I
Лютая вражда Зейнел-бега и Лутфи-бега известна всем и каждому, даже малым детям.
Они живут в одной махале, на одной улице, но Зейнел-бег молится в мечети Ибрагим-паши, а Лутфи-бег — в Таш-мечети, только бы не встречаться. И в разные кафаны ходят. Лутфи-бег завсегдатай у Али-бабы, а Зейнел-бег — у Узун-Усе. Из-за них весь город поделился на две партии. К Али-бабе ходили сторонники Лутфи-бега, а к Усун-Усе сторонники Зейнел-бега.
Нельзя сказать, что партии вели себя достойно. Когда наступало время выбирать представителя в меджлис, бесновалась одна партия, бесновалась другая, одни не пропускали в меджлис Лутфи-бега, другие — Зейнел- бега.
Говорят, вот уже двадцать лет, как Лутфи-бег ни разу не прошел мимо дома Зейнел-бега, хотя тут лежит его путь на чаршию: кругом обходит, за баждаханой (весовая), а зимой с великим трудом шлепает по грязи. Еще говорят, лет сорок — пятьдесят назад в нашем городе было одно кладбище, а когда эти два рода рассорились, начался раздор, вражда дошла до того, что они даже покойников не захотели хоронить на одном кладбище. Так что теперь у нас два кладбища.
И детям запрещали вместе играть. Крепко доставалось тому, кто ослушается или обманет. Мейтеб (школа возле мечети) был один, при Таш-мечети, Зейнел-бег отдал туда своего сына, но тотчас забрал, когда Лутфи-бег послал в мейтеб своего.
А посмотри, что делается на базаре. Станет Зейнел-бег покупать воз дров или древесного угля, крестьянин просит шесть грошей, а Зейнел-бег дает пять, потом пять с половиной, и стоит ему открыть рот, чтобы накинуть еще металик, как тут же Лутфи-бег шлет кого-нибудь из своих дать шесть грошей, только бы выхватить покупку из-под носа.
Длится эта вражда от века, сколько свет стоит, но, правду сказать, причины такой распри и ненависти никто не понимал. Не зная, что их к этому толкает, враждовали между собой отцы и деды. Кто ведает, когда это началось, когда два рода рассорились и возненавидели друг друга, но ненависть переходила от отца к сыну, и все уже давно забыли, из-за чего она началась.
Ты скажешь, раз они соседи и их разделяет только стена, возможно, предки повздорили из-за клочка земли. Разве мало соседей, которые из-за клочка земли готовы глотку друг другу перегрызть и стать кровными врагами? Но дело в том, что они не такие соседи. Они живут в одной махале (район города/поселка), на одной улице, на одной, стороне, но их разделяет небольшой дом с садом, принадлежащий ходже Ути-эфенди.
А людям неймется, они продолжают доискиваться первопричины, породившей распрю, болтают то одно, то другое. Но что они могут знать, если Лутфи-бег и Зейнел-бег сами ничего не знают. Спросят Лутфи-бега:
— С чего пошла у ваших стариков такая вражда? Что за причина?
— Кто его знает!— отвечает он.— Видно, не зря. А как поглядишь на этого негодяя и бандита... (они друг друга даже по имени не называли), тут и убеждаешься, что мои предки были правы!
Спросят у Зейнел-бега, он качает головой:
— Не знаю! Только если б не предки начали вражду, я бы сам ее начал, сегодня же.
Одни говорят: предки Зейнел-бега отдали невесту в семью Лутфи-бега, а те ее выгнали, с тех пор обе семьи ненавидят друг друга; а иные утверждают, что корень зла не в этом, просто однажды предки Лутфи-бега обещали дать что-то Зейнел-беговым, да передумали; третьи говорят: где это видано, чтоб кровная вражда из-за таких пустяков разгорелась? Без крови тут не обошлось, иначе откуда бы такая ненависть?
Время от времени находились охотники их мирить. Появившийся в городе новый мютесариф (окружной начальник) быстро разобрался, что это пагубно не только для двух родов, но и для всего города, как ни крути, оба дома богатые, беговские, крепкие, к тому же и Зейнел-бег, и Лутфи-бег почтенные люди, ничего дурного о них сказать нельзя.
Только и мутесариф ничего не смог поделать.
— Мой отец, мой дед, все мои предки были врагами этой семьи,— заявлял Лутфи-бег, — как же я могу стать ей другом?
— Те, кто жили раньше нас, были умнее. И если они не замирились, то и мы, клянусь аллахом, не можем! — отвечал Зейнел-бег.
Тогда мютесариф призвал ходжу Ути-эфенди и так сказал:
— Вот что, ходжа-эфенди, разве ты не понимаешь, что не зря сам аллах определил тебе жить тут, между двумя врагами? Что же это, твои ближайшие соседи лютые враги, а тебе, ходже, будто и дела нет?
Ути-эфенди рассказал все по порядку: чего он только не делал, но, ничего не добившись, отступился.
— Нельзя тебе отступаться, ходжа! Это нам позволительно начать и бросить, тебе этого не дано. Видишь, как аллах все устроил — два враждующих дома, а между ними дом ходжи. Ты обязан их помирить во что бы то ни стало!
Ути-эфенди устыдился и тут же отправился в лавку Лутфи-бега, начал разговор издалека, а потом сказал:
— Пора тебе понять, что аллаху угодно покончить с этой враждой еще на вашем веку. У тебя нет наследника, а у Зейнел-бега есть сын. И у тебя был сын, но аллах пожелал взять его к себе. Тебе некому завещать вражду, а Зейнел-бег завещает ее сыну. Ты отдашь дочку на сторону, а Зейнел-бег повелит сыну истребить твой род, погасить твой очаг. Не останется у тебя потомков по мужской линии, способных постоять за себя, ненависть падет на тех, кого породит твоя дочь.
Лутфи-бег и сам часто об этом думал. Пока был жив его сын, он держался куда заносчивее, намного злее сжимал кулаки, а как потерял ребенка и в доме осталась одна девочка, ему словно крылья подрезали. Сколько раз, бывало, как увидит Зейнел-бегова Сеида, сядет, обессиленный, и предастся тяжкой тоске, но совсем одолеть себя печали не давал.
— Не угаснет мой род, Ути-эфенди! — отвечал он ходже.— Я готов взять в дом последнего бездельника, голодранца из голодранцев, дать ему богатство, выдать за него свою дочь, только бы он принял мое имя и мой завет.
Видит ходжа, что тут толку не будет, покачал головой, нахмурился, положил четки в карман и отправился домой.
II
А уж если Ути-эфенди не сумел подобрать нужных слов и ничего не смог добиться, никто не сможет, ведь Ути-эфенди на редкость ученый ходжа; чего он только не читал, где только не был. Однажды он дошел до Стамбула и предстал перед шейх-ул-ислама (глава ислама в Стамбуле), тот о многом его расспрашивал. Идя по улице, Ути-эфенди не смотрит ни налево, ни направо, только перед собой и всегда что-то шепчет, а что — никто не знает. Правда, у него две жены, но он больше сидит за святой книгой, чем с женами.
Сколько людей приходят к нему за советом и за наукой, а он каждого встретит приветливо, каждого наставит, а начнут благодарить, отвечает:
— Если я дал добрый совет, благодарение тому, кто умудрил меня помочь тебе. Если же плохо посоветовал — грех на моей душе, а тебя пусть умудрит аллах меня не слушаться.
В одном нельзя спрашивать его совета — если хочешь жениться. Он всегда говорит:
— Жена есть жена, красивая она или уродливая, из хорошей семьи или из плохой, тебе все равно! Какая разница, черная кошка бегает или белая? Была бы женщина человеком, пророку не пришлось бы закрывать ей лицо, чтобы никто ее не видел!
И еще:
— Женщина никогда не спит, она и ночью мозгует, как днем. Мужчине за десять лет не выдумать того, что выдумает женщина за десять минут.
Когда он возвращался от Лутфи-бега, ему пришло в голову то, что никогда раньше прийти не могло: рассказать своей старшей жене о вражде Лутфи-бега и Зейнел-бега, а также о том, что он дал обет помирить их, и поглядеть, сообразит ли она, как это устроить.
Сперва он даже усмехнулся про себя: взбредет же такое в голову! И не просто усмехнулся, а прямо-таки устыдился своей мысли. Как это он, ученый и знаменитый человек, станет искать ума у женщины?! Но чем больше ему было стыдно и смешно, тем сильнее укреплялся он в своем решении.
— Ты все твердишь, Ути-эфенди: женщины такие, женщины сякие. Вот и увидишь, правдивы ли твои слова.
Так шептал он себе по пути и в конце концов решился: он только проверит, правда ли, что женский ум доходит до того, до чего мужскому не дойти.
И все рассказал жене. А та, словно смекнув, что Ути-эфенди рад был бы убедиться, что женщина ничего не смыслит в этом деле, поспешила ответить:
— Ну, так это же совсем просто, проще не бывает!
— Что ты говоришь? — удивился Ути-эфенди.
— То и говорю — просто!
— Но я столько лет мучаюсь с этим примирением и ничего у меня не выходит.
— И не выйдет. О том в книгах не пишут, это наше, женское дело.
— С какой стати женское? — удивленно спросил ходжа.
— А с той, эфенди, что, сдается мне, женщины рассорили эти две семьи. Ведь это первые в городе дома, беговские, богатые, соседские! Когда-то они должны были жить дружно, а бабы их рассорили, так куда вам, мужчинам, их помирить!
Ути-эфенди подумалось, что так оно и есть, и он сказал себе: «Женщина — зло, но и в этом зле есть толика ума. И если уж аллах наградил тебя этим злом, воспользуйся по возможности и им, извлеки из него ум, сколько его у зла есть».
И Ути-эфенди предоставил все дело жене, сам же умыл руки.
А Садбер-ханум (ханум – жена; валиде-ханум – старшая жена) пошла тем путем, которым еще никто не ходил. Она так хорошо все подстроила, что Зейнел-бегов Сеид увидел Шерифу, дочь Лутфи-бега, но не знал, чья это девушка, и она понятия не имела, что это за парень.
А Шерифа была красива, как наливное яблочко, и Сеид парень, каких поискать.
Садбер-ханум нетрудно было все уладить, ведь Шерифа приходила к ней, когда хотела, а Сеид был другом брата ханум Сали. Сали его и привел. С того дня Сеид совсем потерял голову, просит, умоляет Сали выведать у сестры, кто та девушка, которую он повстречал. Ханум отвечает:
— Нездешняя она, но из хорошего и богатого дома, такого дома не устыдился бы и Зейнел-бег. А еще передай Сеиду, что девушка по нему сохнет.
И правда, Шерифа не осталась равнодушной к Сеиду, тоже спрашивала:
— Ханум, ну скажи, кто он?
— А чего спрашивать, коли дело это пустое? Правда, парень любит тебя без памяти, да ведь он из чужих краев!
— Я еще раз его видела, только издали, по нашей улице шел, — сказала Шерифа.
— Издалека он к нам приходит.
Э, нескоро узнаешь, как было дело, когда двое молодых влюбятся друг в друга. Садбер-ханум делала все, что могла, чтобы их чувство окрепло. Один раз даже так устроила, что они остались вдвоем — надо же им поговорить и поцеловаться. Дело, конечно, могло плохо обернуться, но все обошлось.
Они встретились в горнице Садбер-ханум. Дома никого не было, ханум чем-то занималась в кухне. Сеид и Шерифа присели на широкий миндер (деревянная скамейка в комнате, покрытая одеялом; днем скамеечка, ночью кровать) и наперебой говорили друг другу сладкие слова, так и текли любовные речи. Это было первое свидание, до того дня они виделись раза два-три.
— Пощади, ты похитила мою душу, похитила сердце, так подари взамен хоть свое имя!
Но стоило ей сказать, кто она и чья, как он отбросил ее руку, словно раскаленное железо. Ком застрял у него в горле, будто душа там остановилась. Лицо исказилось гневом, руки затряслись, молодой лоб наморщился, а на глаза пала ночь, черная, непроглядная ночь, густой, непроницаемый мрак. Земля заходила под ногами, и потолок и крыша рухнули на голову. Как ему стало тяжко, как тяжко! Показалось, что не выдержит он этой тяжести, сейчас упадет и он сам, и кров над ним.
А бедная девочка, видя, что с ним происходит, и ничего не понимая, затрепетала, застонала, бросилась лицом в подушки и дала волю слезам, недоумевая, за что ее постигла такая кара. Когда испуг немного прошел, она вскочила и кинулась к дверям — поскорее бежать от этого страшного человека, которого она еще недавно любила больше всего на свете. Но он схватил ее за руку и, как злодей, швырнул на миндер. На белой руке остался багровый след, словно от раскаленного обруча, из прекрасных глаз потоком полились слезы.
— Аллах с тобой, заклинаю тебя, заклинаю всем, что тебе свято — кто ты и что тебе от меня надо?
— Кто я?! — едва выдавил он, — Для того я и держу тебя, чтобы сказать, кто я. Я Сеид... сын Зейнел-бега!
Лицо ее вспыхнуло, огонь проник в кровь, сердце, она задрожала, пыталась закричать, но от потрясения потеряла голос и только шевелила губами, не в силах произнести ни слова. От ужаса у нее высохли слезы. Наконец голос к ней вернулся, и, взмахнув рукой, она проговорила:
— Поди прочь... уйди от меня... вон! Будь проклят тот, кто нас обманул. И меня, и тебя!
Он направился к двери.
— И еще!— прошептала она, не подымая головы, как раненая лань.
Сеид остановился.
— Что было, то было... нас обманули... но ради всего святого... Не говори никому. Не скажешь?
— Нет, но... молчи и ты, для тебя же будет лучше.
Он снова, не оборачиваясь, направился к двери, взялся за ручку, потянул ее и оглянулся. Не попрощаться, а так, повернул голову неизвестно зачем.
Шерифа, тяжело дыша, терла заплаканные глаза широким рукавом рубашки, и пока она утирала одну слезу, уже блестела другая, будто чья-то рука украшала ее ресницы алмазами. По подушке рассыпались черные волосы, точно ее окружила ночь, чтобы алмазы на ресницах сияли еще ярче.
Сеид задрожал всем телом, рука соскользнула с дверной ручки. Он замер. Ноги налились свинцом, стали такими тяжелыми, что он не сумел перенести их через порог. Даже не тяжелыми, а словно приросли к полу, он не в силах был ими шевельнуть. Сеид старался как можно скорее переступить через порог; только бы выбраться на свежий воздух, чтобы все ушло, все забылось, но... ничего не получилось. Старается, старается, и... не может. Он попытался еще раз, собрал все силы, снова коснулся ручки, но больше сил не осталось, за ручку он потянуть не смог. Ослабла, совсем ослабла рука и дрожит...
А когда он сделал шаг назад, ноги показались ему не только не прикованными, но легче перышка. Теперь тяжелым стал язык — хочет что-то сказать, а шевельнуть им не может. Он сделал еще один шаг, и язык стал легким, и с глаз слетела тьма...
А Шерифа все дрожала, дрожала, как подстреленная лань, и слезы лились, как у подстреленной лани. Потупила глаза, не смеет их поднять.
— Ты мне не сказала, Шерифа... ты будешь молчать? Не расскажешь никому все это...
— Буду молчать,— ответила она еле слышно.
— Я набросился на тебя...— продолжал он,— а ведь ты не виновата... как и я не виноват.
Она молчала. Слезинки, блиставшие на ресницах, падали на руку, с руки стекали на подушку, а новые все набегали и набегали на ресницы.
— Если я виновата перед тобой... прости меня! — наконец прошептала она.
— Ты меня прости,— торопливо произнес Сеид, язык снова верно служил ему, но теперь ум начал отказывать: он думал одно, а говорил другое.
— Отцы наши кровные враги,— продолжал он,— но ты... ты ведь женщина...
У нее быстрее потекли слезы, слово, которое она готова была сказать, застряло в горле, а Сеиду разум и вовсе отказался служить, снова взыграло сердце, снова засверкали глаза, складки на лбу разгладились, руки поднялись — и обвили прекрасный гибкий стан Шерифы...
III
Ути-эфенди был прав, когда говорил: «Женщина — зло, но и зло имеет разум». Так оно и есть, так бы оно и было, не имей женщина языка.
Женщина все понимает, обо всем догадывается, все готова сделать, одна напасть — болтает. Ее язык удержать нельзя, нельзя сохранить тайну, когда она известна женщине, а случись, что тайну знают две женщины? У Ути-эфенди ведь не одна жена, а две.
Стоит тайне Шерифы перешагнуть порог дома Садбер-ханум, и она пойдет гулять по махале, а из махалы, как всякая новость, на чаршию, плохо тогда Шерифе придется, ох, плохо! Ведь если Лутфи-бег прослышит про этот позор, он ее убьет и в реку бросит.
А Зейнел-бег, он что сделает?! Разрубит Сеида на куски, сожжет дом, где Сеид родился, в пепел превратит. Даже вообразить невозможно, что бы произошло, если б они узнали! Теперь ты можешь себе представить, как похолодели сердца несчастной Шерифы и Сеида, когда чаршия стала судачить о том, о чем, как они считали, никто ничего не знает и узнать не может. Вот кому следовало заранее на что-то решиться, потому что ждать роковой минуты было опасно.