— Тебе не нравится родной город твоего папочки?
— Если он нравится тебе, то и мне тоже. — Злой ответ.
— Не сердись. Это ненадолго.
— Пока я не выйду замуж? — Трудно понять, что стоит за этими словами. Наверное, потому, что теперь мы говорим друг с другом только по-английски, а говоря по-английски, она становится совсем другим человеком, впрочем, как и я сам. Языки морально подчиняют людей своей грамматической логике.
— Пока я не получу пост посланника во Франции, если я вообще его получу. — Я перешел на французский, чем сразу восстановил взаимопонимание. — Ты хочешь выйти замуж за Джона?
— Если ты этого хочешь.
— Нет. Не говори так. Ты сама должна решать.
— Но ты бы этого хотел?
— Он приемлем.
— Приемлем! — Наконец-то Эмма оживилась. Разговаривая по-французски, она становится женщиной латинского мира, и тогда мне с ней легко; все-таки я ее отец.
— Эпгары…
— Великолепны! Знаю. Они твердят мне это каждодневно. А сестра Вера! Она чувствует себя равной Жанне Д’Арк!
— Деньги. — Я держался сути.
— Но сколько? — Она тоже.
— Со временем, полагаю, немало.
— Ты представляешь меня жительницей Нью-Йорка?
На моих глазах появились непрошеные слезы.
— Я не хочу, чтобы ты была от меня далеко. — Мне не нужно ей ничего объяснять. Из всех живых существ только писатели точно знают, что они смертны.
— Джон хотел бы объявить о помолвке под Новый год.
Натягивая лиловые перчатки, Эмма посмотрелась в трюмо орехового дерева, витиеватая роскошь которого портит вид нашей гостиной; оно было бы уместней в одной из спален. — Надо попросить прислугу его переставить.
— Помолвку всегда можно отменить… — начал я, даже мысленно не имея представления, чем закончу эту фразу. Поскольку я сам действительно решения еще не принял, я ее и не закончил. Вместо этого я взял конверт, где лежала сэнфордовская карточка, и по привычке попробовал его на ощупь. Как на самых дорогих конвертах, на нем тисненые буквы.
— Это не так просто. Особенно здесь, в стране Эпгаров. — Похоже, Эмма понимает эту страну глубже, чем я. Ей бы следовало запечатлеть этот мир на бумаге: она и в самом деле его видит, тогда как у меня перед глазами только мы двое, барахтающиеся, чтобы не опуститься на дно.
— Он не исключал возможности поселиться когда-нибудь во Франции. — Слабый аргумент, я это сам знал.
— Они никогда ему не позволят. Ну что же. — Эмма накинула все еще роскошную соболиную шубку своей матери. — Пусть помолвка состоится под Новый год. Думаю, так будет лучше всего.
— А свадьба в июне?
— В церкви Благоволения. Где же еще? — Эмма улыбнулась, и ее темные глаза газели остро напомнили мне вдруг прекрасные, искрящиеся, всевидящие глаза Аарона Бэрра. — От Нового года до июня уйма времени.
— Слава богу. А что ты о нем думаешь? — Я еще держал в руках конверт Уильяма Сэнфорда.
— Я думаю, что это необыкновенно грубый дикарь, — сказала она по-французски, — к тому же слишком самоуверенный.
Я не понял.
— На Джона это непохоже.
На лице Эммы в зеркале отразилось изумление.
— Я думала, что ты имеешь в виду непристойного мистера Сэнфорда.
— Нет. Нет. У него манеры, недопустимые даже для американского миллионера. Я говорил про Джона.
— О, Джон… — сказала она, вздохнув. — Думаю, он именно такой, каким кажется. А это уже кое-что. Конечно, после Анри…
— Он не слишком плох?
— Не слишком.
— И не слишком хорош?
— Папа, мне тридцать пять, и у меня нет выбора, да и времени у меня тоже не осталось.
Вот так-то. Меня всегда восхищала суровая французская практичность, хотя от нее до костей пробирает холод. Эмма поцеловала меня в щеку и ушла. Ее фиалковый запах до сих пор витает в комнате.
3
Дни бегут в постоянной и утомительной череде светских встреч. Если верить популярной прессе — а такой здесь явный переизбыток, — блистательная княгиня д’Агрижентская является сенсацией нью-йоркского сезона; встречаются иной раз туманные намеки на то, что она, возможно, вскоре выйдет замуж здесь, в «Старом Готаме», за кое-кого из никербокеров. Все это пишется в ужасном, подражательном стиле.
Отнюдь не туманно Эпгарам было объявлено, что миссия Эммы на этой планете будет выполнена в июне. Покоренная их добротой, она выразила готовность расстаться с мишурой своего старосветского высокого титула ради не столь блестящего, но отмеченного истинной исключительностью и значимостью положения миссис Джон Дэй Эпгар.
Сестра Вера, казалось, вот-вот лишится чувств от восторга при мысли о своей новой родственнице, а третий брат Эпгар удовлетворенно объявил мне с глазу на глаз, дымя своей зловонной сигарой, что по положению на сегодняшний день предстоящий брак одобряют две трети из девяти Эпгаров. Остальных беспокоит религия Эммы, а также Париж. «Но они присоединятся к большинству в первый день Нового года, когда мы объявим о помолвке». А пока в течение одной или двух недель новость не будет обсуждаться, хотя это уже не секрет.
После того как я получил деньги от Боннера, я больше не просыпаюсь посреди ночи, терзаемый страхами. Но, даже учитывая гонорар из «Леджера», доллары в этом городе тают, как вчерашний снег.
Уже решено, что мы отправляемся в Вашингтон пятнадцатого февраля и я начну для «Геральд» свои «наблюдения» (подходящее словечко для того, чем я буду заниматься; Джейми оно тоже нравится).
Миссис Пэрен Стивенс вручила нам письма двадцати ее близким друзьям, с которыми нам предстоит познакомиться. Мы еще не решили, снять ли нам дом на те два или три месяца, что мы проведем в столице, или остановиться в гостинице. Я склоняюсь к гостинице, потому что это дает нам возможность не отвечать приглашением многим, кого нам придется посетить.
Сегодняшний день был заполнен, как и все остальные. В полдень я отдаю Эмму в распоряжение Эпгаров. Затем я завтракаю, как правило, в устричном баре. Эти милые заведения располагаются в подвалах; с улицы их замечаешь по полосатым, белое с красным, столбикам с большим шаром наверху.
Однако сегодня от устричного бара пришлось отказаться и позавтракать в ресторане с Ричардом Уотсоном Гилдером. Я решительно отказался от обеда в его доме из страха перед его сестрой. Мужеподобная девица, Дженетт предана литературе; у нее на все своя точка зрения, и, задав вам вопрос, она тут же сама на него отвечает. Жена его очаровательна, но в часы завтрака она обычно рисует в своей студии. Я отказался также от нового визита в клуб «Столетие» или «Лотос». В подобных местах встречаешь слишком много писателей и, увы, совсем мало издателей.
В прошлую субботу состоялось мое обещанное выступление в «Лотосе». Всем понравились мои рассказы о Франции после падения империи, но никакого интереса не вызвали французские писатели.
Я встретил Гилдера во французском ресторане с хорошей репутацией; он расположен на Четырнадцатой улице точно напротив роскошного зала «Стейнвей», где играют оркестры и болтают лекторы. Если не ошибаюсь, в один из своих приездов в Нью-Йорк его открыл Чарльз Диккенс.
«У матушки Лино» — вполне сносный ресторан, хотя и чересчур откровенно богемный (клиенты, разумеется, а не повара и официанты), и я получил от завтрака удовольствие. Я даже получил удовольствие от общества Гилдера; это весьма приятный человек, несмотря на свои неустанные усилия чего-то добиться в литературном мире, отчего я испытываю некую неловкость. Я встретился с ним, потому что он редактор «Скрибнере мансли» и охотно меня печатает. Он же воспылал страстью к моей… экзотичности, что ли?
— Вы такой чисто американский писатель и в то же время такой иностранный! — Лицо его сияло довольством в клубах пара от превосходного фасолевого супа.
К счастью, у мадам Л и но есть маленькие столики наряду с длинными столами, которым так преданы американцы. Даже в гостинице «Пятая авеню» приходится обедать за столом на тридцать персон, за которым зачастую сидит именно столько совершенно чужих вам людей. Ничего не поделаешь. Демократия.
Я сказал щедрому Боннеру, что могу написать для него очерк о нью-йоркских ресторанах. «Пусть это будут парижские рестораны, и я его покупаю!» Кто-то сказал мне в клубе «Лотос», что Боннер заплатил Брайанту 5000 долларов за довольно-таки неуклюжие стихи на смерть Линкольна. За такую сумму даже я готов превратиться в поэта и сочинять стихи на любую тему.
— Я вовсе не чувствую себя иностранцем, — солгал я Гилдеру, смакуя фасолевый суп, в который я щедро добавил уксуса. — Все как в старые времена. Мы могли так сидеть в таверне «Шекспир». — У Гилдера недоумение на лице. Я рассказал ему, как в этом милом заведении в тридцатые годы любил собираться литературный и театральный Нью-Йорк; увы, оно давно снесено и забыто. Гилдер млеет от воспоминаний об Ирвинге, Халлеке, Купере. Я из кожи вон лезу, чтобы его усладить.
— Думаю, что в те дни литераторы были ближе друг к другу, чем в наше время. — Мне вдруг пришло в голову, что Гилдер моложе Эммы.
— Вообще-то мы не считали себя «литераторами». Сочинительством ради собственного развлечения или чтобы позабавить друзей мог заняться любой образованный человек. Если он был беден — как я или Брайант, — что ж, мы писали для газет, чаще всего под псевдонимом, чтобы не поставить никого в неловкое положение.
— Наша литература стала теперь театром военных действий, мистер Скайлер. — У Гилдера был убитый вид. — Идет война не на жизнь, а на смерть между реалистами, как они любят себя называть, и писателями хорошего вкуса, как вы, как Брайант.
Мне не доставил радости столь льстиво предложенный общий венок, но я промолчал. В конце концов, меня лично мало интересуют текущие литературные дела. Пока мне нет необходимости самому читать всех этих новых великих писателей, я могу их превозносить или хулить, смотря по обстоятельствам.
Цитаделью реализма стал «Атлантик мансли», журнал, издающийся в Бостоне выходцем со Среднего Запада по имени Хоуэлле; он обаятельный человек, но слишком литературный, я видел его несколько лет назад в Венеции, где он еще совсем молодым человеком занимал пост американского консула — то была награда ему за восторженную предвыборную биографию президента Линкольна.
Для себя: намекнуть Даттону, что я готов написать такую же биографию губернатора Тилдена. Мы с Биглоу переписывались на этот предмет, и, хотя логичнее было бы выбрать его, он будет слишком занят предвыборной кампанией и к тому же считает, что я сумею «лучше других представить губернатора той небольшой части избирателей, которая умеет читать».
Хоуэлле пишет реалистические рассказы во французской манере, а также очень живые истории о Дальнем Западе — жанр, теперь наиболее популярный. В самом деле, если вы не с Запада (или не умеете писать, как люди Запада), дорога к настоящему успеху для вас в лучшем случае только едва приоткрыта. На противоположной стороне литературного мира находятся изящные журналы, для которых пишу я, в том числе журнал, издаваемый Гилдером.
— Мы никогда не должны забывать, — громко сказал Гилдер, подозревая, вероятно, что я забуду то, что он хочет мне сказать, пока он будет это говорить, — что наша аудитория почти целиком состоит из женщин. Да благословит их господь!
Я благословил их, жуя отличную французскую булку.
— Вот почему Хоуэлле и «Атлантик» теряют подписчиков, — продолжал он. — Потому что он постоянно шокирует дам или, что еще хуже, повергает их в скуку.
— Значит, наших дам очень легко шокировать, а скуки им не занимать. — Я сказал то, что думал, вернее, то, что только думал сказать.
Но как и большинство людей, Гилдер слышал лишь то, что хотел услышать.
— Я не всегда соглашаюсь со Стедманом или другими нашими друзьями относительно того, что именуется чувством меры. При всем том, что Марк Твен шокирует и бывает грубым, я считаю его высокоморальным человеком, оказывающим благотворное влияние на публику.
— А я считаю его самым презренным балагуром, дурачащим аудиторию, состоящую из невежественной деревенщины. — Я терпеть не могу Марка Твена, и несколько недель вынужденного молчания о нем вызвали эту нехарактерную для меня вспышку.
Гилдер не так этим изумлен, как я мог ожидать.
— Конечно, Твен здесь своего рода божество, — заметил он сдержанно.
— Особенно среди тех, кто не умеет читать. — На меня нашло. — Да ему и притворяться ни к чему, не так ли? — В течение нескольких лет Твен объездил с лекциями весь мир, рассказывая байки и анекдоты наподобие Дэйви Крокетта. К несчастью, я вряд ли доживу до твеновского Аламо.
— Но согласитесь, Скайлер, сила его рассказов…
— Он прекрасный комедиант, и я с удовольствием посмотрел бы на него на сцене. Но если бы я мог, я сжег бы весь тираж «Простаков за границей».
Моя неприязнь к Твену вполне объяснима. Профессиональный балагур, прогуливающийся среди руин блистательной Европы, презрительно отпускающий шуточки в адрес цивилизации, и все это для того, чтобы уверить своих оставшихся дома земляков в том, что они богоподобны при всем своем невежестве, фанатизме и низости, а если им придется (упаси боже!) оглянуться вокруг себя и заметить уродство своих городов и убожество своей жизни, то что ж, на этот случай есть старый добряк Марк, который объяснит им, что они — лучшие люди из всех, что когда-либо жили, да еще и в лучшей стране мира, а потому спешите покупать его книги! Скажу только одно в его пользу: его читают люди, которые обычно вообще книг не читают. А это уже кое-что. Всем известно, что любимая книга (единственная?) нашего президента — «Простаки за границей».
Гилдер изо всех сил постарался меня успокоить, заметив, что попытка Твена написать роман о политике совместно с Чарлзом Дадли Уорнером закончилась провалом, хотя пьеса, созданная на основе романа «Позолоченный век», все еще не сходит со сцены.
— А теперь он снова, кажется, провалился. — Несмотря на любовь Гилдера к Твену, он слишком литературный человек, чтобы не испытывать радости от провала другого писателя. — В этом месяце вышла его новая книга, на этот раз детская. У Брентано мне рассказали, что ее никто не покупает.
После завтрака я предложил ему прогуляться до площади Пяти углов. Он был шокирован.
— Вы шутите, мистер Скайлер?
— Должны же мы пойти на какие-то уступки реалистам? Тем более, что во Франции писатели — завсегдатаи подобных мест.
Гилдер помрачнел.
— Знаю я этих писателей. Сплошная грязь.
Он все же согласился, доверившись мне. Мы сели на Бродвее в яркий вагончик «Желтая птица» на конной тяге, направляющийся в городской парк.
На улице было не холодно, как раз то, что нужно для прогулки на свежем воздухе — хотя воздух в центральной части города отнюдь не свеж — и обозрения достопримечательностей, тоже довольно неприглядных, как выяснилось.
На первый взгляд у Пяти углов почти ничего не изменилось. Столько же улиц, как и раньше, вливается в мрачный пустырь немощеной земли. Снег растаял, и то, что обитателями с горечью именуется Райской площадью, теперь — сплошное месиво грязи и человеческих экскрементов. Вокруг покосившийся забор, призванный защитить два тоненьких деревца — единственное местное украшение. Продавцы орехов лениво занимаются своей торговлей, а старухи-иностранки, сидя на ступеньках своих жилищ, грязными руками трут хрен. В дверях дома подозрительная парочка молодых бродяг в лохмотьях по очереди прикладываются к длинной черной бутылке джина. Кое-где, несмотря на зимнее время, картежники прямо на тротуарах режутся в карты. Сдают по три карты — название игры забыл.
Когда я был молод, мне нравилось чувство опасности, совращения, даже насилия, связанное с этим кварталом. Но сейчас все иначе. Нет, оно не исчезло, — просто изменилось, скорее даже расцвело благодаря иммигрантам, которые заполнили чердаки, подвалы и крошечные комнатки ветхих лачуг, образующих треугольник площади. Самое крупное здание, некогда винокурня, недавно превращено богомольными дамами в миссию. С обеих сторон кривобокого дома узкие проходы: один из них известен как «Аллея убийц».