Омут - Шестаков Павел Александрович 16 стр.


— Максим! Мы тут присматриваемся к одному пареньку; правда, он из гимназистов, но к нам тянется всерьез.

— Гимназист? — переспросил Пряхин неодобрительно.

Наум улыбнулся.

— Между прочим, он на тебя ссылается. Его фамилия Шумов.

— Андрей? — сразу сменил тон Максим.

— Да, Андрей Шумов.

— Этот не подведет.

Сказал, как резолюцию наложил.

Подписано. Точка.

Так «ввел» он Андрея в революцию, и мог ли тот думать, что перекинется вдруг мостик через непроходимую пропасть, разделявшую тогда двух ни в чем не похожих людей, отца и Максима, и даже слова похожие прозвучат: Максимовы о «буржуйских лавках» с отцовскими о «торжествующем буржуа», которому прокладывают путь идеалисты, перекликнутся…

Но все-таки слова есть только слова, а были же и дела…

Вспомнилось…

Девятнадцатый. Дягилев провалил многих. Решили расправы над товарищами не допустить, вызволить до суда, приговор которого был предрешен.

Содержались арестованные в здании бывшего полицейского участка, где при царе еще довелось побывать Максиму — был задержан по подозрению, — и он хорошо запомнил внутреннее расположение.

Нанося мягким толстым карандашом, которым обычно пользуются плотники, широкие линии на большой бумажный лист, Максим пояснял:

— Кордегардия вот здесь. Это выход во двор, куда арестантов на прогулку выводят. Стена, понятно, капитальная.

— Ворота обиты листовым железом, — заметил Наум.

— Точно. Но отворяются.

— Сезам, отворись?

О Сезаме Максим не слыхал, но сказал твердо:

— Обойдемся без Сезама. Раз в неделю они штыб во двор завозят, арестованных выгоняют разгружать, засыпать в котельную.

Наум сразу понял.

— Это заслуживает внимания.

Обсуждали, однако, долго. Все согласились, что успех зависит от того, удастся ли развернуть подводу так, чтобы охрана не смогла закрыть ворота. Иначе — ловушка во дворе.

— Это я беру на себя, — предложил Максим безапелляционно.

Приняли без возражений.

Была еще одна деталь.

Требовалось вовремя дать знать заключенным товарищам, что все идет по плану. Сам план предполагалось передать в тюрьму заблаговременно. Задумано было так. Первая подвода въезжает во двор, а вторая задерживается, пока не выведут арестованных, и только тогда появляется. Возчик — Максим. Он блокирует ворота, заключенные нападают на охрану, с улицы врывается боевая группа. Но люди во дворе должны знать, что за стеной все идет по плану.

— Они должны получить сигнал, подтверждающий нашу готовность, — сказал Наум.

— Шарик запустим, — откликнулся Максим, как о давно решенном.

— Какой шарик?

— Обыкновенный. Надувной. Их на Соборной продают сколько хочешь.

— Ну, и что?

— Просто. — Пряхин кивнул в сторону Шумова: — Вот он с барышней и с шариком будет по улице прогуливаться. Когда увидит нас с подводами — значит, порядок, не перехватили. Шарик выпустит, он над стеной подымется. Со двора хорошо видно.

Наум засомневался.

— Не легкомысленно ли?

— Проверено.

— Кем?

— Революционерами, — ушел от прямого ответа Пряхин.

Наум почесал переносицу.

— Мне кажется, я где-то читал такое.

— У Кропоткина, — подсказал Шумов. — В воспоминаниях. Он там свой побег описал.

— Ну, а если и Кропоткин? Анархист, скажете? — набычился Максим.

— При чем тут анархизм? Это же не идейные разногласия…

— Вот именно. Он вообще старик башковитый. И о справедливости хорошо писал.

Пряхин был доволен. И за себя, и за Кропоткина…

День этот Шумову запомнился. Говоря откровенно, он очень волновался, боялся за успех, когда с подчеркнуто небрежным видом дожидался на улице, держа за ниточку ужасно нелепый шарик. Все время казалось, что шарик не взлетит или, того хуже, порыв ветра подхватит и унесет его в другую сторону…

Но вот по булыжнику застучали неторопливо копыта лошадей-тяжеловозов. Максим с вожжами в руке шел рядом, весь в угольной пыли, скрывавшей лицо черной маской. Светлым глазом он подмигнул. Андрею, не поворачивая головы.

Шумов разжал влажные пальцы, и маленький аэростат послушно поплыл вверх, поднялся над стеной. Ветерок гнал его туда, куда и было нужно, в сторону двора.

Потом была короткая схватка. Во всеобщей суматохе один Пряхин, казалось, совершенно спокойно держал под уздцы взволновавшихся лошадей с «застрявшей» в воротах подводой.

— Ах ты, мать твою… — орал в бешенстве офицер-охранник, размахивая наганом перед носом Максима. — Сдай назад! Убью подлеца.

— Вы ж видите, ваше благородие… Коней еле держу, испуг у них от пальбы.

— Сволочь!

— Виноват.

— Освободи ворота!

И он выстрелил в ярости. Но не в Максима, а в воздух. И Пряхин воспользовался выстрелом, дернул поводья так, что лошади сделали рывок в сторону и подвода опрокинулась, окончательно перекрыв подворотню, которую уже миновали бежавшие товарищи. Рывком перескочив кучу с рассыпавшимся мелким углем, Максим бросился за ними следом. Теперь уже офицер выстрелил в него, но промахнулся…

Потом уже Андрей узнал, что у самого Пряхина никакого оружия не было.

— Вот вам и князь Кропоткин, — говорил Максим, смеясь и намыливая черно-серое лицо, отфыркиваясь сквозь темную пену.

Шутил. А анархическое что-то в душе всегда жило.

Но главное-то было революционным…

— Было, — словно нехотя подтверждая, произнес Пряхин.

Прозвучало, как ответ на мысли Шумова.

— Что? — переспросил тот.

— Ты сказал, что я тебя в революцию ввел, — напомнил Максим. — А я говорю: было…

— Говоришь так, будто сожалеешь… — Он хотел добавить: «о революционном прошлом», но не решился, потому что все еще надеялся переубедить Максима.

— Почему сожалею? Ты парень честный, служи.

— А ты?

— Я не буду.

— Не понимаю.

— Чего тут непонятного?.. Ты там на месте. Не обижайся, Андрей, ты, конечно, и башковитый, и учился поболе моего, и читал книжек много, а все же ты меня поуже.

— В каком смысле?

— Ну, как тебе сказать… Не глупей, не глупей, а уже. Ты службой живешь, программой, уставом, приказом. А я перед совестью в ответе.

— Спасибо.

— Да ты не лезь в бутылку. Что я могу поделать, если я за всю жизнь болею.

— Я тоже. За новую.

— Вот-вот… И я не за старую. Только я так понимаю, что жизнь совсем новая никогда не бывает. Вот если бы все старые люди в один день пропали бы, испарились куда, а взамен совсем другие возникли, тогда б и жизнь была новая. А так она объявлена новая, а на самом деле середина-наполовину.

— Что же тут удивительного? Процесс закономерный — новое возникает в недрах старого, но оно растет, расширяется. Сегодня его меньше, чем завтра, но завтра-то больше будет! Вспомни, сколько в партии людей было перед Октябрем. А сейчас?

— Сейчас, если поштучно пересчитать, то, конечно, больше. Но все ли они новые? Вот в чем вопрос, друг ты мой ситцевый!

— Путаник ты, Максим.

Неожиданно тот согласился:

— А то как же? Вы узлы, как Александр Македонский, шашками рубите, а я распутать пытаюсь. Своим умом дойти. А ум чем проверишь? Одной совестью.

Шумов попросил тихо, повторил:

— Забери заявление, Максим. Не ставь свою совесть выше партийной.

— Против партии я не иду.

Он тоже ответил тихо и замолчал, задумался, глядя на медленно таявшую свечу.

Шумов обрадовался. Ему показалось, что разговор налаживается, и он решил еще больше смягчить остроту.

— Я сегодня видел Техника.

— Значит, на него нацелился?

— Мешает он людям жить.

— Доверие проявляешь?

Андрей ощутил холодок.

— Зачем ты так? Не о секретах речь. Я хотел спросить о твоей сестре.

— Она-то при чем?

— С Техником был один мой старый знакомый. Я помню, он был влюблен в вашу Таню.

— Муравьев?

— Да.

— Неужели он в банде?

— Нет. Но может оказаться. А что, между ними еще не все порвано?

— Ребенок у нее.

— Ребенок?..

— Был, — поправился Максим быстро. — Умер. А как они сейчас, не знаю.

— Узнай. Этот Муравьев может глупостей наделать.

— Вот за это спасибо. Он недавно из плена вернулся, я слышал. Простила его Советская власть. Но как волка ни корми, а он все в лес смотрит. А ты про новое толкуешь!

— Я о процессе говорю.

— А я о людях. Помнишь, Андрей, я тебе рассказывал, как родственничек мой родной меня в зимней степи разул? Когда меня в город в ученье направили. Помнишь?

— Помню.

— Жив и здоров. И не советский, не кадетский. Как ты из него нового человека делать будешь, а?

— Таких всегда приструнить можно.

— Приструнить! А башку переделать можно? Черта лысого! — крикнул Максим, — Встретились мы с ним днями, так знаешь, что он мне сказал? С усмешечкой. Ты, говорит, и до революции с фуганком да рубанком, и сейчас. Что же тебе эта революция дала?

— Выпад контрреволюционный.

— Что выпад? У него три сынка, между прочим. Все яблочки от яблони. И их приструнишь?

— Если необходимо…

— Будь уверен. Только сколько же нашей чеке существовать придется, пока всех паразитов приструнишь?

— Вот именно! А ты уходишь.

— Ухожу. Потому что считаю: процесс процессом, но, если сорняк вскармливать, никакой процесс не поможет.

— Кто вскармливает? Кого?

— Нэпмана.

— Ну, уж позволь. Мы нэпмана не вскармливаем. Мы его заставим народ кормить.

— Сами не можем?

— Сможем., Но люди устали от нужды, хотят жить лучше.

— Слышал. И думал. И думаю об этом день и ночь. Что это значит — жить лучше?

— Это понятно.

— Тебе понятно, а мне нет. Лучше, чем кто, жить?

— Лучше, чем сейчас живем. При чем тут «кто»?

— Связь прямая. На словах только гладко. А на деле я буду лучше, чем ты, а третий лучше, чем мы оба. Вот куда ваша новая политика приведет. Чего в ней только нового, вот что я никак понять не могу.

— Это тоже выпад. Левацкий. По-твоему, уравниловка нужна?

— Совесть нужна. Осознать нужно, что не имуществом человек жив. Что значит улучшение обещать? К животному инстинкту обращаемся, а не к сознательности. Потерпите, мол, скоро лучше будет, потом еще лучше. А до каких пор? Ведь дальше такого улучшения захочется, — что хоть кишки вон, а улучши!

— Максим, это словесная эквилибристика.

— Что?

— Ты за деревьями леса не видишь.

— Нет! Я в корень смотрю. У меня, когда тот дядька раздевал, что в голове было? Обида, злость. Личная. По-ребячьи, понятно, рассуждал. А нужно было перед фактом устрашиться. Как же это родственник безвинного мальчишку-бедняка последнего достояния лишает? Ведь он любого капиталиста хуже, который чужих людей обездоливает. И люди те не на глазах, а бухгалтерия, прибавочная стоимость… А тут живой пацан, родня! Что ж у него в душе там? На что же это человек способен?

— Какая тут связь с новой экономической политикой?

— Не видишь?

— Не вижу. А ты что видишь?

— Микроба. Не у одних буржуев душа заражена. Микроб этот вездесущий. И с Врангелем за моря не отбыл. Тут остался, и мы его теперь сами разводим. Жадность и зависть — вот что ваш нэп означает. Одни обогащаться будут, другие им завидовать. И не говори, что мера эта временная. Это пример. Пример того, что и при социализме люди могут по-разному жить. Не с такого новую жизнь начинать нужно.

— Со всеобщей бедности?

— Не передергивай. Не за бедность мы с тобой в гражданскую боролись. Но что вообще человеку нужно? Крыша над головой, рубаха чистая, штаны нелатаные, ну и чтоб сыт был, конечно. Хлеба дай. Больше двух фунтов не съест. Мяса дай. Фунта хватит. Картошки, капусты, рыбы… Чтоб ел по-человечески, а не чревоугодничал в ресторане. Или вы сами туда хотите? Где пожирнее да повкуснее?

— Да ты не отвечаешь за свои слова!

— Отвечаю. И написал все в заявлении. Подписывайте и точка!

— Опомнись, Максим! Это непоправимая ошибка. Ты ничего не понял в нэпе. Я тебе как товарищ. Я же друг твой.

— Буржуи недорезанные друзья вам теперь.

— Замолчи! За такие слова…

— Что? В чека? Пролетария в чека, а буржуя в магазин?

— Бланкист!

— Термидорианцы!..

Вот такой тяжкий получился, а точнее, не получился разговор, и каждый остался в своей правоте, и будто забылось, как недавно совсем рядом шли на смерть за общее дело, и сорвались горячие слова «бланкист!», «термидорианцы!», которые в то бурное время звучали сильнее и страшнее многих других, придуманных, чтобы оскорбить человека.

А потом много лет не было у обоих ни потребности, ни возможности ни говорить, ни спорить. И только через два десятилетия свела их и расставила все по местам Великая война за Отечество…

* * *

Последнее время Самойлович, тот самый нэпман, который в кабинете Наума Миндлина старался втолковать, что новой власти стоило бы поучиться отношению с торговцами у царского градоначальника, был не в духе. Его заметно обеспокоила осведомленность Наума о финансовых махинациях, и страшила возможность налоговых санкций в то время, как торговля шла вяло. Думая о Миндлине и очень ясно высказанных им предостережениях, Самойлович говорил, привалившись животом к прилавку, единственному покупателю, детскому врачу Гросману:

— Вот вы, Юлий Борисович, ученый человек. Вы учились в Европе. Так вы мне скажите, не много ли власти забрали сейчас евреи?

Гросман не любил вопросов, поставленных в такой прямолинейной форме. Вопрос даже попахивал провокацией, и, если бы доктор не знал Самойловича много лет, он просто уклонился бы от ответа. Но на этот раз он только улыбнулся слегка и сказал осторожно:

— А вы так считаете?

— Я так считаю, а они тем временем считают мои деньги.

— Что поделаешь! Государству всегда нужны деньги. Как и частным лицам, между прочим.

— Тут я с вами согласен. Я даже думаю, что и Ротшильду вечно не хватает. Но у Ротшильда свои заботы, а у меня свои. Я могу вылететь в трубу. И все потому, что политики не понимают смысла коммерции. Ну, хорошо, пусть это будет граф или князь. Но у нас уже нету графов! А что мы имеем? Я сам читал в журнале — при белых, конечно, — что Троцкий в наступлении бросал красноармейцам золотые часы! Вы можете себе представить! Вы слышали такое?

— Да, я помню. Он подражал русскому генералу, который бросал Георгиевские кресты в бою с Наполеоном.

— Ха! Вы только подумайте — великий полководец из черты оседлости! Конечно, можно и одуреть. Но, между прочим, что бросал генерал? Кресты, которые царь специально изготовил на этот случай. А что бросал Троцкий? Часы, конфискованные у буржуазии, то есть, между прочим, у нас с вами. Вы не представляете, сколько у меня отняли часов за эти годы! Последние совсем недавно, в поезде.

— Но это же сделали бандиты!

— Да какая мне разница, кто у меня отнимает! А если и бандиты, так куда смотрит власть?

Гросман покачал головой.

— Вы говорите опасные вещи, Самойлович.

— Ничего. Я читаю газеты. С этим завинчиванием гаек номера уже не проходят.

— Что с вами, Самойлович? Почему вы так недовольны властью? Насколько я помню, вы ведь всегда уживались с властями.

— Да! Я уживался. Я даже так уживался, что умные люди меня всегда уважали. И при царе, и потом… Меня даже погромщики предупреждали, когда начнется погром. Другим головы пробивали, а мне не разбили ни разу даже витрину. Потому что меня уважали. А этот золотушный мальчишка, которому я приносил на праздники конфеты, теперь держит меня за горло и грозится придушить! Они, видите ли, хотят делать мировую революцию за мой счет!

— О ком вы, Самойлович?

— О ком же, как не об этом мальчишке, Наумчике. Он теперь важная птица.

— А… вот вы о ком!

— Вот именно. Вы только подумайте, доктор! Им все мало. Они убили государя, прогнали Временное правительство, побили всех генералов и даже адмирала Колчака. Они запугали Антанту… А теперь, когда вроде бы наступила жизнь… конечно, не та, не настоящая, но хоть какая-то жизнь, и когда я могу быть полезен, они говорят мне: ладно, принеси нам пользу, а мы у тебя все отберем и выкинем на помойку! Кому говорят? Мне! А? Как вам это нравится? Нет! Я такого над собой не потерплю!

Назад Дальше