Стивен-то в детстве был очень хорошеньким! Люди даже останавливали ее на улице, чтобы полюбоваться мальчиком, когда он в своей сине-белой матроске ехал в прогулочной коляске или шел с нею за ручку к старому рынку. Его голубые глазки так ярко светились, а голова вся была в веселых белокурых кудряшках. А тот невинный, полный бесконечного доверия взгляд, какой иногда бывает у маленьких мальчиков, он сохранял еще очень долго, чуть ли не до двадцати лет. А какие истории сочинял Стивен уже в возрасте Тодда! Порой он начинал рассказывать такую историю утром и до позднего вечера продолжал что-то бормотать, пока она не выходила из себя, а он тогда забирался куда-нибудь под стол и все рассказывал свою бесконечную сагу о Лесном Псе и об этой — как ее? — Панче. Эту Панчу, как и многих других персонажей своих историй, он выдумал сам. У них тогда и телевизора-то не было. Да и таких ярких пластмассовых игрушек — солдатиков, танков, всяких чудовищ — тоже. Пока они жили на ранчо, Стивену даже играть было не с кем; разве что Ширли иногда привозила на денек своих девочек. Вот он и выдумывал сeбe героев, с которыми случались бесконечные приключения и в которых Элла все время путалась, и преспокойно играл с игрушечными машинками и всякими деревяшками, отходами с лесопилки, заменявшими ему кубики, или со старой катушкой от ниток, такой большой, деревянной, как делали раньше, или с допотопными деревянными прищепками для белья. И пока он играл, она постоянно слышала его негромкий по-детски хрипловатый голосок, монотонно приговаривавший: «И вот они пошли туда… бур-бур-бур… и ждали там, а потом все вместе отправились в другое место… бур-бур-бур… А когда дорога кончилась, они упали с нее, и все падали вниз, вниз, вниз, вниз, и кричали: помогите, помогите, где же Панча?» И так далее, и тому подобное. Он не умолкал даже поздно вечером, уже улегшись в кроватку.
— Стивен?
— Что, мам?
— Закрой-ка рот и спи!
— Но я же сплю, мам! — Искреннее негодование. Ей с трудом удавалось подавить смех. Она на цыпочках выходила за дверь, и через минуту в комнате вновь слышался его шепот: «И тогда они сказали: давайте пойдем… пойдем… к озеру. И там по озеру плыла та лодка, и когда Лесной Пес начал тонуть, шлепать по воде руками, плескаться, кричать: помогите, помогите, где же Панча? Я — Лесной Пес, я здесь, я тону…» Затем наконец она слышала негромкий зевок. И наступала тишина.
Куда все это ушло? Что с ним сталось? Тот смешной маленький мальчик, который обо всем на свете рассказывал свои собственные истории, ничего не понял бы из рассказа о руководителе телефонной компании, недавно женившемся в третий раз, чья единственная дочь — от первого брака — сидела сейчас на белом стуле и смотрела, как ее единственный сын, рожденный вообще вне брака, качается взад-вперед, монотонно напевая песенку собственного сочинения, состоящую из одного лишь гортанного слога.
— Энн, — спросила Элла, раздвигая жалюзи, — тебе диетическую колу или лимонад?
— Лимонад, бабуля.
Что из всего этого получилось? — вновь спросила она себя, доставая из холодильника лед, а из буфета стаканы. Почему та история оказалась лишена всякого смысла? Ведь она когда-то возлагала на Стивена такие надежды, так уверена была, что он непременно совершит в жизни нечто достойное, благородное. Ни словечка по-людски — разумеется, глупо было ожидать счастливого конца. Может, лучше было бы ей быть такой, как Энн? Бедная девочка! У нее-то и вовсе никаких надежд нет перед лицом самой жестокой реальности, как нет и гордости… «Он никогда не будет полностью самодостаточным, но уровень его зависимости от других людей можно значительно снизить…» Может, было бы лучше, честнее рассказывать только очень короткие истории, вроде этой? Но неужели все прочие истории оказались ложью, романтическим вымыслом?
Элла поставила два высоких стакана и пластмассовую чашечку на поднос, положила лед, налила лимонад и тут же, негодующе цокая языком и сердясь на себя, вынула лед из чашечки Тодда и подлила туда лимонада. Рядом с чашечкой она положила четыре печеньица в виде фигурок животных и понесла поднос в сад, ногой привычно открыв и закрыв за собой затянутую сеткой дверь. Энн тут же вскочила, взяла у нее из рук поднос и поставила его на шаткий железный столик. Завитушки, украшавшие столешницу, за долгие годы после многократных перекрашиваний напрочь забила белая эмалевая краска, но ржавчина кое-где все же проглядывала.
— Можно кое-кому взять печенье? — тихонько спросила Элла.
— Да, конечно, — сказала Энн. — Конечно! Тодд! Посмотри-ка, что у нас тут? Посмотри, что тебе бабушка принесла!
Маленькие очки с толстыми стеклами растерянно поворачивались из стороны в сторону. Мальчик встал и подошел к столу.
— Подойди ближе, Тодд. Бабушка даст тебе вкусное печенье, — строго сказала ему молодая мать, отчетливо выговаривая каждое слово.
Ребенок продолжал стоять неподвижно. Элла взяла одно печеньице.
— Вот, возьми-ка, милый, — сказала она. — Это, по-моему, тигр. Вот идет тигр, он идет прямо к тебе. — Вкусный «тигр» проследовал через весь поднос, перепрыгнул через бортик и добрался до края стола. Элла, правда, не была полностью уверена, что ее четырехлетний внук следит за передвижениями «тигра».
— Возьми печенье, Тодд, — сказала ему мать.
Ребенок медленно поднял руку и протянул ее к столу ладонью кверху.
— Прыг! — сказала Элла, и «тигр» прыгнул прямо мальчику на ладошку.
Тодд посмотрел на «тигра», потом на мать.
— Съешь его, Тодд. Это очень вкусно.
Ребенок стоял неподвижно, держа на ладошке печенье. Потом посмотрел на него и сказал:
— Прыг.
— Правильно! Он прыгнул! Прямо к Тодди! — сказала Элла, чувствуя, как к глазам подступают слезы. Потом взяла еще одно печеньице, в виде свинки и свинка тоже пропутешествовала через весь поднос к краю стола. — А это у нас свинка. Она тоже умеет прыгать, Тодди. Прыг! Ты хочешь, чтобы она прыгнула?
— Прыг! — сказал ребенок.
И это было лучше всякой истории.
— Прыг! — сказала его прабабушка.
ДОМА ПРОФЕССОРА
Посвящается Тони
У профессора было два дома, один внутри другого. Сам он с женой и дочкой жил во внешнем доме, чистом и комфортабельном, хотя и несколько захламленном, ибо там не хватало места для всех его книг, ее бумаг и ярких, но преходящих «сокровищ» их дочери. Ранней осенью при сильных дождях крыша этого дома начинала протекать, но потом дерево разбухало и переставало пропускать влагу; впрочем, одного ведра, подставленного на чердаке под протечку, вполне хватало. А вот на крышу внутреннего дома не попадало ни капли дождя; там профессор жил один, без жены и дочки; он так, шутя, и говорил порой: «А здесь я живу. Это мой дом». И его дочь часто добавляла — без тени обиды, просто информируя гостя: «Сперва-то этот дом для меня предназначался, но на самом деле он действительно папин». А потом она могла сунуть Руку внутрь домика и вытащить оттуда, скажем, настольную лампу с абажуром-колпачком в дюйм высотой или синее блюдечко размером с ноготь на мизинце и с надписью «Киска», полное вечного молока. Разумеется, все эти вещи, как только гости повосхищаются ими всласть, она возвращала обратно и почти точно на прежнее место. Этот маленький домик вообще выглядел очень аккуратным и в самый раз подходил по размерам для своего разнообразного содержимого, хотя кое-кто и находил излишним количество всяких безделушек в гостиной. Дочь больше любила всякие хитроумные штучки и приспособления, купленные в магазине, — тостеры и пылесосы из страны Лилипу-тии; но она прекрасно знала: большинство их взрослых гостей просто в восторг приходит и от мебели, и от прочих замечательных предметов интерьера, которые её отец либо сделал своими руками, либо просто «довел до ума». Он обычно немного стеснялся сам их демонстрировать, и ей приходилось специально обращать внимание гостей на наиболее выдающиеся объекты: элегантный буфет со стеклянными дверцами, наборный паркет из твердых пород дерева, изящные деревянные панели, площадку с точеными перильцами, устроенную на крыше дома. Никто из гостей, будь то ребенок или взрослый, не мог устоять перед очарованием венецианских жалюзи, крошечные пластинки которых идеально складывались и раздвигались, стоило потянуть за суровую нитку, их скреплявшую. «А вы знаете, как сделать такие ослепительные жалюзи?» — непременно спрашивал профессор, подмигивая дочери, которая либо сразу, опережая озадаченного гостя, выкрикивала ответ, либо после того, как он нерешительно покачает головой или пожмет недоуменно плечами, радостно сообщала: «Выколоть заказчику глаза!» Ее отец обожал всякие каламбуры и игру слов и, как любой преподаватель, готов был без конца повторять наиболее удачные из них, а потому однажды, провозившись недели две с этими жалюзи, заявил, что венецианские жалюзи вполне могут стать ослепительными и для американца ибо у него так устали глаза, что он чуть не ослеп.
— А я связала этот ужасный коврик для детской, — вставляла жена профессора Джулия, как бы давая понять, что и она участвовала в обустройстве внутреннего домика, что она вполне все это одобряет, но все же в данном вопросе не слишком компетентна. — Коврик, разумеется, совершенно не соответствует уровню Йена, но он все же у меня работу принял, оценив мое рвение. — Связанный крючком коврик и в самом деле выглядел грубовато, да и края у него загибались; коврики в других комнатах, вышитые гарусом по канве в стиле восточных миниатюр, а также яркий ковер с цветами в спальне хозяина лежали абсолютно плоско, безупречно.
Внутренний дом стоял на низеньком столике, помещенном в открытую нишу в так называемом книжном конце продолговатой гостиной внешнего дома. Друзья семьи регулярно проверяли, как идет отделка и обустройство маленького домика, какая в нем появляется мебель, — будучи приглашены к профессору на обед или просто выпить. Случайные же посетители полагали, что этот прелестный кукольный домик принадлежит профессорской дочери и стоит в гостиной, у всех на виду, только потому, что это настоящее произведение искусства, а подобные миниатюрные штучки как раз входили в моду и были на пике популярности. Для некоторых, особо трудных, гостей, включая декана его колледжа, профессор, не подтверждая и не отрицая свою роль в качестве архитектора, столяра-краснодеревщика, кровельщика, стекольщика, электрика и tapissier, говорил, цитируя Клода Леви-Стросса: «По-моему, в „La Pensee sauvage“ есть мысль о том, что уменьшенная модель чего-либо — то есть миниатюра — позволяет получить знание о данном предмете в целом, предшествующее знанию о его частях. Процесс познания, обратный привычному. По сути дела, все искусства развивались именно так, как бы уменьшая материальное пространство в пользу пространства интеллектуального». Профессор обнаружил, что люди, абсолютно не способные мыслить конкретно и, пожалуй, даже враждебно воспринимающие любые проявления этого — кстати сказать, конкретные мысли и действия и составляли для него самого главное удовольствие во время работы над домиком, — сразу, точно охотничьи собаки, делали стойку, стоило ему упомянуть имя отца-основателя структурализма. Они даже смотреть начинали на кукольный домик с той же напряженной и искренней заинтересованностью, какая возникает в глазах у пойнтера при виде садящейся на воду утки. Жене профессора не раз приходилось принимать у себя малознакомых людей и развлекать их — особенно когда она стала штатным координатором организации, занимавшейся охраной заповедников, — однако же этих гостей занимали лишь самые насущные и неотложные проблемы, так что кукольным домиком они восхищались исключительно ради проформы, если вообще его замечали.
Дочь профессора Виктория, миновав период домашнего прозвища Вики и, в тринадцать лет, вступив в «период Тори», перестала наконец приглашать своих приятелей, чтобы поиграть с кукольным домиком, вытаскивая наружу мебель, хрупкую бытовую технику и прочие предметы, весьма неосторожно используя все это для других игр и других выдуманных героев. Ибо в домике в те времена действительно поселилась — а может, и давно уже жила там — некая семья. Виктории было восемь лет, когда она попросила подарить ей на Рождество — что родители и сделали — довольно дорогую игрушку: целую семью Бендски — маму, папу, брата, сестру и младенца вполне европейской наружности и сделанных так искусно, что они могли сидеть в креслах, доставать развешанные на стене над очагом медные кастрюли, шлепать друг друга по попе или нежно обниматься. Дом тогда еще был не совсем закончен, и там случались порой настоящие семейные драмы. Брат сломал себе левое бедро, и этот перелом так и не удалось как следует залечить. Папа Бендски получил усы и брови, нарисованные фломастером, отчего лицо его приобрело злобный пиратский прищур, в точности как у индийца-полукровки Ласкара из какого-нибудь триллера, посвященного эдвардианской эпохе. Младенец и вовсе куда-то потерялся. Когда Виктория совсем перестала играть с уцелевшими членами семейства, профессор с благодарностью и вздохом облегчения спрятал их всех в ящик того столика, на котором стоял кукольный Дом. Он, собственно, ненавидел их с самого начала, читая захватчиками, особенно папу, типичного Ласкара, какого-то чересчур тощего и гибкого, в отвратительном зеленом пиджачке, похожем на куртку от австрийского национального костюма, и с мерзкими глазками-бусинками.
К тому же Виктория незадолго до этого купила на свои сбережения, полученные в результате бебиситтинга, в подарок отцу и его домику фарфорового кота, который пил бы вечное молоко из синей мисочки с надписью «Киска». Кота профессор в ящик не убрал, полагая, что тот вполне достоин жить в домике, в отличие от совершенно этого не достойных членов семейства Бендски. Кот был сделан весьма искусно — белый с рыжими и коричневыми пятнами. В сумерки этот кот, свернувшийся на коврике у камина в красноватых отблесках жарко горящего огня (красный целлофан и крохотная лампочка от фонарика-брелока), действительно выглядел очень уютно. Но поскольку он так вечно и лежал, свернувшись клубком, и не мог пойти на кухню, чтобы попить молока из синенькой мисочки, это стало по-настоящему тревожить и даже мучить профессора, гвоздем засев у него в подсознании, и однажды ему даже приснился на эту тему сон — а может, и не сон вовсе? — когда он допоздна работал над одной весьма сложной и трудоемкой статьей — ответом на материал, опубликованный недавно в газете и являвшийся основой для доклада, который он через несколько месяцев должен был представить на заседании Американской ассоциации содействия развитию науки. Когда же профессор лег в постель и попытался уснуть, ему и привиделся тот сон, а может, виденье. Во всяком случае, он не был полностью уверен, что спит. Ему казалось, что он находится в кухне внутреннего домика, хотя, в общем, ничего необычного в подобном ощущении не было: строя стенные шкафчики и буфеты, монтируя на стенах деревянные панели, проводя в дом канализацию и устанавливая раковины, он в мельчайших подробностях изучил все пропорции и особенности этой кухни, знал в ней каждый миллиметр и довольно часто рассматривал ее с позиций человека, в котором всего шесть дюймов роста и которому придется стоять у плиты или открывать дверь в кладовку. Но в данном случае профессору отчего-то казалось, что он попал туда не по собственной воле; нет, он неким неведомым образом там оказался; и вот, стоя рядом с дровяной плитой, он увидел, как на кухню вошел фарфоровый кот, посмотрел на него и принялся лакать вечное молоко. Мало того, профессор даже слышал те приятные и негромкие звуки, какие издает кошка, аккуратно лакая молоко.
На следующий день профессор тут же в мельчайших подробностях вспомнил этот сон. И все время мысленно к нему возвращался. Прогуливаясь по университетскому кампусу после лекции, он неотвязно думал о том, как приятно было бы иметь в домике какое-нибудь животное, настоящее, живое. Не кошку, разумеется, а кого-нибудь совсем маленького. Но перед ним тут же возник весьма зримый образ грызуна — песчанки размером с диван или чудовищного хомяка, ворочающегося в спальне на постели хозяина, точно кошмарный герой мультфильма, и он, внутренне усмехнувшись, отогнал от себя подобные видения.
А однажды профессор действительно увидел такое существо. Он устанавливал во внутреннем домике в унитаз и спускное устройство с традиционной цепочкой — и сам дом, и вся его обстановка были выдержаны в викторианском стиле, это была исходная эпонимическая шутка, поскольку дочь звали Виктория, — и, подняв глаза, увидел, как на чердаке бьется об оконное стекло какая-то бабочка или моль. Лишь когда прошло первое потрясение, профессор понял, что на самом деле это неземной красоты сова с чудесными, мягкими крыльями. Мухи, впрочем, нередко залетали к нему в домик, принося воспоминания о фильмах ужасов, в которых безумцы-профессора экспериментировали с такими вещами, о которых человеку и знать-то не положено, и, естественно, все кончалось тем, что они, как мухи, тоже бились об оконное стекло, тщетно взывая: «Не надо! Не надо!» — но их все же прихлопывала мухобойкой неумолимая хозяйка. Так им и надо! А кстати, не сойдет ли божья коровка за черепаху? Размер подходящий, вот только цвета не те. Добропорядочные викторианцы, правда, не колеблясь, разрисовывали панцири живых черепах. Но черепахи ведь не раскрывают крыльев и не улетают от тебя «на небо, где их детки кушают котлетки». Нет, подходящего для внутреннего домика животного никак не находилось!