Молчание затягивалось. Павло Слетко опять стал раздражённо дрыгать ногой, а тут ещё к пряслу подошёл бычок-сеголеток и принялся чесать бока о жердину, слышно было, как он пыхтел от удовольствия.
— Так что же, товарищи? Может, будут критические замечания по проекту? Или предложения, поправки? Вы все имеете право голоса. Высказывайтесь.
Наконец, кряхтя, поднялся старец Авксентий. Сперва прогнал бычка, огрел его посохом, потом сказал:
— Ты, Кольша, тары-бары не разводи. Говори, зачем пришёл? Ежели опять на переселение нас тянуть, так тебе сказано было: не поедем. Не мы вашей плотине мешаем, а она нам поперёк пути стала. Вот оно как. А может, ты опять за людями явился? Так силком не имеешь права. Сам же читал: советская власть есть рабоче-крестьянская власть. Стало быть, ты крестьянина не замай — он тоже власть.
— Э нет, дидусь! — не утерпел-таки, вмешался Слетко. — Ты всех на одну доску не ставь. Рабочий класс — гегемон. Руководящая сила. Це ж политика!
Авксентий недовольно насупил белые клочкастые брови, наклонился к мужикам, чтобы справиться: кто такой крикливый? Ему объяснили: дескать, рабочий с плотины, механик. Дед заметно смягчился, перестал стучать палкой.
— Руководящая сила, говоришь?
— Эге ж.
— А почто всех крестьян в рабочие тянете, объясни-ка? Крестьянина земля держит, крестьянин хлеб держит, пушнину добывает. Кто кормить-то вас будет?
— Не перегибай, диду! — Слетко выбросил над головой руку с зажатой в кулаке кепкой и начал выдавать, как цеховом митинге:
— Нема такой линии, чтобы всех селян в рабочие! Брехня! Есть смычка города и деревни, братская взаимопомощь. Крестьянин должен помогать производству рабочей силой, часть селян вливается в ряды рабочего класса. Классовое пополнение. Уразумели?
Дед сел, смахнул рукой: стар он для таких споров. И тут вкрадчивый голос снова подал Савватей.
— Уразуметь-то уразумели. Так ведь мы это самое пополнение не единожды давали. А теперя что получается? Товарищ председатель Вахрамеев уже по монастырским закромам шарит, богомольных старух на стройку агитирует. Это какой-такой рабочий класс объявляется?
За изгородью, в бурьянах раздался хохот: там пряталась, подслушивала кержацкая ребятня. А мужики по-прежнему сидели серьёзные и равнодушные, ни один не улыбнулся. Они, наверно, и смеются по команде, тоскливо подумал Вахрамеев, чёрт ему подсунул этого занозистого коротышку Слетко. Завёл никому ненужную дискуссию — о рабочем пополнении ведь и речи не было. Не дай бог, ежели раскипятится да сцепится с ними в споре — тогда пиши пропало…
— Спокойно, мужики! — поднял руку Вахрамеев, замечая кое-где на брёвнах настырно вздыбленные бороды. — Идём дальше по регламенту. Кто следующий?
Желающих опять не находилось. Да это и неудивительно было… Именно так всё предсказывал Устин Троеглазов. Теперь должен сказать слово ещё один человек, который на брёвнах не сидел, но присутствовал здесь, всё видел и всё слышал. Этим человеком была тётка Степанида — уставница Кержацкой Пади. Она сидела за спиной президиума на высоком резном крылечке и будто дремала всё это время, медленно, нехотя перебирая чётки.
Вахрамеев и Слетко полуобернулись, когда тётка Степанида, шурша чёрным платьем, высокая, поджарая, стала неспешно спускаться с крыльца. Вахрамеев знал о ней многое: о её отчаянных сыновьях-медвежатниках, о её непререкаемом авторитете во всей округе, о её жестокости и добросердечии, религиозной фанатичности и удивительной начитанности. Все газеты и журналы, которые выписывались по почте на Кержацкую Падь, на самом деле получала она одна. Да и читала их, пожалуй, только она.
Уставница вышла на середину, и один из её сыновей, очевидно, младший — безусый ещё, стриженный в скобку, вынес за ней табуретку, однако она недовольным жестом тут же отослала его обратно. Вахрамеев поморщился: от стоявшей рядом уставницы сильно пахло шалфеем и мятой. Ведьма-чистоплюйка…
Говорила она тихо, но на удивление молодо звучащим голосом.
— Зря, мужички, кочевряжитесь. Понапрасну глотки дерёте. Он ведь, Кольша Вахрамеев, председатель наш, вовсе не за тем приехал. Не за переселение говорить и не людей на стройку требовать. Нет! — она обернулась и, глядя на красную скатерть, а не на Вахрамеева, насмешливо спросила: — Верно я говорю, председатель?
— Верно… — уныло и как-то пристыжённо кивнул Вахрамеев.
— То-то. Он, Кольша, парень у нас больно несмелый — я его, почитай, сопляком знаю. Вот ежели с бабами, так куда как удал да напорист: экую баталию учудил в Авдотьиной пустыни! В божьей-то обители! Да уж бог ему простит. Ну, а приехал он сюда с этим молодым человеком (рабочий, а шумлив, негоже!) за конями нашими. Да, да! Чтобы просить у нас лошадей в извоз — каменья возить на эту иродову плотину. Так, что ли, председатель? Чего молчишь?
— Так… — вздохнул Вахрамеев, чувствуя неловкость и стыд, будто пацан, пойманный в погребе с банкой варенья. Ну и ведьма… Всё-таки пронюхала и сумела посадить в лужу! Прямо носом сунула. А ведь предупреждал дядька Устин, не советовал с ней связываться.
— То, что там у вас прорыв, это мы знаем. Не за горами живём, — продолжала Степанида. — Однако лошадей не дадим, ни одной лошадёнки. Думаешь, поди, жалко? Конечно, жалко. Вы же их за месяц загоните, до смерти измотаете, изобьёте. Вы же никого не жалеете, ни людей, ни лошадей. Вы не работаете, а рвёте. Всё рвёте, как те скалы, как богом данную Адамову землю. Гоните, торопитесь, даже передохнуть боитесь. Разве так работают? Куды торопитесь, люди грешные? Али в ад?
У Вахрамеева горели уши, наливались жаром стыда и ярости щёки, зудели руки, словно уставница хлестала его не тихими злыми словами, а крапивными вениками. Он понимал, что самое главное сейчас для него — выдержать, устоять, не сорваться, не дать втянуть себя в скандальную перепалку. Он был здесь советской властью, которой, в общем-то, говорили правду. Он обязан был ответить только правдой.
Павло Слетко корчился от обиды и злости, и всё порывался вскочить, возразить, выдать ответное пламенное слово, однако Вахрамеев цепко сдерживал его, сдавив плечо. У Вахрамеева чуть дрожали руки, когда с возможным спокойствием свёртывал и укладывал в полевую сумку красную скатерть.
— Да, торопимся — сказал он, щёлкнув застёжкой и посмотрев прямо в холодно-синие глаза уставницы. — Очень спешим, мать Степанида! Тут ты права. Выматываемся до последнего пота, не жалеем ни себя, ни людей — тоже правда. Но всё это для того, чтобы выдюжить, выжить через несколько лет, когда начнётся война. Может, та самая война, когда станут полыхать небеса и всё вокруг возьмётся огнём, как говорите вы. Однако мы выживем и победим, потому что сейчас не жалеем себя. Подумайте об этом все вы, мужики, подумай и ты, Степанида, мать пятерых сыновей!
Вахрамеев вдруг поймал себя на том, что говорит очень громко и уж очень взволнованно: даже пацаны повылазили из бурьяна, вытянули настороженно шеи, разинули рты.
Смутился, добавил тихо:
— А без лошадей ваших мы обойдёмся. Раньше обходились, управимся и теперь.
Глава 10
Фроське выдали новую брезентовую робу — штаны и куртку, которые остро незнакомо пахли и коробились. "Брезентуха" ей понравилась: добротная, крепкая одёжа, в шагу удобная и под дождём, говорят, не мокнет. Только вот карманов много попристрочено, целых шесть — чего в них класть-то? Оттопыриваются, цепляются, мешать будут при работе.
Когда переодевалась в будке, подошла Оксана-бригадирша, сунула Фроське резиновые тапочки-баретки.
— Возьми. В бутылах своих упаришься. А то и голову сломаешь — тут кругом одни камни, доски, на кожаной подошве скользко. А резина как раз хорошо держит.
— Не надо, — отказалась Фроська. — Мне платить нечем.
— Бери, бери, тебе говорят! Деньги отдашь с получки. Да косу-то вкруг головы замотай, платком свяжи — не то затянет в бетономешалку.
Жалко, не попала Фроська в её бригаду. Оказалось, "бетонорастворный узел" — это совсем другое. Там бетон варганят, а Оксанины девчата на тачках замесы развозят, в опалубки заливают.
— Сунули они тебя в самое пекло! — зло сплюнула Оксана. — У бетономешалок не всякий мужик управится. Да ты не дрейфь, держись покуда. Там на узле наш земляк — харьковчанин Никита, я с ним поговорю.
В брезентовой одежде Фроська выглядела неуклюже и, пожалуй, смешновато. Зато удобно да и, как ни говори, — приятно. Ведь жёсткая брезентуха отныне становилась её новым обличьем, приобщая к совсем новой жизни, к этой пёстрой толпе крикливых, озабоченных и весёлых людей.
День завертелся, загрохотал, заскрежетал железом и камнем, заполыхал огнями электросварки, заполнился людской сумятицей, криками, бранью, повитый серой щебёночной пылью, которая ложилась на потные лица. Давай, давай, давай! Урчали ненасытные чрева бетономешалок, переваривая замесы, тоскливо ныли мотовозы, скрипели деревянные стрелы дерриков; змеились ремённые бичи над взмыленными спинами лошадей, ухал паровой молот, вколачивая сваи — а над всем этим нещадно плавилось полуденное солнце.
Фроська уже давно перестала замечать окружающее, не видела ни лиц, ни машин, ни глади воды, ни ближних снеговых хребтов — в глазах был только обрамлённый потом жёлтый круг, в котором пузатые чаши бетономешалок и гружёные тачки. Тачка цемента, тачка песку, тачка щебёнки… Она поочерёдно заваливала их шифельной лопатой и бежала вверх по деревянным мосткам.
Она словно бы одержимо плыла к заветному берегу, барахтаясь из последних сил, чувствуя себя так же, как месяц назад в бешено ревущей Раскатихе, когда в пенных шиверах било её о скользкие камни.
Машинист растворного узла рябоватый Никита Чиж, управлявший работой бетономешалок, то и дело гикал, разбойно посвистывал, показывая большой палец — молодец, мол, девка! Фроська не обращала внимания, для неё существовали только тяжеленные тачки, выщербленные мостки да огромные, постепенно убывающие кучи песка и щебня. А когда вдруг наступила тишина — бетономешалки перестали вращаться, — Фроська изумлённо перевела дух, ладонью утёрла мокрое лицо и как стояла, так и брякнулась на дощатый настил — ноги сами подкосились.
Внизу у выпускных створок разговаривало начальство: двое в фетровых шляпах и при галстуках. Никита Чиж что-то объяснял им, оправдывался, разводил руками. Потом помахал Фроське: спускайся сюда.
Фроська, как была — в штанах и в заправленной в них, ставшей теперь безнадёжно грязной ночной рубашке (брезентовую куртку она сбросила ещё утром), подошла, поздоровалась, стыдливо поправила бретельку на плече. Начальство удивлённо её разглядывало, особенно стоящий справа — высокий, с твёрдым, выдвинутым подбородком, в чудных каких-то чёрно-жёлтых сапогах.
— Вы есть стахановка! — осклабился он, показав крепкие длинные зубы. — Молодец! Вы работайт за три человека. Но! Это не есть правильно. Ваш начальник безголовый. Он эксплуатиртен вас, такой симпатичный медьхен. Отшень стыдно вам, геноссе Чиж!
— Моей вины нема, — оправдывался машинист. — Сами план требуете, людей не даёте. Человек пришёл, ну и пускай работает. Мне какая разница: мужик али баба?
— Девушка, медьхен, а не баба, — рассмеялся длиннозубый, с удовольствием делая поправку. Он шагнул к Фроське и стал бесцеремонно её рассматривать, цокая языком. Показал пальцем на оголённые плечи: — Нет хорошо! Солнца много, высота, ультрафюалейт. Кожа сгорайт, потом пиф-паф — отшень больно. Надо надевайт куртка.
Фроська демонстративно отвернулась: тоже мне, сострадатель выискался! В поросячьих глазах елей липучий разлит, того и гляди лапать примется.
Машинист с немцем полезли наверх чего-то там проверять, а Фроська сходила за курткой, вернулась. Уж очень интересным был этот второй в шляпе: маленький и толстый, с аккуратным круглым животом, в котором будто разместился проглоченный арбуз. Ровно баба на сносях, на девятом месяце, про себя съехидничала Фроська, чего он тут стоит, молчит да потеет? Вроде бы тоже начальник по виду, а прибитый какой-то. Лопату сломанную всё время держит. Нашёл где-нибудь, что ли.
— У нас вон тоже две лопаты сломанные валяются, — сказала Фроська. — Шифельные. Ежели вы их собираете, так я принесу. Принести, ай нет?
Толстяк угрюмо молчал, глядел куда-то мимо Фроськи на дальнюю эстакаду. Наверно, тоже немец, решила Фроська, к тому же ни бельмеса не понимает. Однако толстяк, обмахивая шляпой мокрое лицо, вдруг заговорил на чистейшем русском языке.
— Головы вам поотрывать за эти лопаты! Не умеете с инструментом обращаться, варвары косопузые.
— Какой там инструмент! — рассердилась Фроська. — Вон у меня лопата одна-одиношенька, да и та, как ведьмина кочерга, кривая и корявая. Мозоли кровавые набила, видишь?
— Это по дурости, — спокойно сказал толстяк. — Пошла бы на склад, заменила — и вся недолга. Кстати, и сломанные снесла бы на обмен. А то вон из-за вас, олухов, Крюгель меня, прораба, теперь заставляет собирать этот лом. Тьфу!
Толстяк выругался, и в этот момент, прямо ему под ноги в цементную пыль, сверху шлёпнулись две лопаты с обломанными черенками — немец таки разыскал их. Крикнул оттуда с издёвкой:
— Геноссе Брюквин! Это тоже тащить ваш кабинет. Альз байшпиль. Пример бесхозяйственности.
— Поняла? — сказал толстяк, отпихивая лопаты носком щеголеватого ботинка.
— Ага, — Фроська сочувственно кивнула. — А что, вредный небось немец-то!
— Не твоего ума дело. Ты слушай-ка, вот что: снеси после обеда лопаты ко мне да заодно и поговорим. Подумаем, какую подобрать тебе работу полегче. Может, учётчицей поставим, а то и официанткой в столовую. Девка ты пригожая, видная, незачем тебе на чёрной работе спину ломать.
— Не надо мне другой работы, — сухо сказала Фроська. — Подмогу пришлёте — и то хорошо.
Прораб посмотрел на неё исподлобья, осуждающе пожевал губами.
— Норовистая, как я погляжу… Ну смотри, дело твоё.
А наверху начиналась свара. Немец пальцем подцепил бетон из бетономешалки и свирепо тряс этим грязным пальцем перед носом Чижа. Оба перешли на крик: инженер ругался, мешал русские и немецкие слова, машинист крыл по-русски.
— Ну, сцепились! — рассмеялась Фроська.
— А ты не хихикай, — жёлчно сказал прораб. — Сейчас и тебе попадёт на всю железку.
— Мне-то за что?
— За брак. Бетон-то вы, оказывается, готовили нестандартный, цементу в нём мало, а песку больше нормы. Так что липовые вы стахановцы.
— Ишь чего выдумал! — разозлилась Фроська. — Стахановцы! Да я сама, что ли, напрашивалась? Это вон тот долгозубый придумал, он и талдычил, окаянный.
— Но-но! Ты как про начальство выражаешься? — прораб угрожающе пучил глаза, но Фроська-то хорошо видела и понимала, что брань в адрес немца-инженера втайне приятна ему.
Начальство уже с шумом спускалось вниз, на лесенке мельтешили отполированные краги. На вытянутой руке Крюгель держал большую щепку, которую выловил в бетоне. Этой щепкой, как шпагой, он поочерёдно стал тыкать прораба, машиниста, потом добрался и до Фроськи.
— Понимайт! Понимайт! — инженер в ярости топал ногами. — Дас ист гроссе дефект! Унмеглих! Дер тойфель вайе! Бирен зуппе, киршен зуппе!
Дальше последовала серия отборных русских ругательств, потом смешанные русско-немецкие фразы, из которых следовало, что щепка в бетоне, как и любой другой посторонний предмет, есть преступное безобразие и безответственность. Потому что там, где щепка, там окажется пустота в теле плотины, именно там возможен разрыв, разлом и всяческое разрушение. Может быть, фрейлейн скажет, кто этот осёл и халтурщик, просмотревший щепку в замесе, и вообще понимает ли она что-нибудь в качестве бетона?
Фроська не любила крикливых, нервных людей. Крикливость ещё простительна бабам, но не мужикам, да ещё таким фасонистым — при галстуках и шляпах. Сама она придерживалась правила: не важно как сказать, важно — что сказать.
— Зачем кричать-то? — сказала она инженеру. — Меня сперва научить надо, потом спрашивать. Понимаешь: научить? Так что не шуми, побереги здоровье, ежели ты умный человек.