Матросы ушли, а лейтенант долго еще сидел и думал, правильно ли он поступил, не вмешавшись в самоуправство матросов. Много было разных доводов и «за» и «против», но сделать твердого выбора он не смог и, решив посоветоваться с Лебедевым, полез на нары, вклинился между комиссаром и связным.
С рассветом началась артиллерийская подготовка. Снаряды и мины почти снесли бруствер. Только мелкие земляные холмики остались там, где еще недавно был плотный желтоватый вал земли. Сгорбились матросы, прижались к земле, словно выслушивали ее, а она гудела, стонала.
Огненный вал перекатился через окопы и они скрылись в клубах черного вонючего дыма.
— Звонил Кулаков! По зеленой ракете идем в атаку! — крикнул Лебедев, и Норкин отошел от смотровой щели.
— Ольхов! Автомат! За мной! — и, сдйинув фуражку козырьком назад, лейтенант выскочил из землянки.
Никто не отдавал приказания оставить у себя бескозырки и фуражки, но все моряки берегли их и надевали лишь перед атакой. Бросит матрос на землю каску, достанет из кармана смятую бескозырку, расправит ладонью ленточки — и готов к бою! А каска пусть полежит и подождет своего хозяина. Защищала она его от осколков, служила честно, а сейчас может и отдохнуть. Конечно, бескозырка не спасет даже от камня, но она ближе сердцу, роднее.
Если вернется матрос, то спрячет бескозырку и поднимет каску, высыплет из нее землю, а если не придет из боя —: так и лежит она на дне окопа. Медленно капают в нее дождевые капли, тонкими струйками сбегает земля… Пройдет мимо матрос, покосится на каску и вспомнит, что еще вчера здесь был товарищ. Один вздохнет, другой — нахмурится и отвернется, но оба они после этого дерутся еще яростнее, упорнее, дерутся и за себя, и за того, чья каска одиноко лежит в окопе.
Первое время командиры носили фуражки как полагается — козырьком вперед, и навстречу врагу позолотой колосьев сияла эмблема, но после нескольких атак поняли, что этим только помогают врагу, сами выдают себя, — и Кулаков первым повернул фуражку козырьком назад.
— Я бегу перед батальоном, — сказал он, — так пусть только матросы и знают, где их командир.
Так стали делать все, так поступил сейчас и Норкин.
Лейтенант быстро пробежал по окопу и прыгнул в гнездо к пулеметчикам. Лица у них землистые, серые. В глазах — ожидание, нетерпение. Надоело им сидеть без дела, прислушиваться к полету мин, ждать их разрыва. Уж скорей бы атака!
Но фашисты не торопились. Над батальоном повисли самолеты. Один из них вдруг перевернулся через крыло, показал свою зеленую спину и, разрывая воздух воем сирен, понесся к земле. Норкин не видел, как отделились бомбы, не заметил, вышел ли самолет из пике: земля вздыбилась перед его глазами, полезла к солнцу и закрыла его. А когда он очнулся, то самолетов уже не было, мины рвались опять на дороге за окопами. И первое, что почувствовал Норкин — солоноватый привкус крови. Она двумя тонкими струйками стекала из разбитого носа. Немного кружилась голова, а уши словно заткнули ватой. У входа в пулеметное гнездо лежал матрос. Он согнулся калачиком, сжался, словно пригрело его солнышко, вот и уснул матрос. Но вместо головы у него было кровавое месиво. Норкин почувствовал, что не может больше находиться здесь, что еще немного — и его стошнит от этого запаха, и, стараясь не смотреть на труп, вылез из пулеметного гнезда.
Короткая передышка, и самолеты появились вновь. Теперь они проносились над окопами на бреющем полете. Непрерывно строчили их пулеметы, тарахтели пушки, но это было уже не так страшно: по ним тоже стреляли из пулеметов, снайперских винтовок, автоматов, да и всегда можно прижаться к той стенке, со стороны которой заходит самолет, и укрыться. Но вдруг земля задрожала мелко-мелко. Стало тревожно.
— Танки! Танки! — пронесся над окопами чей-то испуганный голос.
Защелкали затворы автоматов. Это матросы приготовились встречать автоматчиков. А с танками… Танками займутся истребители…
Козьянский выглянул из ячейки. От лесочка шли три танка. Три бронированных коробки на полной скорости неслись на моряков. У Козьянского похолодели пальцы: не было у моряков защиты от танков. Правда, не было ее и от самолетов, но те все-таки кружились в воздухе, а яти своими блестящими гусеницами рвали землю, в которой сидели матросы, подминали ее под себя. Они шли напрямик! Вот на пути одного из них выросла кучка трупов немецких солдат. Он не свернул, не стал обходить ее, и только бесформенные темные пятна остались на поле
«Пушки! Пушки где?!» — подумал Козьянский и прижался горячей щекой к сырой стенке окопа.
А моторы ревут рядом, отрывисто, громко бьют пушки танков, заливаются, захлебываются их пулеметы… Никогда не думал Козьянский, что так страшны танки, что может быть таким стремительным движение этих казалось бы неуклюжих, угловатых машин. А умирать так не хотелось, что злоба сдавила горло. И он дрожащими пальцами рванул противогазную сумку, расстегнул ее и высыпал на землю гранаты. Но приготовить связку не успел: танк, качнувшись на бруствере, словно подпрыгнув на трамплине, обрушился на ячейку.
«Конец», — мелькнула мысль, и тотчас пахнуло жаром, шум оглушил, прижал к земле.
Еще секунда — и снова блеснуло солнце: танк, свалив в окоп бруствер, пронесся дальше.
«Не задел!» — обрадовался Козьянский и страх пропал, пальцы стали гибкими, послушными. Теперь гранаты плотно ложились одна к другой, шнур больше не рвался и связка получилась на славу. Козьянский высунулся из окопа и крикнул:
— Сюда айда! Сюда!
Но танки уже уходили обратно. Они разведали огневые точки коряков, проутюжили их окопы и теперь возвращались к себе, чтобы вести за собой пехоту. Однако ко вторичному появлению танков моряки подготовились, и едва головной дошел до первой линии ячеек истребителей, как из ямы высунулся матрос, взмахнул рукой, и, кувыркаясь в воздухе, полетела серебристая бутылка. Ее удара не было слышно, но на лобовой броне танка заплясало пламя. Танк остановился. Из люка орудийной башин показался танкист, уперся руками в кромку люка, хотел выскочить, и обмяк, словно переломился пополам. Пламя лизало его вытянутые руки и черный дым клубился вокруг головы.
Около других танков тоже лопались бутылки, рвались связки гранат, снаряды гаубиц. Танкисты не выдержали. Машины развернулись назад и понеслись к лесу, обгоняя свою пехоту. Переломный момент наступил, и зеленая ракета проплыла над окопами.
— Рота-а-а! — крикнул Норкин, выскакивая на бруствер окопа.
Козьянский боязливо посмотрел по сторонам. И везде, куда бы он ни взглянул, вставали матросы и бежали вперед, разинув рты. Все кричали, и над полем металось лишь одно протяжное, негодующее:
— А-а-а-а… А-а-а-а…
Огонь немцев стал плотнее, пули свистели над головой, рвали, царапали землю под ногами атакующих, но те на них обращали внимания не больше, чем обращает внимания работник на пот, струящийся по его щекам.
Козьянский втянул голову в плечи и снова спрятался в своей ячейке.
Никишин, оказавшись на открытом месте, взглянул по сторонам и побежал за Лебедевым, но скоро отстал от него, свернул в сторону и теперь перед ним были только чужие мундиры, через чужие трупы перепрыгивал он, на чужое оружие ступали его ноги. Он не оглядывался, а бежал вперед, забыв про всякие «змейки» и видя перед собой только вражеские окопы.
И вот они, эти глубокие, извилистые трещины. В них копошатся люди… Они стреляют в него, в Никишина… Еще прыжок — и там!..
Присев на дне окопа, Никишин стрельнул глазами по сторонам и побежал. Ему нужен был враг, живой враг, тот самый, который только что стрелял в него. В погоне за ним Никишин готов был бежать хоть километр, но фашист сам налетел на него, выскочив из хода сообщения. Фашист бежал так стремительно, что налетел грудью на Никишина и опомнился лишь тогда, когда оказался отброшенным сильным ударом к стенке окопа. Теперь враги пристально смотрели друг на друга. В глазах фашиста — лютая ненависть, рот полуоткрыт, язык облизывает сухие, потрескавшиеся губы.
Вот немец медленно нагибается, готовясь к прыжку. Ноздри Никишина вздрагивают и от этого горбатый нос кажется еще более загнутым к подбородку, а серые глаза смотрят без злобы, но сурово, решительно. Никишин не собирался отступать, и, поняв это, немец взвизгнул, присел и бросился на него, стараясь вцепиться скрюченными пальцами в горло. Но Никишин ждал нападения, приготовился к нему, и теперь, немного отступив, ударил фашиста кулаком в челюсть. Тот сразу обмяк и сел на землю. Никишин только сейчас вспомнил про автомат, навел его на фашиста и крикнул:
— Хенхе хох! Тебе говорю, сдавайся!
Немец посмотрел на него осоловелыми глазами и невнятно пробормотал, поднимая руки:
— Русь, сдавайсь…
Никишин в тот момент не разобрался в словах немца, да и не пытался этого сделать: он видел, что противник сдается, а что бормочет при этом — не так и важно.
— За Родину! — слышит Никишин голос Лебедева,
— Вперёд! давай! — кричит уже Норкин.
— А-а-а, — несется над окопами, переваливает через них и слабеет, удаляясь к лесочку.
— Ну что я с тобой делать буду, колбаса немецкая, — чуть не плакал от обиды Никишин. — Навязался ты на мою голову! Вот и сиди, карауль тебя!
А немец по-прежнему сидел на земле и гладил рукой подбородок. И вдруг Никишина осенило: «Сдам его раненым. Те так и так в тыл потащатся!»
— Ну, ты… Вставай… Вставай! — сказал Никишин и взмахнул автоматом.
Немец посмотрел на него теперь уже ясными, как у ребенка, глазами и поднял руки.
— Тьфу, черт!.. Иди! Ком! Ком! — закричал Никишин.
Немец, побледнев и косясь на автомат Никишина, поднялся и с видом обреченного поплелся по окопу, втягивая голову в плечи.
Далеко идти не пришлось: метрах в десяти от них лежал Метелкин, стискивая в руках трофейный пулемет.
— Что случилось, Метелкин? — спросил Никишин.
Тот скрипнул зубами и показал глазами на ногу, ступня которой неестественно свободно развернулась на девяносто градусов.
— Слушай, Митя! Присмотри за комрадом? Будь другом, а?
— Ладно… Пусть сядет.
— Эй, ты!.. Садись. Садись!
Пленный не понимал или не хотел понимать и его пришлось усадить насильно. Метелкин взял автомат и повернулся к пленному лицом.
— Увижу санитаров — пришлю! — крикнул Никишин и побежал.
Долго лежал Метелкин, рассматривая своего невольного соседа, и вдруг раздался быстро приближающийся свист мины.
«Наша», — подумал Метелкин, и все исчезло. Стало удивительно хорошо, стих грохот боя, и плотное покрывало ночи закрыло ему глаза.
Сколько времени продолжалось это забытье, Метелкин не знал. Очнулся он от сильной боли. Кто-то поднимал его. Метелкин открыл глаза и тут же зажмурился. Может быть, это сон? Он снова открыл глаза… Нет, это не сон… Немецкий солдат наклонился над ним, взваливая его себе на плечи. Не тот, которого оставил ему Никишин, а другой, незнакомый. Метелкин хотел закричать, но только застонал и снова потерял сознание…
Атака батальона была такой стремительной и яростной, что немцы бежали до реки, вплавь перебрались на ее левый берег и остановились лишь в окопах, оставшихся там после недавних боев.
Моряки пробовали прорваться за ними на тот берег, но фашисты засыпали речку минами, пулями, и пришлось залечь.
— Вот здесь мы и встанем, — сказал Кулаков, залезая в яму, вырытую для него между корней обгоревшего дерева. — Что ни говори, а им трудненько будет выжить нас отсюда.
— Не ровное поле. Речка, — согласился с ним Ясенев. — Пока они не опомнились, надо бы укрепить участок.
— Правильно, дорогой мой! Правильно! Ты сходи, распорядись, а я отдышусь и тоже двинусь.
Ясенев ушел, вернее — убежал, прячась за деревья, а Кулаков огляделся по сторонам и, болезненно морщась, стянул сапог с левой ноги. Носок и портянка потемнели от крови. Кулаков засучил штанину выше колена и осмотрел икру. На ней было маленькое круглое красное пятнышко. Из него сочилась кровь.
— Ишь ведь, попали, — скорее удивленно, чем сердито пробормотал Николай Николаевич, достал бинт и перевязал ногу. — Плохо твое дело, Кулаков… Придется еще раз так бежать — отстанешь от батальона…
А речка спокойно течёт мимо расщепленных снарядами деревьев, облизывает разлохмаченные взрывом сваи моста. Желтые кувшинки и белые лилии неподвижно стоят на своих длинных стеблях. Речка как речка. Много таких речек во всех уголках русской земли. Даже названия у нее нет! Может, и было оно когда-то, да забыли его. Безымянная речка. Спокойно текла она, и самыми выдающимися событиями в жизни ее были появления оравы босоногих мальчишек. С криком и визгом бросались они в ее спокойную воду, и тогда поднимался со дна ил, расходились, набегали на берега ленивые волны, плыли к морю сорванные кувшинки.
Не знала речка, не знали и моряки, лежавшие в ямах и воронках на ее берегу, что войдет она в историю батальона, запомнится матросам на всю жизнь. Фашисты позаботились об этом.
Не успел батальон окопаться, как начался обстрел. Всё, что пришлось пережить раньше, теперь казалось детской забавой. Деревья трещали и валились, словно буря гуляла над лесом.
Вот один снаряд взорвался между корней дерева. Оно приподнялось, наклонилось вершиной и медленно рухнуло. Вершина с обломленными ветвями закрыла воронку от бомбы, и высунулась из нее матросская рука, пошевелились пальцы и закостенели, сжавшись в кулак. Может быть, звал матрос на помощь товарищей, а может быть, раздавленный деревом, прощался с ними. Вот и торчит теперь из воронки этот страшный побелевший кулак, грозя фашистам, напоминая матросам о мести, святой, справедливой мести.
Прошло около часа с тех пор, как начался обстрел, а леса уже нет. Вместо него — завал из расщепленных бревен. И вот тут фашисты пошли в атаку. Многие из них добежали до речки и даже бросились в нее, но мало кто выбрался обратно на левый берег: из воронок, из-под деревьев раздались беспощадные пулеметные очереди, им помогли автоматы, и опустела речка, перестали качаться листья кувшинок и лилий. Только много-много воздушных пузырей поднималось с илистого дна.
— Кажется, отбили охотку, — сказал Норкин и вытер рукавом бушлата вспотевший лоб.
— Авось, отдохнем до утра, — ответил Лебедев. Струйки пота текли по его пыльному лицу и всё оно было в грязных полосках подтеков.
Но не успели моряки выкурить и по одной папироске, как на том берегу появились толпы людей. Норкин жадно затянулся, бросил в речку недокуренную папиросу и пододвинул к себе автоматные диски и гранаты. Он приготовился к бою и теперь со спокойной совестью взялся за бинокль.
— Что это? — вдруг вскрикнул Ольхов и вскочил иа ноги.
То там, то здесь вставали матросы во весь рост и вглядывались в надвигающуюся людскую волну. Не широколобые каски были на головах тех людей, не винтовки и автоматы держали они в руках. В белых и пестрых головных платках, в картузах и без них, склонив седые головы, шли женщины и старики. Их руки сжимали костыли, тросточки… Семенили босыми ножками малыши… Молча шли люди. Тяжела была их поступь. Захлебывался в плаче грудной ребенок…
А сзади — плотная цепочка автоматчиков. Среди них виднелись зловещие пятна черных мундиров.
— Зачем? Зачем, Андрей?! — крикнул Норкин. Глаза его расширились, округлились, а руки то судорожно хватали автомат, то снова прижимали его к земле.
— Фашисты сзади… Хотят ворваться за их спинами…
— Ворваться? К нам?.. Хорошо… Ольхов! Передай приказ: не стрелять! Подпустить фашистов и в рукопашную! Ножами!
— Есть! — ответил Ольхов и сорвался с места. Он бежал, запинаясь за валяющиеся на земле ветви, проваливаясь в воронки, падая и снова вскакивая.
А люди на берегу… Они осторожно входят в воду…
— Русс! Нам не надо твой папа-мама! Бери его! — несется с того берега.
Треск очередей… Кричат люди…
Моряки бросились в реку, но десятки минометов ударили враз, запенилась вода, над землей повис дым. Несколько человек все же добрались до левого берега, но я они пали там, обнимая политую кровью землю…