Черемша - Петров Владимир Николаевич 11 стр.


— Замолчайт! — истошно завопил Крюгель.

— Сам замолкни! — не выдержала Фроська. — Ишь разошёлся, тележкина твоя мать!

Крюгель так и замер с высоко поднятой злополучной щепкой. Выпучил в изумлении глаза.

— Доннер веттер! Такая прекрасная фрейлейн. И тоже матерился… О загадочная дикая страна! Я здесь бессилен как инженер.

Он сбил на затылок шляпу, повернулся и быстро зашагал прочь. Прораб Брюквин приотстал, погрозил кулаком Чижу и Фроське.

— Ну погодите, архаровцы! Я вам устрою весёлую жизнь!

Не успел он догнать инженера, как Фроська крикнула вслед, слепив ладони, чтобы погромче:

— Эй! А лопаты забыли! Лопаты!

И подняла, показала сломанные лопаты: дескать, ежели нужны — забирайте, а нет, то пускай остаются. Место не пролежат.

Крюгель заставил-таки толстяка-прораба вернуться за лопатами, а уж как он при этом упражнялся в красноречии, Фроська не слышала — Никита Чиж включил бетономешалку.

Во втором часу худенькая девчонка — дочка Никиты — принесла на работу обед: варёную картошку, — хлеб да бутылку квасу. Чиж разложил еду на газете, пригласил и Фроську. Та отказываться не стала — всё равно денег нет, в столовку не побежишь.

Машинист жевал хлеб, усмехался, думая о чём-то своём, щурил тронутые давней трахомой глаза.

— Промахнулись мы с замесами-то, — сказал он. — Я тебе говорил: считай тачки, Фроська. А ты, значит, того… Теперь начальство ругается. Вот как.

— А ништо! — Фроська махнула рукой. — Обойдётся. Бог не выдаст, свинья не съест.

Никита помолчал, налил в кружку квасу, выпил и удовлетворённо крякнул:

— Ладно, буду с тобой работать. Буду. Утром прораб говорит: даём тебе дуру — из тайги прибежала. Хочешь бери, хочешь нет. Я сказал: треба пробовать. Теперь беру.

— Ты один, поди, и работаешь?

— Нет! У меня два хлопца, тут: Ванька-белый, Ванька-чёрный. Третий день, паразиты, гуляют: на свадьбе самогонку пьют.

Фроська с аппетитом уплетала ещё тёплую картошку, запивая резким, душистым тминным квасом: за несколько суматошных суток она, пожалуй, впервые имела возможность поесть как следует. А то всё сухари да коржики.

— Хорошо ешь, — похвалил Никита. — Хорошая жинка будешь. У меня-то дружина плохо ела, болела, потом померла. Подруга была Оксаны. Она-то и уговорила нас сюда ехать.

— Царствие небесное, — сказала Фроська.

— Да вот так. Царство небесное… — вздохнул машинист, посмотрел на Фроську, усмехнулся. — Иди-ка ты ко мне в жинки, а? У меня машина швейная есть, дочка тебя строчить научит, помогать будет. Донька, будешь помогать новой-то матери?

Девочка вспыхнула, рассерженно отвернулась. Никита смеялся.

— Не хочет! Она против женитьбы. А молодые, говорит, совсем тебе не годятся. Женишься на молодой — гулять от тебя будет. Вот так.

Фроська тоже рассмеялась, потрепала девочку за кудельки-косички.

— Ишь разумница какая! Верно ведь говорит.

Остаток обеденного перерыва Фроська лежала в тенёчке на тёплых досках, смотрела на мерцающее рябью водохранилище и думала. Светлые были думы, вольные и лёгкие. Как ветерок, пахнущий льдом недальних горных вершин.

Мир казался добрым, бесконечным, заманчивым и зовущим. Он впустил её и, прежде чем распахнуться по-настоящему, пробует на разных оселках: выдержит ли она грядущее, осилит ли дальние дали, не споткнётся ли и не почнёт рыть землю перед носом, успокоившись поросячьей огородной судьбой? Или взлетит высоко, подъёмно, чтобы потом вовсю расправить сильные крылья. А для того разбег нужен тяжкий и долгий, по каменьям и колдобинам. Разбегайся, Фроська, не робей…

Не думала она, не гадала, а между тем уже совсем рядом, за спиной, поджидала её первая большая беда.

После обеда случилась "волынка": возчики, возившие из карьера щебёнку дальней дорогой вокруг озера, насмерть загнали двух лошадей — и без того измотанных, больных. На остальных ездить отказались: жалко худобу заживо гноить, отдых коням хоть какой-нибудь нужен. За щебнем через озеро погнали старую баржу, но она до вечера так и не вернулась. Говорили, что гружёная, потекла.

Фроська с Никитой чистили бетономешалки, пользуясь вынужденным простоем. Бетонщицы загорали прямо на плотине, на досках, расстегнув лифчики, бесстыже выставив голые спины. А потом целый час бузили у прорабовой конторки: начальство порешило лишить их вместе с растворным узлом премиальных денег за кладку некачественного бетона.

Фроська обомлела, когда увидела бегущих разъярённых девок — всю свою злость они намеревались обрушить на неё. Это ведь она, дура непомытая, холера недобитая, делала замесы, сыпала что попадя в бетономешалку, не соображая ни уха, ни рыла в ответственной работе!

Девки отчаянно ругались, лезли с кулаками, и только Оксана Третьяк стояла со своими в сторонке. Но и она не пыталась взять Фроську под защиту. Больше всех орала и визжала крашеная сыроежка — Фроськина соседка по топчану, которой вчера попало по рукам.

Спасибо Никите Чижу: схватил лопату и разогнал взбесившихся девок, бежал за ними по мосткам до самой будки-раздевалки. Там всё и угомонилось.

Тяжко было на душе у Фроськи, ох как тяжко…

Хоть и не побили её бетонщицы, а уходила она вечером со стройки словно поколоченная, измочаленная до крайности. Всё вокруг казалось ей постылым и серым, лихота теснила грудь, захлёстывала, давила сердце. На людей тошно было смотреть — это надо же, как всё обернулось… "Черемша, Черемша — обормотская душа"… Недаром частушку-то поют на заимках.

Провожал её до самого села Никита Чиж, видно, боялся, как бы девки опять не перестрели Фроську, не подкараулили. Он всё винился, ругал себя за то, что прошляпил с замесами, но Фроська не слушала — ей теперь до всего этого не было никакого дела. Шёл Чиж вихлясто, вразнобой вскидывал длинные руки, заплетая ногами за бугры и дорожные камни. Фроська иной раз раздражённо косилась: что за человек такой, господи! Будто разобрали его, а потом собрали неправильно. И смех и грех.

Поужинала Фроська у Никиты: приютиться где-то надо было, в барак ей ходу пока нет — это она хорошо понимала. Да и зашли, можно сказать, по дороге — избушка Чижа стояла прямо на краю села, на бугорке, за поскотиной сразу.

Фроська всё время молчала, ела молча, чай пила молча, на всё, что окружало её, смотрела отрешённо, непонимающе. Один только раз улыбнулась осмысленно и печально, заметив, как Чижова дочка укладывала, пеленала в углу тряпичных кукол.

Потом поднялась, завернула в газету резиновые тапочки, что несла со стройки, и ушла, не попрощавшись. И поблагодарить забыла.

Улица встретила сумеречным теплом, запахом парного молока, комариной толчеёй у только что вспыхнувших на столбах фонарей. Из огородов тянуло укропной свежестью, лениво гавкали собаки на рдяную позднюю зарю.

Общежитие Фроська обошла далеко — зареченской стороной и, глядя на ярко освещённые окна, из всех обитателей вспомнила только белохвостого кота, его доверчивые и блудливые глаза. Усмехнулась: лакает, поди, сейчас молоко, ужинает перед ночной вылазкой.

Остановилась напротив сельсовета, разглядела кованый замок на калитке, сожалеюще вздохнула: опять, верно, в разъездах неугомонный Коленька-залётка. Не икнётся ему, не вспомнится…

Переулком свернула вгору, туда, где призывно темнела опушка тайги. Там всё было надёжно, уютно и просто — она знала это с детства.

Ночной пихтач ласково щекотал плечи, пружинила под ногой устланная хвоей, мягкая на ощупь, податливая земля, зыбкие тени жили, раскачивались в бледных осинниках, чащобы манили душной бархатной чернотой.

Тайга захватывала, завораживала, заставляла разом отбросить и забыть всё мелочное, постороннее, что ещё недавно гнездилось в душе, она обновляла и просветляла мир — и в этом была целебность таёжного гостеприимства.

Уже через несколько минут Фроська ощутила в себе прежнюю уверенность и бодрость, почувствовала в жилах знакомые горячие толчки радости бытия, обрела ясность.

Шорохи не пугали её, она знала — шумливый лес не опасен. Ей нравилось легко и ловко скользить меж кустов и деревьев, сливаясь с ночью, растворяясь в густой темени, нырять в сыроватые голубые малинники, бесшумно раздвигать тяжёлый, падающий к земле лапник, чтобы где-нибудь у замшелого пня тихо рассмеяться, застав ошалевшего от неожиданности лопоухого зайца или чванливого барсука, шастающих по своим ночным делам.

Она вышла на вершину горы, к подножью Федулова шиша — огромной гранитной скалы, обрамлённой каменной россыпью. Днём из Черемши Федулов шиш напоминал залежалую на складе, посеревшую сахарную голову, которую с силой поставили на стол, от души припечатали, — она рассыпалась, но не развалилась совсем.

Посидела на камне, пожевала листок сараны — от него светлело в глазах. Красивая внизу виделась россыпь огней, подмигивающая, временами рождающая в груди холодок тревоги… Похоже на невестины украшения: золотая гребёнка на плотине и бусы-светлячки вдоль приречной улицы над Шульбой. Небрежно брошенные кем-то бусы, разорванные — за поскотиной и дальше, к молочной ферме, огоньки редкие, будто далеко одна от одной откатились бусинки. Плачет, поди, невеста…

Эх-ма, Черемша… Фроська встала, потянулась и, заложив пальцы в рот, свистнула протяжно, заливисто. Прислушалась, где-то внизу слева, в Кержацкой щели, ответили. Знать, на гулянке бродят парни. Надо и самой спускаться да идти спать — чай, бетонщицы уже дрыхнут.

Она спустилась в ложбину, вышла на просеку, на заброшенную дорогу, ведущую к старым лесным делянкам. Подумала и решила идти тропинкой через увал, а там и до барака рукой подать.

Уже слышался недалёкий говор Шульбы, когда на взгорке, среди кустов карагайника, дорогу Фроське преградили трое. Рослые, они стояли поперёк тропы, плечо к плечу, зловещим чёрным заслоном. Белели лишь рубашки да поблёскивали начищенные сапоги. Парни приреченские, решила Фроська, заметив одинаковые модные кепочки. Остановилась метрах в пяти, спросила спокойно, без испуга:

— Чего надо?

— Тебя, — сказал один. — Тебя ждём, тебя и надо.

— А не обознались?

— Она, она самая! — крайний из тройки шагнул вперёд, заметно нервничая. Голос, казалось, был не столько злой, сколько трусливый. — Выдра согринская! Ишь, явилась сюда права качать, порядки наводить. Девок наших бьёт, нормы выработки накручивает в свою выгоду. А девки потом рассчитывайся за неё.

Фроська переложила свёрток с резиновыми тапками из правой руки в левую, легко прижала, чтобы, на случай, можно было бросить. Почувствовала дрожь, не от страха — от злости: так вот как, паскудницы, решили расквитаться…

— Ну дальше. Чего замолчал?

— А дальше всё в порядке, — это сказал первый, который и начинал разговор, уверенным нахальным баском. — Он, этот друг, побаловаться с тобой хочет — вот в этих кустиках. Сама пойдёшь или тащить тебя?

Свободной правой рукой Фроська быстро нащупала над пояском прореху-карман, вынула из чехла охотничий нож, который всегда носила под платьем по таёжной привычке. Шагнула, подбросила нож в руке — лезвие тускло блеснуло.

— Ну давай, подходи, который хочет побаловаться! Я тебе мигом кишки выпущу, вонючий кабан. Вон в ските я как раз свиней резала — дело привычное. Ну, подходи.

Она сделала несколько шагов, и заслон мигом распался. Один из парней сиганул в кусты — напролом, аж сучья затрещали, двое попятились, потом сошли с тропы в сторону. Фроська прошла мимо, держа нож наготове. Смачно, со злостью выругалась:

— Суразы недоношенные! Ну гляди, ежели кто попадётся мне, причандалы отрежу и собакам выброшу. Дерьмоеды!

Пока спускалась к мосту, сзади не раздалось ни голоса, ни свиста — они, видно, ещё не очухались как следует. Вот поди ж ты: трусливые шакалы, ходят стаей, этим и сильны. А получат отпор, и разбегаются, как тараканы.

На мосту она постояла, подождала, не покажутся ли с горы те трое? Стоило их разглядеть, запомнить — может, доведётся ещё увидеться. Земля-то круглая, тайга дорожками кривыми исхожена — а вдруг пересекутся? Не вышли, не появились. Знать, ушли косогором по черемошнику, к дальнему краю села.

Рядом с перилами по деревянному лотку, уводившему к мельнице, журчала дегтярной черноты вода, шелестела по-змеиному тихо, будто нашёптывала-приговаривала: "Не ж-жить, не ж-жить тебе тута… Уходи, уходи…" Фроська усмехнулась горько, вслух проговорила: "Да придётся, однако. Куды денешься…"

Тёмный барак спал, похрапывал раскрытыми окнами, лишь на противоположном семейном крыльце куражился какой-то пьяный, переругивался с сонной жинкой. В коридоре Фроська сняла бутылы, связала ремешком и, босая, на цыпочках, прошла к своему топчану. Соседка-сыроежка чмокала во сне губами, умотавши голову одеялом. "Спит, стерва, ровно праведница!"

Ночь прошла, как у таёжного костра, в настороженном полузабытьи. Мерещились химеры какие-то: не то люди, не то машины, разевали пасти смрадные, стучали зубами почище щебёночной дробилки. И промеж всего безбоязненно ходила смуглая девочка, похожая на Чижову дочку, — в коротком ситцевом платье, в застиранных цветастых штанишках. Она всё время смеялась, хотя глаза у неё были очень грустные, со слезой.

Уже светало, когда Фроська поднялась, надела платье, осторожно открыла тумбочку и стала укладывать в торбу свои манатки: кое-какое бельишко, кусок мыла да жестяную коробку из-под леденцов, в которой хранились материна фотокарточка, иконка, разные красивые бумажки от конфет, карандаш и коричневый комок листвяжной серы. Подумав, серу она переложила в карман — сгодится пожевать заместо завтрака.

В бараке совсем развиднелось, и, мельком взглянув на соседний топчан, Фроська изумлённо ахнула: там, оказывается, спала Оксана Третьяк! Она-то и чмокала-сопела во сне. Значит, обменялась топчанами с пигалицей. Интересно, зачем бы это?

Ну да к лучшему: тапочки-баретки прямо тут можно и оставить. Пускай утром приберёт свой подарок, успокоится — никто ничего ей не должен. Фроська поглядела на рыжий стриженый затылок соседки, укоризненно покачала головой: а глаза-то твои неверные, Оксана? Изменчивые. Любопытство в них было, не доброта. Ошиблась я маленько. Да уж бог тебе судья.

Провожал Фроську один только знакомец-кот. Вывернулся откуда-то из-за крыльца, мягкий и взъерошенный, пахнущий картофельной ботвой. Видать, спал в огороде. Он бежал впереди до самого сельмага, и хвост его торчал, как камышовая махалка.

Черемша только-только просыпалась. Орали первые петухи, на подворьях кое-где дымили летние печки, влево понад речкой Берёзовкой уходило в лога коровье стадо, вдоль Шульбы в ивняках колобродил ночной туманец. Пахло прелыми досками уличного тротуара.

За поскотиной, где начинался узкий ржаной клин, Фроська остановилась, сунула в рот серу, жевала и долго сумрачно глядела на оставшуюся позади Черемшу. Среди разноцветных крыш отыскала сельсоветскую — с красным флажком на стрехе. Чему-то усмехнулась, тряхнула косой и пошла в гору прямой тропинкой.

Версты через две, уже вблизи перевала, чутким ухом услыхала она впереди конский топот: глухо докали подковы по камням. А потом, увидав всадника, устало и бессильно привалилась спиной к шершавой лиственнице — навстречу ехал Вахрамеев…

Он что-то говорил ей, радостно улыбаясь, гладил её косу, прикасался губами к щеке, она ничего не видела, залитая счастливыми слезами, только чувствовала близкий запах пропылённой гимнастёрки, ощущала сильные горячие руки, которые несли её куда-то. Она словно летела по воздуху, плыла в голубую приятную пустоту, и над ней шатром смыкалась зелень таёжной листвы…

Глава 11

Сиротское детство приучило Гошку к чёрствости, эгоизму. Попрошайничество, постоянные подзатыльники, чужая притворная жалость не мутили и не коробили ему душу только потому, что он при каждом случае повторял про себя: "Всё равно я лучше всех. И со временем докажу". С этим противовесом ему жилось не то чтобы легко, но вполне сносно. Укоры сиротского унижения никогда не мучили его.

Он любил верховодить, умел драться, был безжалостен, и этого оказалось достаточно, чтобы считаться вожаком в любой мало-мальски сплочённой ребячьей ватаге. Может быть, в городе он скоро попал бы в колонию малолетних правонарушителей, но таёжная жизнь суровостью своей сглаживала остроту мальчишеской жестокости, приглушала безрассудство, а главное — она не давала никаких излишеств, той самой закваски, на которой бродил хмель уличной бесшабашности.

Назад Дальше