Малафрена - Ле Гуин Урсула Крёбер 12 стр.


– Это верно лишь на бумаге, господин Сорде. Австрийская армия УЖЕ здесь. Именно она контролирует действия нашей полиции в провинциях; и никакая ассамблея не решится привести Орсинию к мятежу или к войне – какое слово вам больше нравится? – против самого могущественного государства в Европе. Подобные идеи просто смешны.

– Ну, это зависит от личного чувства юмора, – заметила Луиза.

– Верно, – согласился Раскайнескар, никогда не вступавший в прямой спор и предпочитавший выяснять истину окольными путями. – Но когда мирное равновесие сил столь хрупко, когда существует возможность интервенции со стороны крупных соседних государств, России, например, подобные идеи даже не смешны: они пугающи. Неужели снова затяжная война? Нельзя не уважать Меттерниха за то, что в течение последнего десятилетия ему удалось практически исключить подобную возможность, превратить войну в объект фантазий, уничтожить ее непосредственную угрозу. Невероятная все-таки личность этот Меттерних! Он, точно Атлант, держит на своих плечах всю Европу.

– Но если он все же опустит ее на землю, она, может статься, вполне пойдет и сама, – заметил Итале; голос у него чуть дрогнул, и это заметили все, а Энрике, не сумев дипломатично промолчать, даже хрюкнул от смеха, но тут же смутился и покраснел.

– Причем пойдет прямиком к войне, верно? Вот этого-то я и боюсь, – сказал Раскайнескар.

– Лучше, по-моему, идти к войне, чем допустить возвращение эпохи рабства!

– Мой дорогой юный друг, – у Раскайнескара явно не было желания ссориться с гостем Луизы Палюдескар, – не уверен, что вы достаточно много знаете о войне; и, по-моему, слово «рабство» просто нынче в моде, хотя и утратило свой первоначальный, истинный смысл. Вот несчастный чернокожий африканец на плантации в одной из американских Каролин – это настоящий раб; однако, согласитесь, его положение крайне мало общего имеет с вашим или моим.

– Не уверен! – горячо воскликнул Итале. – Этот американский раб действительно не имеет права голосовать, не имеет своих представителей в правительстве и даже для того, чтобы научиться читать и писать, должен получить разрешение у своего владельца, не говоря уж о том, чтобы иметь возможность публиковать свои работы или выступать публично. Сделав хоть что-то из перечисленного выше без разрешения, он запросто может угодить в тюрьму на всю жизнь без суда и следствия. И все же я не уверен, что положение граждан в нашей стране так уж сильно отличается от описанной ситуации в Америке; нет, разумеется, нам всем разрешено носить фраки… – Итале умолк.

Выждав немного, граф Раскайнескар добавил:

– И читать Руссо.

– Если сумеем найти подпольное издание!

Граф лишь добродушно рассмеялся – с вальяжным видом преуспевающего государственного деятеля, который снизошел до беседы с излишне пылким юнцом. Энрике снова покраснел и зажмурился, чтобы не расхохотаться. А вот Луиза тихонько засмеялась, с удовольствием поглядывая на Итале, и повернулась к Раскайнескару, изо всех сил стараясь играть роль гостеприимной хозяйки дома, пытающейся как-то разрядить обстановку:

– Кстати, граф, как там насчет контрабандных парижских журналов? У меня вся надежда на вас, смотрите, не подведите!

Раскайнескар ответил ей, как всегда, любезно, хотя улыбка у него получилась несколько натянутой. Ему было абсолютно наплевать на мнение Итале, однако с мнением Луизы он всегда считался и понимал теперь, что невольно проиграл сражение с молодым провинциалом, хоть и не считал Сорде достойным оппонентом.

На следующий день в разговоре со знакомым чиновником из министерства финансов он заявил, что считает созыв ассамблеи не таким уж пустым жестом, поскольку в некоторых модных салонах открыто культивируются патриотические настроения.

– Глупцы! – откликнулся его коллега, но Раскайнескар, поджав свои сочные губы, негромко заметил:

– Не скажите. Национальная гордость! – Эти слова прозвучали, точно имя лошади, на которую стоило поставить.

Итале покинул дом Палюдескаров, как только позволили приличия, и сразу вернулся в Речной квартал, снова проделав долгий путь мимо кафедрального собора, вокруг Университетского холма и базилики Святого Стефана, пробираясь из пугающей толчеи центральных улиц в еще более пугающее безлюдие Речного квартала. Наконец он вышел на ту узенькую улочку, где теперь ему предстояло жить. Френин соорудил Итале некое подобие постели, и он сразу лег, но долго не мог уснуть и все смотрел на узкую полоску света под дверью в комнате Френина: тот тоже не спал и что-то писал, сидя за столом. За окнами плыла теплая ночь, полная людских голосов и прочих загадочных звуков густонаселенного старого городского района. Здесь, кажется, тишины не существовало вовсе. Итале вспомнил сад Палюдескаров, запах роз, скрывавшихся в темноте, шелест воды в фонтане, высвеченную золотистым светом прекрасную шею Луизы… Потом воспоминания стали совсем мучительными, настолько живо вдруг он представил себе горбатые крыши Партачейки, аккуратный двор и домик Эмануэля в тени огромной горы, озеро под окнами его комнаты, точно повисшей над водой… Никогда еще не испытывал он такой щемящей тоски по дому! Но любимые и словно отступившие в прошлое лица терялись в бесконечном мелькании иных лиц, которые он видел на улицах Красноя, – лиц носильщиков, богомольных старух, нищих попрошаек… Вспомнилось ему и лицо того красноносого поэта с растрепанными седыми волосами, который выкрикивал: «Любовница моя, Свобода!» – но даже это заслоняли воспоминания о худых опухших ногах того слепого старика, что стал его, Итале, первым провожатым в этом городе.

Глава 3

– С помощью собаки человек получил воз-мож-нось…

– Возможность.

– …воз-мож-ность охотиться на таких жи-вот-ных, которые были не-об-хо-ди-мы для его существа…

– Существования.

– …су-щест-во-ва-ни-я и для борьбы с теми, кого он сам не видит, но о-па-са-ет-ся как самых страшных своих врагов.

– Прекрасно! Вастен, продолжай, пожалуйста.

Итале стоял, облокотившись о кафедру, и наблюдал, как три экземпляра учебника Бюффона передаются из рук в руки. Лица его пятнадцати учеников были чрезвычайно серьезны. Самому младшему из них, Паррою, было двенадцать, самому старшему, Изаберу, надежному помощнику Итале, – шестнадцать. Когда читать начинал кто-то другой, Изабер прямо-таки ел его глазами, словно умоляя не делать ошибок. Наконец колокол в ближайшей церкви пробил полдень, и Паррой, читавший в этот момент, конечно, сразу же стал запинаться. Итале отпустил мальчишек, и, когда все убежали, Изабер с удрученным видом подошел к нему.

– Ну что ты так расстраиваешься, Агостин, – сказал ему Итале. – Дела у ребят идут совсем неплохо.

– А все этот Вастен паршивый! Он никуда не годится, господин учитель…

Итале посмотрел на мальчика с симпатией. Когда Агостин Изабер говорил, на его длинной и еще по-детски тонкой шее прыгал кадык, и от смущения он совершенно не представлял, куда ему деть свои большие красные руки. Но глаза у него были удивительно ясные и серьезные. Изабер никогда не смеялся, да и улыбался редко – только если считал, что так хочет Итале.

В класс заглянул Бруной, учитель младшей группы.

– Подожди меня, я сейчас, – сказал ему Итале. Он нагнал Бруноя в коридоре. – Бедняга Изабер! Такой совестливый парнишка! Пошли скорей, ужасно есть хочется! Господи, да так я скоро возненавижу и благородного Бюффона, и благородного Прюдевена, который перевел этот чертов учебник с целью просвещения подающих надежды юношей!..

Друзья вынырнули из мрачных недр допотопного зернохранилища, в котором ныне размещалась «Школа Эрейнина». Итале получил здесь место учителя старшей группы, но с полуторамесячным испытательным сроком. Ему об этой школе сказал кто-то в кафе «Иллирика». Итале навел справки и вскоре действительно был принят на работу и теперь пять дней в неделю с утра до обеда учил детей чтению, письму, начаткам литературы, истории и естествознания, хотя прежде не был даже знаком с педагогическими теориями Ланкастера или Песталоцци. Зерноторговец Эрейнин, спекулянт и филантроп, основал эту школу, чтобы в ней могли учиться пятьдесят мальчиков, сыновей рабочих и ремесленников. Некоторым семьям приходилось платить за обучение своих сыновей, хотя и немного, некоторые же не платили совсем ничего. Это была единственная светская школа в городе, где сын бедняка мог как следует научиться читать и писать. Прежде чем взять Итале на работу, Эрейнин прочел ему трехчасовую лекцию о необходимости образования, но с тех пор Итале своего хозяина больше не видел. Говорили, что в последнее время у Эрейнина появилось какое-то новое увлечение и школой он интересоваться практически перестал. Правда, секретарь Эрейнина хотя и со скрипом, но все же продолжал выплачивать жалованье троим учителям, правда, денег на учебники, мел, уголь для печей и тому подобное не давал совсем. Бруной относился к этому философски.

– Между прочим, школа существует уже больше года, – говорил он, – а я считал, что она и двух месяцев не продержится.

Выбравшись на улицу и вдохнув сладкий аромат ясного октябрьского дня, Бруной закашлялся и рассмеялся:

– Тебе ведь Изабер нравится, верно?

– Он хороший парень.

– А уж тебя прямо боготворит!

– Это свойственно подросткам. В шестнадцать лет непременно нужно иметь своего героя. Если в этой затее со школой для бедняков и есть рациональное зерно, так оно как раз в том и заключается, чтобы помочь таким вот ребятам расширить свой кругозор, найти достойные примеры для подражания, а не каких-то клоунов в блестящей мишуре.

– А почему бы тебе, собственно, и не стать его героем?

– Потому что все мое «геройство» в некоем налете образованности. Точнее, это Изабер считает меня человеком высокообразованным, хотя я обыкновенный провинциал – в твоих, например, глазах. Ну и, кроме того, его впечатляет мой двухметровый рост. – Итале пренебрежительно махнул рукой. – Умение разбираться в отличительных признаках – вот главная цель образования!

Бруной улыбнулся; некоторое время они шли молча; первым опять заговорил Итале:

– До чего же меня восхищает твое терпение, Эжен! А меня мои ученики иногда просто в бешенство приводят… И как только тебе удается всегда сохранять спокойствие на уроках?

– А чем же еще, кроме терпения и спокойствия, можно заполнить ту пропасть, что разделяет мои былые идеалы и нынешние достижения?

– Так ты… эту пропасть между нашими устремлениями и нашими конкретными занятиями заполняешь терпением? А для меня она заполнена великим Ожиданием. Мне кажется, именно там, в этой пропасти, и происходит созидание будущего… Впрочем, я недостаточно стоек и ждать не умею, а вечно сам прыгаю в пропасть и пытаюсь изображать Бога-творца. И, разумеется, только все порчу!

– Одиннадцать, – вдруг сказал Бруной темноволосому коротышке в очках, который быстро прошел мимо них.

– Тринадцать, – прибавил Итале.

Коротышка кивнул в ответ и, сказав: «Семнадцать», пошел себе дальше. Когда он уже свернул за угол, Итале хмыкнул:

– Не жизнь, а сумасшедший дом какой-то!

Коротышка в очках был третьим из учителей в школе Эрейнина; он преподавал математику и полагал, что тайная судьба человечества записана в виде шифрованной композиции простых чисел. Будучи атеистом, он с возмущением относился к пассивному католицизму Бруноя и Итале и изо всех сил старался обратить их в иную веру – в тайну простых чисел. Приветствие, которым они только что обменялись, доставляло ему огромное удовольствие.

– Ну ты-то не из этой жизни, – мягко заметил Бруной.

Бруною было лет тридцать с небольшим. Каштановые волосы, нездоровый цвет лица, приятные манеры. Сперва Итале показалось, что он видит в своем новом приятеле некие признаки разочарованности жизнью, этакий прокисший романтизм, который он вообще приписывал предшествующему поколению и считал, что его лучшие представители еще в первые два десятилетия нынешнего века растратили свои силы в безнадежных попытках реформировать или даже полностью обновить систему образования страны, ее экономику и политику. Эти бывшие либералы и радикалы по-прежнему активно посещали «Иллирику» и все еще взрывались порой под напором собственных, подавленных ныне, страстей и идей, но в целом это были честные, хотя и никчемные, призраки былых героев. Очень скоро, впрочем, Итале понял, что Бруной вовсе не из их числа. Сын бедного часовщика, окончивший университет на стипендию и до сих пор не женившийся, одинокий, Бруной отнюдь не прокис и не превратился в циника; просто он принял молчание как свою судьбу. Но Итале тем не менее он вполне охотно позволял это молчание нарушать.

– Ты тоже! – сказал Итале. Они вошли в таверну, где обычно в полдень обедали рабочие.

– Я всю жизнь хотел быть просто учителем.

Итале принес и поставил на стол кружки с пивом.

– По-моему, ты говорил, что даже написал какую-то работу по теории образования?

Бруной кивнул.

– Можно посмотреть?

– Я все сжег.

– Сжег? – Итале был потрясен.

– Несколько лет назад. Все равно это нельзя было публиковать; цензоры никогда бы такое не пропустили. А теперь подобные идеи довольно часто встречаются и в работах других ученых.

– Как же можно было… сжигать собственные мысли! А ты не хочешь написать все заново?

– Нет. Да и зачем, собственно? Все это уже известно и без меня. А публиковать подобные работы негде.

– Будет где! – Бруной удивленно посмотрел на него, склонив голову набок. – И я прошу тебя непременно участвовать в создании первого номера нашего журнала «Новесма верба»! – Бруной молчал. – Как тебе нравится такое название?

– «Новейшее слово»?.. – как бы переводя, пробормотал Бруной. – Отличное название! Но кто его произнесет, это слово?

– Мы. Я, Брелавай, Френин, ты – вся страна, вся Европа, все человечество!.. По правде говоря, название придумал я, а остальным вроде понравилось. Действительно, звучит неплохо. Но позволь объяснить, какой смысл я в это название вкладываю. У нас ведь давно есть что сказать другим, но до сих пор мы этого так выговорить и не сумели – все заикаемся, запинаемся, точно дети, стараемся научиться выражать свои мысли правильно, но не знаем, как это делается… Иногда мы, правда, кое-что все же говорим – на иных языках: с помощью живописи, религии, науки – и каждый раз делаем новый шаг, постепенно постигаем это умение, узнаем новое слово. Ну а самое новое, НОВЕЙШЕЕ слово для нас, разумеется, – Свобода! Впрочем, новым является лишь способ его произнесения, а вообще-то оно старо как мир. И все же для нас оно новое! И мы еще весьма далеки от того, чтобы произнести это слово целиком. Однако произношение новых слов следует учить! А потом нужно повсеместно и постоянно использовать их в речи, иначе знание их становится бесполезным…

– О, Прометей! – еле слышно промолвил Бруной.

– Ладно тебе. Я же сказал, что это лишь мои собственные соображения. А самое главное – мы уже сейчас могли бы попытаться издавать свой журнал. И я прошу тебя стать нашим автором. А поскольку первый его номер вполне может оказаться и последним, то просьба моя весьма настоятельна…

Бруной поднял пивную кружку, как бы желая чокнуться с Итале:

– Что ж, да здравствует «Новесма верба»!

И они осушили кружки.

– Ну так что, напишешь? – спросил Итале, ставя кружку на стол и победоносно сияя. Бруной покачал головой. – Но почему, Эжен?

Но старший товарищ не ответил ему. Бруной сидел, опустив глаза, погруженный в какие-то грустные размышления. Им подали обед. Итале с аппетитом принялся за еду, время от времени с надеждой поглядывая на Бруноя. Тот лишь посмотрел в свою тарелку, но ничего есть не стал и продолжал молчать. Наконец он промолвил:

– Знаешь, я просто боюсь.

– Не может быть!

– Не цензуры и не полиции, разумеется. Если бы бояться нужно было только их… – Он поковырялся в тарелке, делая вид, что ест, и снова положил вилку. – Чтобы действительно воплотить в жизнь твои намерения, Итале, нужно полностью, страстно поверить в важность и абсолютную необходимость твоих идей, твоего дела. Только такая вера даст тебе все – успех, силу… здоровье…

– Я не могу с уверенностью сказать, правильно ли мы поступаем, Эжен. И совсем не уверен в справедливости наших идей. Я делаю только то, что умею… и как умею… Вполне возможно, все мои усилия окажутся совершенно бесполезными, даже хуже – не просто бесполезными, а…

– Ты же знаешь, что это не так!

– Надеюсь. Как и ты.

– Я уже не надеюсь. У меня не осталось времени на надежды. Ты ведь даже не представляешь себе, насколько я нищ! Ведь ты и понятия не имеешь, что такое настоящая нищета, Итале. – Бруной говорил с ним так ласково, с такой нескрываемой любовью и нежностью, что Итале, страшно этим смущенный, просто не знал, как ему ответить.

– Но я же отказался от всего, что имел… – пробормотал он наконец.

– От всего, от чего мог, – поправил его Бруной. – Не твоя вина, Итале, что ты из богатой семьи!

Назад Дальше