Эмма заверила меня, что я ничего не потерял. Джулия Фиш, по ее словам, любезна, тускла, эпгарообразна. Самого государственного секретаря не было. Что касается госпожи Грант…
— Она отвела меня в сторону, пристально посмотрела мне в глаза, левым глазом в мой левый и правым — в правый, и сказала: «Моя мать однажды провела ночь в хижине с подразделением армии полковника Аарона Бэрра где-то на Западе, и она сказала мне, что эти люди вели себя как настоящие джентльмены». Не знаю, почему она решила, что я должна это знать. Конечно, ты работал у полковника Бэрра, но даже в этом случае…
Очевидно, мы с Эммой не вполне откровенны друг с другом. Не могу понять, почему мне так обидно, если она не посвящает меня во все подробности своей жизни, даже самые незначительные; впрочем, я так и не открыл ей самую пикантную подробность моей биографии: что я, как и покойный президент Мартин Ван Бюрен, незаконнорожденный сын полковника Бэрра. Хотя я опубликовал книжку «Разговоры с Аароном Бэрром», я ни разу публично не признался, что нас с ним связывает что-либо, кроме моей работы в его юридической конторе.
Разговор после обеда: американские джентльмены неистово восхваляли Блейна в его присутствии, английский посланник не знал, куда деваться, а барон Якоби все время был настороже. Подозреваю, что в поздний час, когда я пишу эти строки, атлантический кабель гудит от зашифрованного балканского остроумия.
Вспоминая возмущение Реликтов, я спросил Блейна, почему он столь неколебимо враждебен к Джефферсону Дэвису, в то время как гражданские права других офицеров армии конфедератов давно уже восстановлены.
— Андерсонвилль, мистер Скайлер. — Его черные глаза сузились. — В этом лагере только из-за Джефферсона Дэвиса умерли тысячи наших людей. Он знал, в каком положении находятся пленные. И ничего не предпринял.
— Другие ответственны в еще большей мере.
— Дэвис как президент Конфедерации распоряжался жизнью и смертью людей. И он выбрал для наших смельчаков смерть. — В легкой хрипотце блейновсйой гортани, в глухом клокотании его груди я услышал первые звуки главной темы его президентской избирательской компании: сыграть на враждебности северян к южанам, высоко размахивая так называемой «кровавой рубашкой», то есть разжигая ненависть, возрождая страсти военного времени.
Блейн сказал мне также, что демократов в конгрессе обвинят в отказе выделить ассигнования на нужды военного министерства; от этого особенно страдает армия на западной границе, которая защищает западных поселенцев от враждебных индейских племен.
Когда мы присоединились к дамам, Блейн сразу направился к Эмме.
— Но хотя бы вас я воочию видел на галерее!
— И наверняка слышали меня, когда я приветствовала вас в полный голос! — Эмма даже зарделась в обществе своего любимого африканского вождя.
— Он мне очень нравится, папа, — сказала она мне только что.
— Но это прожженный негодяй.
— Но ведь ими были и первый, и третий Наполеон. Все-таки мир создан для негодяев, не так ли? И они всегда обращаются с ним, как им заблагорассудится.
— Боюсь, мы застряли здесь дольше, чем следовало. Ты прямо на глазах превращаешься в африканку.
— Я урожденная африканка, папа. А скоро я продерну кость через ноздри и начну есть человеческое мясо. — На этой патетической ноте Эмма отправилась спать.
Моя распухшая щека уже не сильно меня беспокоит, но во рту все еще неприятный привкус крови. Старое тело выздоравливает ужасно медленно.
Глава восьмая
1
Филадельфия, ночь с десятого на одиннадцатое мая. Я так устал, что вряд ли сумею написать хотя бы несколько слов. Эмма тоже в полном изнеможении, она ушла в свою комнату в противоположной стороне гостиницы. Достать двухкомнатный номер оказалось невозможно. По правде говоря, только поток настойчивых телеграмм от Брайанта, требующих предоставить гостиничный номер для меня с Эммой во имя «Ивнинг пост», избавил нас от перспективы ночевки под открытым небом. Выставка Столетия открылась сегодня утром, и в городе не найти ни одной свободной комнаты. Я теперь понимаю, что слишком стар для журналистики подобного рода, но я нищий и не имею возможности выбирать, куда ехать и что делать. Чувствую я себя прескверно.
Хотя это мой первый приезд в Филадельфию, я не стану сейчас фиксировать первые впечатления от старой столицы республики — скажу только, что если город чем-либо и замечателен, то эти достоинства полностью скрыты сотнями тысяч визитеров, которые превратили город в настоящий бедлам — запруженные телегами и экипажами улицы, толпы на тротуарах, переполненные рестораны.
После бессонной ночи (стены нашей гостиницы с таким же успехом могли быть из бумаги, как японские павильоны на выставке) мы проснулись на заре под звуки кашля, харканья, стонов и зевков, не говоря уже о шумных семейных скандалах.
Мы встретились с Эммой в ресторане гостиницы и обнаружили, что его уже оккупировала вся эта кашляющая, стонущая, плюющая и зевающая публика. Пришлось нам на пустой желудок и с натянутыми нервами отправиться под теплым моросящим дождем на вокзал одной из трех новых железных дорог, соединяющих Филадельфию с Фермаунт-парком, где на двухстах акрах возведен целый город. Тридцать восемь зарубежных стран, а также все штаты Союза построили здесь здания в своем характерном стиле. Особая железная дорога проложена кольцом вокруг выставки. Она… Нет, оставлю все эти подробности для «Ивнинг пост».
Примерно в восемь утра облака рассеялись, засверкало солнце, и нам удалось найти места в специальном вагоне, зарезервированном для «почетных гостей». Я был снабжен всеми необходимыми документами, гарантирующими нам с Эммой лучшие места повсюду, как это подобает представителю самой влиятельной газеты страны.
— Похоже на Парижскую выставку. — Эмма в восторге от множества новых экзотических зданий. Многие из них действительно экзотические: японские, турецкие, тунисские; другие экзотичны лишь постольку, поскольку демонстрируют последнюю архитектурную моду.
Почетным гостям позволили пройти мимо тысячных толп, которые ждали очереди у турникетов. Мы, немногие избранные (числом около четырех тысяч), были впущены в южный вход главного здания. Здесь каждому вручили карту трибун, устроенных перед залом Мемориала с противоположной стороны Гранд-плаза. Наши с Эммой места оказались точно позади президентской трибуны — все благодаря Брайанту.
Главное здание занимает двадцать три акра (не могу удержаться от статистики, которая целый день вбивалась мне в голову); оно построено из стекла с центральным нефом длиною почти в две тысячи футов. Впечатление такое, будто находишься на крупнейшем железнодорожном вокзале в мире, — если бы не громадные имперские орлы на постаментах и, конечно, экспонаты.
Вместе с четырьмя тысячами почетных гостей мы вышли из главного здания через Северные ворота. Прямо над нашими головами оказалась временная платформа, на которой разместился огромный оркестр и хор. За тенью, отбрасываемой платформой, лежала Гранд-плаза — море вязкой глины, завершаемое Мемориалом. Деревянные трибуны, обтянутые милями красной, белой и синей материи, были предназначены для знатных особ.
Весь вид портят две колоссальные статуи, установленные в центре площади (для «Пост» я выскажусь тактичнее). Одна — Пегас, другая — Амазонка, стоящая рядом с конем чуть меньших размеров, чем она сама. Эмма сказала, что это не лошадь, а скорее большая собака.
Как только мы разыскали свои места, заиграл оркестр и впустили публику. Примерно двести тысяч человек заполнили Гранд-плаза. Это была внушительная толпа. С радостью отмечаю, что две отвратительные статуи вскоре скрылись из вида: дюжина мальчишек взгромоздилась на спину и крылья Пегаса, на широкие плечи и непомерно большую голову Амазонки.
Сотня почетных гостей, среди которых находились мы с Эммой, оказались настолько выдающимися личностями, что даже мы битый час глазели на них, точно провинциалы, впервые попавшие в столичный город. Здесь присутствует целиком дипломатический корпус, прибывший из Вашингтона, сверкающий золотыми лентами и орденами. Барон Якоби был облачен Ь мундир, в котором я вижу нечто мадьярское; он помахал Эмме отороченной мехом фуражкой. Мы решили, что он сам изобрел этот наряд и выдает его теперь за болгарский.
Члены Верховного суда, лидеры конгресса, генералы и адмиралы стояли на трибунах. Самые значительные персоны явились с запозданием, когда мы уже заняли свои места, а публика более или менее притихла в ожидании.
— Это как театр! — Эмма была в восторге. Особенно когда под звуки какого-то военного марша (разумеется не «Маршируя через Джорджию») появилась прямая фигура генерала Уильяма Текумсе Шермана. Под свист и крики генерал прошествовал к пустой президентской трибуне. Как и многие наши воины и государственные деятели (особенно в ранние дни республики), Шерман рыжеволос. Раздались аплодисменты в честь генерала Филипа Шеридана, и тут же следом — в честь приветливого человека в сюртуке. Я спросил своего соседа (члена Верховного суда штата Пенсильвания), кто этот штатский. «Министр финансов Бристоу». Сосед мой, очевидно, принадлежал к «стойким» республиканцам: он не аплодировал.
Аплодисменты в честь Бристоу начались неохотно (внешне он не производит особого впечатления, хотя держится хорошо, точно уверенный в своей великой судьбе). Зная, что он гораздо менее узнаваем для публики, чем знаменитые военачальники, Бристоу остановился перед нашей трибуной и ждал, пока по огромной глиняной площади будут из уст в уста передавать его имя; площадь была до отказа заполнена мужчинами в черных парадных сюртуках и женщинами в ярких шляпках.
Раздался шелестящий звук многократно повторенного имени «Бристоу», он все усиливался, пока бурные аплодисменты в честь министра — хлопали те, кто находился с ним рядом, — не были подхвачены и не начали разбегаться концентрическими человеческими кругами, и вот в их высшей точке он повернулся к народу — своему будущему народу? — снял шляпу, поклонился и занял свое место рядом с другими членами кабинета министров. Это зрелище повеселило Эмму.
— Похоже, что другие члены кабинета вовсе не рады. Посмотри на Фиша. Он, кажется, спит.
— В год выборов все политики видят сладкие сны.
Затем на Гранд-плаза появился Джеймс Г. Блейн, ôh точно оседлал громы оваций, как необъезженного мустанга. Размахивая шляпой, поворачиваясь налево и направо, он раскланивался и усмехался. Нет никакого сомнения в том, что его связывают с публикой крепчайшие узы.
— Он мог бы продать Белый дом какому-нибудь спекулянту, — услышал я вдруг собственный голос, — положить в карман выручку, и люди все равно стали бы ему аплодировать. — Наглость этого человека действительно восхищает.
— Потому что он один из них. Они поступили бы точно так же, если бы у них хватило смелости, но они боятся, потому что знают, что их поймают, а его никогда не поймают!
— Эмма, затаив дыхание, не спускала глаз с Блейна. Барон Якоби весело на нее посматривал, а также и на меня; мы с дочерью были всецело поглощёны этим необыкновенным зрелищем.
Когда Блейн направился к трибуне, его едва не поглотила толпа, но солдаты в синих мундирах быстро образовали кордон и оттеснили зрителей.
Затем появился Дон Педру, император Бразилии, со своей императрицей. Этот эксцентричный джентльмен некоторое время пребывал в Вашингтоне инкогнито; хотя он приходит в неистовство, когда на него обращают внимание, он еще более неистовствует, если его не принимают, как того требует его титул правителя самых обширных джунглей в мире.
Сегодня Дон Педру был более чем узнан и пребывал в восторге от производимой им сенсации. Кланяясь, улыбаясь, размахивая руками, он с его белыми усами и эспаньолкой напоминал постаревшего Наполеона III. Дон Педру — единственный глава зарубежной страны, поэтому толпа одобрительно гудела, приветствуя его величество, осчастливившее выставку своим посещением. А император оказался в своей стихии — он обожает науки — большую часть дня испытывал новое изобретение, именуемое телефоном, благодаря которому люди могут переговариваться между собой, разделенные многими милями. «Он говорит!» — не переставая кричал Дон Педру.
Оркестр, под управлением Теодора Томаса исполнил национальные гимны зарубежных стран. Он играл так громко, что я был вынужден прослушать за одно утро не только аргентинский «Marcha de la Repûblica», но и австрийский «Gott erhalte Franz der Kaiser» К Измученные чрезмерным патриотическим пылом, мы оказались не готовы к следующему экстраординарному усилию маэстро Томаса — «Инаугурационному маршу», специально для этого случая написанному Рихардом Вагнером.
— Поразительно! — воскликнула Эмма. — А что, американских композиторов не существует вовсе?
— Приличных, видимо, нет. — Как человек, предпочитающий новую музыку, я нахожу, что комитет по проведению Столетия поступил умно и довольно-таки смело, заказав музыку Вагнеру, а не какому-нибудь местному сочинителю религиозных гимнов. Эмма предпочитает Оффенбаха.
С первыми тактами вагнеровского марша под звуки французских рожков показалась президентская чета. Две крошечные фигурки и сопровождающие их лица заняли свои места в центральной ложе прямо под нами. Я несколько удивлен, что президент появился под звуки марша и потому не удостоился оваций, которыми встречали великих людей. Скоро я понял: тот, кто спланировал весь этот парад, отлично знал, что делает.
Когда оркестр замолк, президент и его сопровождающие уселись, поднялся епископ и начал говорить — длинно, как и подобало епископу. Этот святой человек благословил мир, коммерцию и бога — именно в таком порядке. Когда он сел, хор громко исполнил оду, слова которой специально по этому поводу сочинил американский поэт Дж. Г. Уитьер; он благочестиво выразил надежду на то, что Америку ждет светлое будущее.
Затем произнес речь глава организационного комитета по празднованию Столетия; как мне показалось, он сложил с себя полномочия и передал бразды правления правитель* ству; они были приняты в пространной речи, которую произнес неизвестный мне генерал. Затем нам пришлось выслушать длиннющую поэму Сиднея Ланира под названием «Кантата». Читали ее ужасно, и, кроме меня, нйкто, наверное, не понял ни единого слова. Благодаря какой-то причуде акустики я слышал все. Разумеется, поэт превозносил Соединенные Штаты. Он тоже выражал надежду на лучшее будущее.
— По крайней мере в Америке есть поэты, — сказал я Эмме; она вздохнула.
Время близилось к полудню. Под жарким солнцем, от запаха чрезмерного количества знатных особ, плотно стиснутых на трибунах, от назойливой музыки, поэзии и красноречия мы все стали потихоньку сникать.
Затем тот же генерал (надо выяснить его фамилию, дело в том, что я куда-то задевал программу) начал говорить — тоже очень долго; он закончил, представив собравшимся президента.
Генерал Грант поднялся. С наших мест над президентской ложей мы отлично видели его спину. Он медленно шел к трибуне. Вот момент, подумал я, когда все прошлые проявления восторга померкнут.
Теперь Грант был отлично виден толпе, он сжимал в руке текст речи. Он остановился. Глаза его были устремлены прямо в толпу. Он ждал. Но ничего не последовало, толпа никак не реагировала. Тишина, мертвая тишина встретила героя Виксбурга и Шайло, спасителя Союза, дважды избранного президентом Соединенных Штатов.
Я увидел, как госпожа Грант повернулась к своему соседу; даже в профиль на почтительном расстоянии было заметно, что она растеряна.
Во время этой затянувшейся паузы президент просто стоял, сжимая в руке листки с речью. Наконец кто-то выкрикнул приветствие, затем послышалось еще одно; это ничуть не спасло положения, может быть, даже усугубило его: опять воцарилась тишина.
Наконец Грант начал читать речь своим звучным благородным голосом; речь была изящная и милостиво краткая. Он был очень скромен, что абсолютно нехарактерно для этой самовлюбленной страны. «Гордясь тем, что мы сделали, мы сожалеем, что не достигли большего». Думаю, что эти разумные слова огорчили аудиторию (она привыкла, что правители возносят ей хвалы); когда президент кончил говорить, тишина, которой его встретили, сменилась неодобрительными криками, свистом и гиканьем.