Черемша - Петров Владимир Николаевич 18 стр.


Подошёл Корытин с тремя полными стаканами: один нёс в левой руке, два в правой, ухватив за стенки, опустив прямо в водку грязные пальцы. Гошка однако не Побрезговал, наоборот, одобрительно подумал: начальство, а насчёт водки шурует по-простецки, по мужицкому обиходу.

— Ну как там лошади? — спросил Корытин. — Ещё не все подохли?

— Лошади целёхоньки, хоть вы их и похоронили, — сказал Гошка и выставил вперёд ногу, эдак подрыгал ею солидно. — Живут и здравствуют лошади. Назло врагам революции.

У Корытина аж челюсть отвисла, а рука со стаканом задрожала, стала медленно опускаться вниз. "Врезал я ему! — удовлетворённо ухмыльнулся Гошка. — Даже язык вывалил. Знай наших, хвастун! Вот ты как раз и есть брандахлыст, Самый настоящий".

— Как так? Они же больные были! Поголовно.

— А вот так, — сказал Гошка, обращаясь на этот рал к начальнику. — Не было у них никакого сапа, товарищ Шилов. Такие получаются пироги-коврижки.

В отличие от Корытина, инженер Шилов спокойно, трезво смотрел на Гошку и в глазах его виделась одобрительность, может быть, даже сдержанное восхищение. Вообще, симпатичным мужиком выглядел этот инженер: осанистость, крепкая поджарость в фигуре, красивые седые виски и снежно-белая рубашка на фоне тёмно-зелёного лапника. (Кто ему так здорово стирает рубашки, уж не та ли толстуха? Шик да блеск. Одно слово — начальство).

И ещё нравились Гошке красные полосатые подтяжки-помочи с никелированными зацепками: левой рукой инженер постоянно держался за них, поигрывал, пощёлкивал большим пальцем.

— Значит, через недельку лошади вернутся в карьер? — приятным тенорком спросил начальник, звучно щёлкнув подтяжкой. — Так тебя понимать?

— Ну, дней через десять, — сказал Гошка. — Это уж точно.

— Превосходно! — воскликнул Шилов и задумчиво досмотрел на стакан с водкой, который держал в руке. Потом полуобернулся к завкону. — А как ты считаешь, Евсей Исаевич?

— Здорово, чёрт меня побери! — обрадованно заржал Корытин. — Это ж нам просто повезло. Вот за что надо выпить, едрит твои салазки! Чокнемся, товарищи! Вперёд, за правое дело!

Выпили. Только по-разному: Гошка хлобыстнул одним махом весь стакан, Корытин — половину, а начальник только пригубил, да и то — сплюнул. Видно, нутро у человека не держит лишнего. Знает меру. Когда закусили копчёным окороком и солёными огурцами, инженер Шилов обратился к Гошке (очень уж начальственно, подчёркнуто важно вздёрнув голову):

— Как твоя фамилия?

— Полторанин, — несколько удивился Гошка. — Георгий Матвеевич.

Начальник опять многозначительно переглянулся с завконом, поднял брови и вытащил за ремешок часы из брючного кармана-пистона. Подержал их на весу, полюбовался, щурясь от солнечных зайчиков, и вдруг, шагнув, протянул часы Гошке.

— От имени руководства награждаю вас, товарищ Полторанин, именными часами и благодарю за ваш самоотверженный труд. Завтра об этом будет приказ по стройке. Спасибо, дорогой друг!

Наверно, с минуту Гошка не брал часы, обалдело таращился на слепящий серебряный кружок — не мог понять, уразуметь, что это счастье предназначается ему лично. Наконец протянул руку, но не за ремешок взял часы, а осторожно подставил ладонь, как принимают только что снесённое яйцо. Неужели это были его часы — единственные теперь на всё село? Настоящие карманные часы!

От выпитой водки, от жары, а пуще всего от сладостного ликования, кружилась голова, слепло в глазах, а тут ещё начальство принялось целовать Гошку, щекотал-колол своей бородищей завкон Корытин, дышал в лицо тошнотным перегаром… Ух ты, ёлки калёные, яблоки мочёные!

Еле отделался от любвеобильных начальников, отмахался, откланялся, отпрощался, и поскорее к Кумеку да в седло. А то как протрезвеют, да, не дай бог, передумают насчёт часов…

Когда табунщик уехал, Шилов выплеснул в траву водку из стакана, ополоснул его ключевой водой, с жадным удовольствием напился.

— Этого парня надо приобщать к нашему делу, — решительно сказал он. — Это не твой придурок Савоськин. Парень боевой, сообразительный и честолюбивый. Как приобщить — этим займусь я. Начало, по-моему, уже сделано.

— Вам виднее, Викентий Фёдорович, — вяло возразил Корытин. — Только парень-то хулиган, уголовный тип. На него ни в чём нельзя положиться.

— Между прочим, на вас тоже, — хмуро сказал инженер. — Но я же терплю и работаю с вами.

— Я тоже терплю, — зевнул Корытин и пошёл разжигать костёр: пора было готовить обед.

Глава 17

К тачке пришлось привыкать неделю. А в первые дни временами невмоготу становилось, к вечеру натруженные руки бессильно, как плети, падали вдоль тела. Смешно сказать: на ужине ложку трудно поднять, ко рту поднести.

В тачке почти три пуда жидкого замеса — бетона, оно всё на руки ложится, каждая жилка в струну тянется, покуда везёшь груз к опалубке. Тут главное — приноровиться, чтобы тачка шла ровно и чтобы тяжесть в равновесии держалась. Высоко поднимешь тачку — самой тяжело, ниже опустишь — руки рвёт, в локтях суставы ломит.

Хорошо, хоть Оксана на складе тачку для Фроськи подобрала: колесо ходкое, плотно навешено, без люфта. И борта невысокие, удобно бетон опрокидывать.

Двадцать пять ездок, двадцать пять тачек за смену — норма. Фроське до этого далековато было. Кое-как до двадцати дотянула (из тех две по дороге, на повороте, опрокинула), так потом еле живая приплелась вечером в общежитие. В другие дни уже давала поскромнее, по пятнадцать-семнадцать тачек.

Надо было прежде руку набить, обвыкнуть, приладиться. И без того ночами поясницу ломит, а в глазах вместо сна плахи-мостки мелькают и по ним дьявольской чередой тачки, тачки, тачки…

Бригадирша Оксана не подгоняла Фроську, не неволила. Правда, советовать советовала часто и всё по делу. А как-то, подсчитав после смены бригадную дневную выработку, спросила Фроську (с обычной своей иронической усмешкой):

— А больше дать не можешь?

— Однако, не могу, — сказала Фроська. — А что, поди, мало?

— Мало.

— Да ну вас всех! — рассердилась Фроська. — Даёте по двадцать пять, и давайте. Вам потом отдыхать, а мне вечером ещё в ликбез топать. Я уже и так два раза засыпала на уроках. Учитель ругается.

— Да я ничего, — прищурилась бригадирша. — Просто к слову. Подсчитала выработку, вижу — разница.

— Разница, разница! — Фроська обиженно отбросила за спину увязанную в кончике косу. — Не пожар тушим, а работаем. Вот она где разница.

— Ну гляди, тебе виднее.

Никак не могла Фроська уразуметь: и чего метушатся люди, куда себя и других гонят, жилы рвут да глаза от натуги таращат? И почему все работать должны одинаково, все как один — выкладываться?

Трудятся ради чего? Ради тех же денег, чтобы житье-бытье своё обеспечить. Значит, кому какое дело, сколько человек желает заработать и какую даёт выработку. Ей, к примеру, в кубышку не складывать, приданое не готовить: до свадьбы, слава богу, ещё жить да жить.

Оксанины девчата приехали издалека, знать, подзаработать хотят, при хороших деньгах домой повернуться. И пущай, личное ихнее дело. Понимая это, Фроська не один раз умышленно уступала им очередь у разливочной.

А теперь бригадирша говорит "мало". И ведь не отступится, впредь будет приглядывать, подсчитывать. Может, прямо и не скажет, а намёками, ухмылками станет добиваться своего. Настырная.

— У меня поясница болит, — решила схитрить Фроська. — Ты же сама говорила, что растворный узел "вредная работа для женщин". Вот я, кажись, и того… Надорвалась маленько.

Оксана промолчала, сочувствия никакого не выразила — наверняка не поверила.

Фроська сожалеюще вздохнула ей вслед: вот ведь незадача… Ну не понимала она эту улыбчивую добрячку с её осторожной въедливостью, не понимала восторженную её влюблённость в стройку, в хаос досок, тачек, железных прутьев, тёсаных камней и суетливой обожжённой солнцем рабочей толпы.

И саму стройку она не понимала. Простота и открытость человеческих отношений вовсе не были доступным для каждого щедрым даром, как это сперва показалось Фроське. За это, оказывается, надо было многим платить. Не только до предела напряжённой работой (работа её никогда не пугала), но чем-то неизмеримо большим.

Может быть, даже полным отказом от прошлого, от всего того, что ещё с детства тёплым комочком надёжно и уютно улеглось на сердце, что ещё изредка возвращалось в сны, что не один раз поддерживало её в трудные минуты, окрыляло, укрепляло душевные силы.

Тайга приучила её общаться с миром один на один, выборочно и по-своему оценивать происходящее: события, сложные дела, встреченных людей.

Теперь всё это, бывшее недавно главным для неё, постепенно, но неумолимо отходило, отодвигалось на второй план, делалось несущественным, а для посторонних даже смешным.

Она чувствовала, что её словно бы подхватило неведомой волной и несло вдаль, с каждым днём всё опасное накреняя и всё дальше отрывая от привычного твёрдого таёжного берега. Новая жизнь казалась тревожной и зыбкой, в ней решали её, Фроськину, судьбу многие чужие, незнакомые люди.

Она пугалась и, как могла, противилась этому… В душе её чутко жила странная раздвоенность. Многолюдье с его суетой, добротой, симпатиями и неприязнью откровенно нравилось, в то же время она боялась его, боялась раствориться в нём, сникнуть, увянуть, затеряться, забыть о своей дороге, о своём большом пути, ради которого она порвала с Авдотьиной пустынью, переступив монастырский устав.

Первый день на стройке многому её научил, теперь она шла осторожно, нащупывая подошвой каждый новый шаг.

Главное — не торопиться, не пороть горячку. Ничто от неё не уйдёт: ни грамота, ни клубные развлечения, ни сменная норма выработки. Всему будет своё время.

В четверг утром, до работы, Оксана велела Фроське сбегать в контору за бригадным нарядом. Напротив конторского крыльца Фроська задержалась: какой-то долговязый парень, увешанный значками, прикреплял на доску объявлений плакат. Ватманский лист коробился, кнопки не лезли, гнулись, и парень, чертыхнувшись, поманил Фроську: "Помоги, придержи!"

Развёртывая плакат, Фроська по складам прочитала чёрное жирное слово: "По-зор!" Заинтересовалась: это кому же позор? И обомлела: ниже во весь плакат была нарисована Оксанина бригада! Восемь лупоглазых девчат во главе с красноголовой бригадиршей сидели на хвосте омерзительной зубастой крысы. А на самом кончике, похоже, притулилась Фроська: сзади топорщилась косичка-крендель, как у дворового барбоса.

У Фроськи сразу пересохло в горле.

— Кто рисовал? — хрипло спросила она.

— Я! — сказал парень и, отойдя на несколько шагов, прищёлкнул пальцами. — А что, неплохо получилось!

Вообще-то, я киномеханик, но иногда по комсомольской линии агитсатирой занимаюсь.

— Ну и дурак, — сквозь зубы бросила Фроська.

— Что ты сказала!? — взвинтился парень. — А ну повтори!

— Дуракам два раза не повторяют, — Фроська швырнула на землю кнопки и пошла в контору за нарядами. Однако автор плаката в два прыжка догнал её, рассерженно встал на дороге.

— Стой, дальше ни с места. Ты почему оскорбляешь? Ты вообще кто такая? — парень вертел жилистой шеей, сверлил Фроську в упор чёрными прищуренными глазками. — А, ты, наверно, бетонщица?

— Ну бетонщица. Тебе какое дело?

— И, наверно, из этой бригады? Так вот как вы, бетонщицы, реагируете на критику! Что ж ты в плакате плохого увидела?

— То, что изгиляешься над людями. Крысу зачем нарисовал?

— А затем, что вы "хвостисты". Работать надо лучше, поняла?

— Вот ты приди и покажи, как надо работать, — Фроська бесцеремонно отстранила парня и взбежала на крыльцо. — Покажи, а мы научимся.

Парень ей вслед крикнул:

— Имей в виду, этот выпад я так не оставлю. Мы тебя как следует проработаем!

На обратном пути, уже получив наряд, Фроська снова остановилась у плаката. Огляделась и, поплевав на палец, размазала своё изображение. Так, чтобы не видно было косы (коса-то у неё одной в бригаде).

Девчатам про плакат Фроська ничего не сказала. Однако бригадирша сразу почувствовала неладное, пристально вгляделась в Фроську, спросила:

— Какая-то взбудораженная ты… Раскраснелась, будто из бани выскочила. Опять, наверно, с кем-нибудь поругалась?

— Да там один под руку подвернулся, — неохотно объяснила Фроська. — Понимаешь, агитсатиру на нас нарисовал. На нашу бригаду. А тебя намалевал просто срам: патлатую, с красными волосами, чисто ведьму. Тьфу!

Фроська с отвращением плюнула, умолчав, однако, о своём изображении.

Бригадирша встретила известие поразительно спокойно, пожалуй, равнодушно. Правда, поинтересовалась:

— А как нарисовал-то? Небось на черепахе?

— На крысе! На крысином хвосте, — фыркнула, передёрнулась Фроська.

— А вот это нехорошо. Я тоже крыс не люблю. Фу, поганые!

Оксана явно посмеивалась, и Фроська недоумевала: что за народ тут на стройке собрался? Её рисуют в пакостном виде, изгиляются, а она, посмотри-ка, хихикает… Да ведь молва теперь пойдёт всюду, худая молва!

— Может, пойдём сдёрнем да порвём тот плакат? — предложила Фроська. — А боишься, так я одна сбегаю.

— Ну, ну, остынь, Фрося! — примирительно сказала бригадирша. — На что обижаться-то, сама подумай? Мы же отстаём? Отстаём. Считай, что целую неделю план валим. И ты, и другие наши девчата в норму даже не укладываетесь. Стало быть, критикуют нас правильно. Справедливо. А на критику надо отвечать не обидой, а делом.

Фроська потом полдня ломала голову, прикидывала да размышляла. Как же так получается? Тебя принародно обижают, оскорбляют, а ты — молчи. Ну ладно, норму она, положим, действительно не выполняет, так надо сперва разобраться, почему. А может, у неё и вправду хворь суставная, может, у неё поясница совсем не разгибается. Нет, чтобы поговорить, расспросить, посочувствовать, так сразу на плакате изобразили, на крысиный хвост приспособили…

Самое поразительное состояло в том, что чернявые Оксанины девчата, все как одна, вели себя безучастно, почти равнодушно, хотя о позорном плакате к обеду знала уже вся стройка. Дуська — сыроежка-пигалица из соседней бригады, бегая с тачкой по ближним мосткам, не один раз злорадно показывала "харкивянкам" ладонь над своим тощим задом: дескать, пошевеливайтесь, "хвостатые"!

А они работали как ни в чём не бывало, с обычной сноровистостью катали тачки, а в обеденный перерыв, тоже как обычно, в тенёчке за конторкой спели свою голосистую "Ой за гаем-гаем". Для них, надо полагать, "агитсатира" была не в диковинку. Знать, привыкли к этой самой "критике", размышляла Фроська, поднаторели, пообтёрлись. Надо и ей самой тоже привыкать. Уж, наверно, так заведено. Рисуют, ну и пущай себе рисуют.

А злость всё равно не проходила. Никак не могла забыть Фроська многозначительный ехидный жест Дуськи-пигалицы, закипела в крови ярость, даже про больную поясницу, про мозоли на ладонях забыла. Моталась по мосткам, как ошпаренная, у разливочной не миндальничала в очереди, расталкивала и своих, и чужих, подставляя тачку под свежий замес.

В столовке Оксана хлопнула в ладони, показывая для счёта растопыренные пальцы, потом подняла над головой правую руку.

— Десять и пять — пятнадцать! Молодец, Фроська! Пятнадцать тачек выдала за полсмены.

— Да ладно, — устало отмахнулась она. — Я не считала.

— Вот так и после обеда шуруй. Не считай. Оно лучше получается.

Нет, лучше не получилось. После полудня — жара, духота. Настоящее пекло разлилось в безветрии над раскалённой глыбой плотины, в недвижном мареве висела едучая цементная пыль.

Еле дотянула Фроська до сменной нормы. Но дотянула. Долго потом приходила в себя под холодным душем, отмывая въевшуюся в поры, белёсую грязь. Чувствовала облегчение, понимая, что вот так незаметно, в горячке, в душевном недовольстве, переломила себя. И теперь была уверена: завтра будет уже легче. Про обидный плакат вспомнила спокойно, даже с усмешкой: этот долговязый чудак нарисовал её в туфлях на высоком каблуке. Да у неё их отродясь не было, и надевать-то не пробовала!

Выйдя из душевой, Фроська опешила от неожиданности, носом к носу столкнувшись с утренним своим знакомым, тонкошеим автором плаката. Правда, теперь он был без пиджака, в рубашке-косоворотке, однако Фроська сразу узнала его (да и как не узнать — жердина стоеросовая!) Ну, а он тоже, оказывается, был не из забывчивых.

Назад Дальше