете не было, что это жандармская выдумка. У Афанасьича имелась официальная, типографски напечатанная справка: «Протоколы сионских мудрецов», там приводилась цитата из Ленина, уничтожающая всякие сомнения на этот счет. Михал Михалыч глянул веселым глазом:
— Значит, свидетельство Ленина, окончательное.
— Для нас Ильич — авторитет в последней инстанции, — твердо сказал Иван Афанасьевич.
Тогда Михал Михалыч сбегал домой и вернулся с томом Ленина. Он сразу нашел нужное высказывание, только в справке Ивана Афанасьевича оно было оборвано на половине, а если дочитать до конца, то получалось, что Ильич начисто — и в очень резкой форме — отрицал существование сионских мудрецов. Это был тяжелый удар, но ведь Ленин мог в дальнейшем пересмотреть свою точку зрения. Вслух они это не сказали, боясь, что Михал Михалыч прихлопнет их новой цитатой.
О чем бы ни шла речь — о революции, Гражданской войне, коллективизации, сегодняшнем моменте, — он высказывал обо всем свое собственное мнение, прямо противоположное тому, чему учит патриотическое движение. Душой они знали, что правда на их стороне, кровь не обманешь, но спорить с ним не могли, и чисто словесная их неискушенность стала оборачиваться сознанием своего убожества.
Стыдно было, что два старых, проживших большую, насыщенную жизнь человека пасуют перед мозгляком, у которого за душой ничего нет, кроме позорного опыта застенка, где из честных людей делали врагов. Но он, видите ли, покаялся и от других того же требует. А нам не в чем каяться. Мы по-солдатски преданно служили Родине, нам приказывали — мы исполняли, не уклоняясь и не рассуждая. В бою как в бою!
Иван Сергеевич так и выложил ему однажды за домашней сливянкой у Ивана Афанасьевича.
— Это верно: не уклоняясь и не рассуждая. А стоило бы иной раз порассуждать и уклониться. Тогда бы не стал по своим стрелять.
— По каким своим? — не понял Иван Сергеевич.
— А ты же в заградотряде служил. Думаешь, я не знаю? — переходя на ты, с откровенной злобой сказал Михал Михалыч.
— Да, служил. Но стрелял я не по своим, а по трусам, дезертирам, предателям. И они в меня стреляли. — Он расстегнул рубашку и показал сборчатый белый шрам под левым соском. — Из нашего родного ППШ. Пуля, которая немцам предназначалась, у меня под сердцем прошла. Чудом остался жив.
— Ай-яй-яй! — издевательски заголосил Михал Михалыч. — Кто бы тогда Берии блядей поставлял?
Иван Сергеевич готов был вспыхнуть, но сдержался и спросил свысока и тоже на ты, а чего с ним считаться:
— Небось знаешь бериевский список? У нас в комитете по рукам ходил. Много ты там видел блядей? Народные и заслуженные артистки, лауреатки Сталинской премии, докторессы, как говорится, наук, член-коррки академии, депутатки Верховного Совета и жены самых больших людей. Жемчужная нить. А выбирал сам маршал, я тут ни при чем. Мое дело адъютантское.
— Надо же! — плачущим голосом сказал Михал Михалыч. — И не проймешь их ничем. Я-то думал: замаскировались грибники-ягодники, садоводы-огородники, пчеловоды-надомники. Сидят, хвост поджали и крокодиловы слезы льют. А им горюшка мало, расположились на заслуженный отдых, полный кайф — и никакого раскаяния.
— А ты что заносишься? Сам признался, что пытал людей.
— Да, признался. Я сволочь. Преступник и подлец. И хочу, чтобы другие признались. Тогда еще не все погибло.
— Не имеешь ты права ничего требовать, — сказал Иван Афанасьевич. — Каждый сам себе судья. Никто про другого человека не знает, чего у него внутри, и требовать не может.
— А ты бы вообще помолчал, палач! — гаркнул Михал Михалыч и, ощерясь вурдалачьими клыками, заорал на весь поселок:
Иван Афанасьевич поднял руку, будто защищаясь от пощечины, и вдруг заколотил себя ладонью по губам, казалось, он закусывает воздухом крепкий глоток. Круглая голова его налилась тяжелой кровью и стала цветом в свекольный борщок. Иван Сергеевич испугался, что его хватит удар.
— У меня нет красной рубашки!.. Я сроду не носил красной рубашки!.. Не носил!.. — кричал он, будто это было самым главным в брошенном ему обвинении.
Усмехаясь, Михал Михалыч небрежно плеснул себе в фужер сливянки, выпил и закусил вздрогом гадливого наслаждения.
— Ладно, живые трупы, гуляйте дальше.
И, пошатываясь, вышел из дома.
Друзья долго сидели в угрюмой подавленности, даже выпивка не шла. Все разом огадилось: их дружба, печаль по былому, сегодняшние надежды, преданность идеалам, образ Дины Алфеевой, ленинградская коммунистическая сечь, тихие радости от природы, чистые партийные билеты. Он ничего не пощадил, все забрызгал отравленной слюной. Как жить дальше? Остановится ли он в своей злобе или перейдет к действенной мести людям, ничуть перед ним не виноватым?
— А что он может нам сделать? — как-то робко всхорохорился Иван Сергеевич.
Афанасьич развел руками.
— В такое мутное время любой мелкий гад становится опасен. Гласность, мать их!.. Он же писучий, сволочь. Ославит так, что за ворота не выйдешь. Много при нем лишнего болтали, считали своим. Какой-нибудь паскудный «Огонек» или «Московский пидер-комсомолец» такую грязь размажет, что не отмоешься. Как бы общему делу не навредило.
— Кишка тонка! — бодрился Иван Сергеевич.
— А кто его знает? Любое невинное слово можно так вывернуть, что сраму не оберешься. Еще садово-огородный участок отберут. Он же следователь, а им честного человека овиноватить — раз плюнуть. И вообще он за сионизм. Такой ни перед чем не остановится.
— Господи! — вздохнул на слезе Иван Сергеевич. — Как хорошо мы раньше жили! Мне бы, дураку, сразу гнать его в шею. Рассоплился, пожалел соседа. Воистину: есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы.