— Но ведь и в Европе все крадут?
— Мы же не европейцы. Мы протестанты, верим в грех и воздаяние и в абсолютную необходимость добра.
— Я никогда не смогу стать американкой, — твердо сказала моя дочь.
— Тогда будем надеяться, что ты сумеешь превратить Джона во француза.
— Похоже, у меня не будет другого выбора? — Какое-то мгновение мы балансировали на грани опасной откровенности. Эта перспектива не устраивала ни одного из нас, а потому мы стали переодеваться к обеду. Мне Джон симпатичен, и Эмме, полагаю, тоже. Но все это неверно в принципе — соединение двух абсолютно несхожих культур. Ладно, Эмма восторжествует, какое бы решение она ни приняла. Я глубоко верю в силу ее воли, в тонкость ее ума. Ока ни перед чем не остановится, чтобы преуспеть. Это своего рода Бонапарт.
Джон Чемберлен тепло с нами поздоровался. Джона, он, пожалуй, не вспомнил, но фамилия Эпгар вызвала соответствующие ассоциации, в то время как мы с Эммой — благодаря матери и дочери Снед — местные знаменитости.
Нас провели в самую элегантную обеденную залу: довольно-таки сумрачная комната, которая кажется еще более темной из-за черных панелей орехового дерева; мои соотечественники питают к ним особое пристрастие, меня же эта мрачная отделка настраивает на похоронный лад.
Джон был напичкан новостями из страны Эпгарии. Эмма раскраснелась, что должно было выражать неподдельный интерес.
— Ваша первая статья в «Геральд» принята очень хорошо, мистер Скайлер. Даже отец нашел ее здравой, хотя он и слышать не желает ничего дурного о республиканской партии.
— Тогда я посоветовал бы ему, подобно Одиссею, заткнуть уши, потому что мы заплыли в страну сирен и республиканская барка несется прямо на рифы.
— О, — откликнулся он на мою вдохновенную арию. — Вы уже были в Белом доме? — Джона интересовало впечатление, которое произвело на Эмму американское величие.
— Я лишь нанесла визит госпоже Грант, — сдержанно сказала Эмма. — Нас пригласят, сказала она, на следующий «большой» обед. Она так и сказала: «большой». Если, конечно, папа не слишком обидит президента своими корреспонденциями.
— Так, значит, вы еще не видели президента, мистер Скайлер?
— О, я его видел, но пока не был ему представлен.
Мне следовало, наверно, еще раньше рассказать на этих страницах, что два дня назад около десяти часов вечера президент появился в ротонде отеля «Уиллард». Меня предупреждали, что он любит, прогуливаясь, заглянуть туда, молча посидеть в холле, выкурить сигару и затем ретироваться в Белый дом. Служащие отеля уважают его инкогнито, если так можно сказать. Но гости иной раз его узнают; узнали и мы с Нордхоффом.
Нордхофф первый заметил его. Мы сидели в дальнем конце ротонды, просматривая наброски моей второй статьи.
— Вот он. Не смотрите.
Я бросил мимолетный взгляд на парадную дверь; там стоял генерал Грант. Никто из гостей его не узнал, но ведь он, мягко выражаясь, не отличается особо запоминающейся внешностью. Во-первых, он гораздо меньше ростом, чем я ожидал; человек крепкого сложения, он выглядит удивительно хрупким из-за манеры двигаться: верхняя часть тела при ходьбе подается вперед, а голова слегка склоняется набок. Напрашивается мысль, что он косолап; или одна нога короче другой, как у моей матери: у нее была точно такая же походка. Волосы короткие, седеющие, с пробором слева (говорят, что он испытывает крайнюю неприязнь к людям с пробором посередине). Знаменитая борода аккуратно подстрижена и закрывает, или, скорее, маскирует, всю нижнюю часть лица. Длинная черная сигара зажата в зубах, он так и не раскурил ее, пока сидел в холле, скорее он ее пожевывал, чем курил. За спинкой его стула стоял детектив, который охраняет президента во время прогулок. Уши, нос, глаза Гранта ничем не примечательны, но лицо, когда он отдыхает, весьма любопытно. В нем есть что-то ущемленное, уязвленное, изумленное.
— Он всегда выглядит таким несчастным? — спросил я.
— Довольно часто. Он редко смеется, того реже улыбается. Для военного человека он чересчур стыдлив. Он выходит из комнаты, если кому-нибудь вздумается рассказать что-то непристойное.
— Он пьет?
— Попивал раньше. Перед войной и во время войны он часто напивался. Но теперь довольно воздержан. Почти все свое время проводит с лошадьми. Разговаривает только о войне и лошадях. И раздражается при любом упоминании о политике.
— Его можно понять.
— Он не интересуется искусством. Активно не любит музыку. Но что любопытно: обожает цветы.
— Человека трудно постичь.
— Героя — особенно. — Так мы полчаса глазели на генерала Гранта, пока он отдыхал, жевал свою сигару, посматривал на публику, как любой другой ветеран, вернувшийся домой — стареть и, посиживая вечерами на ступеньках крыльца, смотреть, как живут другие.
Наконец президента узнали. Два политикана (лоббисты, не члены конгресса: я научился их различать с первого взгляда) появились из бара и, подвыпившие, представились Гранту. Лицо героя ни на мгновение не изменило своего изумленного выражения, а голубые глаза никоим образом, мягко говоря, не приглашали незнакомцев к общению.
Когда Грант встал, один из них схватил его за руку. Президент позволил ему мгновение подержать свою руку. Затем выдернул ее и отступил. Лоббисты внезапно оказались лицом к лицу не с президентом, а с высоченным детективом, который стоял между ними и удаляющейся скромной фигурой. Еще через секунду все кончилось.
— Он глуп? — Я и в самом деле сгорал от любопытства.
— Нет. Ограничен. Нелюбопытен. И все же знает о правительственных делах больше, чем полагают многие люди. Но он явно лишен дара президентствовать в этой стране.
Я засмеялся над этим странным выражением Нордхоффа: оно показалось мне переводом с немецкого.
— А кто бы смог здесь управлять?
— Наверное, Тидден.
— А не Блейн?
— Чересчур продажен.
— Конклинг?
— Чересчур горд и неуступчив.
— Кто же остается?
— Сотня ничем не примечательных кандидатов. У меня личное пристрастие к конгрессмену Гарфилду. Он ученый, образованный человек. Но слабохарактерный. Как и почти все остальные члены конгресса, он получал деньги от «Crédit Mobilier», банка, что владел железной дорогой «Юнион пасифик».
Генерал (разумеется) Джеймс Гарфилд — член палаты представителей от штата Огайо. Он относительно не жаден.
— Он получил от этой компании всего триста двадцать девять долларов. Наверное, он считал их доходом с акций, которых, говоря по правде, и не было. Кстати, я видел его сегодня утром, и он сказал, что хотел бы встретиться с вами.
— Передайте ему, что за триста двадцать девять долларов я согласен работать на него и прославить его в печати.
Однако Нордхоффу чужд легкомысленный тон, когда предмет разговора — его специальность, а именно политика Соединенных Штатов. Гарфилд — человек классического образования. Он может одновременно писать левой рукой по-гречески, а правой — по латыни, хотя мне это кажется чудовищным. Он принадлежит к самому интеллектуальному литературному клубу Вашингтона; особенно восхищается сочинениями Вашингтона Ирвинга и хочет видеть меня, наверное, главным образом потому, что я принадлежу той эпохе.
Не знаю почему, но час, проведенный в обществе любого из Эпгаров, содержит не шестьдесят драгоценных уходящих минут, которыми так дорожат старики, а скорее девяносто минут отсчитанного, но не прожитого времени. Утомительный день.
Завтра Эмма посвятит все свое время семье Дэев и, вероятно, будет приглашена на чай к миссис Фиш. Я пойду на заседание комиссии конгресса по ассигнованиям на нужды военного ведомства — послушать показания Марша.
Глава шестая
1
Нордхофф представил меня конгрессмену генералу Гарфилду в громадной мрачной ротонде Капитолия, где предприимчивые бизнесмены установили жалкого вида ларьки, торгующие всем, начиная от бутербродов и кончая патриотическими безделушками.
Должен сказать, что златобородый голубоглазый Г арфилд произвел на меня самое приятное впечатление. Он примерно шести футов ростом и, что удивительно, не слишком толст, принимая во внимание его возраст (сорок пять?) и положение в обществе.
— Теперь, после того как мы познакомились, мистер Скайлер, я надеюсь, что вы окажете нам честь, посетив мой дом… — Обычная формула вежливости, на которую я соответственно откликнулся. А тем временем Гарфилд вел нас с Нордхоффом по украшенному фресками коридору мимо толпящихся конгрессменов, лоббистов и простых граждан. Наконец мы остановились перед дверью в комнату комиссии, которая сегодня в течение нескольких часов является центром политической жизни страны.
Караульные у входа оборонялись от наседающих журналистов. «Мест нет, джентльмены. Все заполнено!» Однако после того, как Гарфилд что-то шепнул им, мы с Нордхоффом сумели проскользнуть в переполненную комнату и захватить места в последнем ряду, за скамьей, где, тесно прижавшись друг к дружке, сидели модные дамы.
За длинным столом восседали члены комиссии, возглавляемой, к моему изумлению, членом палаты представителей Клаймером. Я рассказал Нордхоффу, что познакомился с ним в доме Белнэпов. Нордхофф оживился.
— Он в самом деле сказал, что делил с Белнэпом комнату в Принстоне?
— Да. Он назвал его своим старым другом.
Нордхофф присвистнул.
— Должно быть, они во время того обеда пытались о чем-то договориться, потому что Клаймеру уже несколько недель назад сообщили про Марша.
В целом разыгравшаяся драма казалась мне еще менее реальной, чем, скажем, пьеса' Оуки Холла. Члены конгресса (по крайней мере те из них, что присутствовали здесь сегодня) вели себя как самые ничтожные актеры, пытающиеся изображать римских сенаторов, при этом они орали, как сельские янки.
Героем, точнее, героиней дня оказалась миссис Марш, привлекательная женщина, которая шумно плакала, смело смотрела в глаза конгрессменам, демонстрируя свои изящные лодыжки, когда намеренно скрещивала и распрямляла ножки во время показаний своего мужа.
Мне кажется, что Марш произвел хорошее впечатление на комиссию, потому что он говорил как будто всю правду, чем выносил смертный приговор Белнэпам. Он описал даже недавний вечер, проведенный с этой отчаянной супружеской парой, рассказал, как миссис Белнэп умоляла его дать ложные показания, но он не может, не хочет и не сделает этого.
Во время всего представления я наблюдал за Клаймером. Искаженное болью — других слов не подберешь, чтобы описать выражение его лица. Он ни разу не задал свидетелю ни одного серьезного вопроса. Но, с другой стороны, даже не попытался спасти своего друга. Он просто сидел и слушал, как уничтожают Белнэпов.
Когда заседание кончилось, Нордхофф и другие корреспонденты ежедневных газет побежали на капитолийский телеграф передать отчет в свои газеты.
Предоставленный самому себе, я в течение часа задумчиво изучал сенат и палату представителей. Обе палаты недавно обновлены, старые красные шторы и перепачканные табачной жвачкой ковры заменены изящной серой тканью с проблесками имперской позолоты. Хотя сегодня уже реже жуют табак, плевательниц не меньше, чем было в старое время.
Я попал в сенат, избежав, так сказать, утомительной избирательной процедуры. Увидев толпу лоббистов, спешащих через вращающуюся дверь матового стекла в длинную узкую палату, я из любопытства последовал за ними.
Сначала я не мог понять, что это была за комната — мрачная, причудливой формы. Вдоль одной темной стены стояли вперемежку черные кожаные диваны и черные письменные столы орехового дерева. На противоположной стороне несколько вращающихся дверей вели, как я вскоре понял, в зал заседаний сената.
Когда двери приоткрывались, из зала доносился приглушенный голос, но слов, к счастью, нельзя было разобрать. Сенаторы входили и выходили в гардероб — так называлось помещение, где я находился. Гардероб этот служит не только одним сенаторам. Я увидел, что в нем полно лоббистов, журналистов, а также отдельных простых граждан.
В общем, я был несколько поражен отсутствием формальностей, принимая во внимание ужасающее самомнение американского сенатора. Однако, поставленный перед выбором между гордой сдержанностью, достойной избранника в высшее законодательное собрание величайшей страны, которую когда-либо знал мир, и доступностью для тех, кто хочет вручить ему деньги, народный трибун из практических соображений предпочитает последнее.
Сегодня, конечно, был особенный день. Обычный обмен взаимными услугами уступил место разговорам о белнэповском скандале и его возможных последствиях.
Некий журналист завладел вниманием группы сенаторов, излагая им показания Марша. Поскольку я сам видел и слышал то, что он оказался не в состоянии точно записать (журналистику, а не правосудие следует изображать с завязанными глазами и весами в руках), я подошел к одной из вращающихся дверей, желая бросить взгляд на зал заседаний сената.
Внезапно меня толкнул сзади какой-то сенатор, и я, спотыкаясь, вылетел на возвышение, сидя на котором вице-президент, согласно конституции, председательствует в сенате. Поскольку вице-президент несколько месяцев тому назад скончался, место его по очереди занимают разные выдающиеся сенаторы. Сегодня в председательском кресле сидел крупный мрачный мужчина, который, похоже, читал какой-то роман. Он был так поглощен этим занятием, что даже не поднял глаз в мою сторону, несмотря на шум, которым сопровождалось мое вторжение в политику.
К счастью, у меня нашелся добрый покровитель, и я тут же очутился в объятиях сенатора Роско Конклинга. Тот, кто меня толкнул, сделал это в тот момент, когда Конклинг, кончив говорить, сходил с трибуны; так я очутился в его мощных руках.
Я посмотрел на него вверх; он на меня — вниз. Величественное лицо не сразу расплылось в улыбке.
— Похоже, вы очень спешите, сенатор Скайлер!
— Меня толкнули, сэр. Я споткнулся. Я так благодарен, что вы меня поймали.
— У меня не было выбора. — Теперь нас уже разделяло некоторое расстояние, потому что, оказавшись рядом с высоким человеком, я, как всегда, начал пятиться назад, чтобы дистанция свела к минимуму разницу в росте. Конклинг был великолепен в парчовом жилете и в белых фланелевых брюках (это в феврале!).
— Шумные ребята, эти наши лоббисты.
— Похоже, они чувствуют себя здесь как дома.
— Даже чересчур. — Конклинг мрачно покачал головой, как бы осуждая этим всеобщую коррупцию. — Но теперь, раз вы тоже сенатор, посмотрите на ваш новый дом. — Конклинг взял меня за руку.
— Разве это не запрещено? — колебался я.
— Конечно. Все запрещено. Иначе бы не было удовольствия. — С этими словами он ввел меня в зал заседаний: полукружие кресел, обращенных к возвышению, где сидит председатель. Идущий с потолка дневной свет холодно отражался в серых стенах и портьерах. На галерее прессы я увидел несколько знакомых лиц. Галереи для публики были почти пусты. Те немногие, что пришли поглазеть на демократию в действии, были, похоже, сплошной деревенщиной, которые вели себя так — вполне справедливо, впрочем, — как если бы попали в цирк: они жевали табак, грызли орехи, жареную кукурузу — новоизобретенный деликатес, своей консистенцией и, на мой взгляд, вкусом напоминающий новые ассигнации.
Примерно дюжина сенаторов восседала за своими конторками, читая газеты, жуя табак, переговариваясь друг с другом, пока некий южанин с благородным изгибом бровей произносил бесстрастную речь на тему продолжающегося и чреватого опасностями присутствия федеральных войск в некоторых штатах Юга через десять лет после того, что он не назвал Гражданской войной.
Конклинг пригласил меня сесть в пустое кресло. Затем сел передо мной, грациозно повернув ко мне величественную голову и торс.
— Вы сидите сейчас на том месте, где едва не убили тростью покойного сенатора Чарлза Самнера от Массачусетса.
— Чего мне ждать? Его духа или трости?