Школа победителей Они стояли насмерть - Селянкин Олег Константинович 3 стр.


— Молодец, Мишка! Рад за тебя! Ты, конечно, виноват, что сам побежал… Но ты не струсил под пулями и этим искупил свою вину! — Норкин оттолкнул его и бросил:

— Пошел ты…

Леня говорил еще что-то, но в ушах Норкина звучали слова Кулакова: «Подумай на досуге…»

— А ты кто будешь? — спрашивал тем временем Кулаков человека в комбинезоне.

— С аэродрома… Моторист…

— Почему стрелял по командиру?

— Я… Я думал, что он немец…

— Почему тогда не убил?

— Я думал… наш он…

— Думал, думал! — передразнил моториста Кулаков. — Сразу думать надо было! Решил, что это наш— остановись, предъяви документы! Думаешь — фашист — так бей в сердце!.. А у тебя всё одно: «Я думал, я думал»! У-у, многодум!.. Пристрелили бы они тебя и делу конец… Документы не предъявил? Стрелял?

— Больше не буду…

— А ты попробуй! Я этому командиру выговор влепил! Теперь он при таких встречах только автоматом разговаривать будет!.. Где ты взял эту чертову винтовку?

— Позавчера из Литвы приехал и привез… В бою взял…

— Вот видишь! В бою оружие у врага отобрал, а у себя дома перетрусил! Попал с фронта в тыл и теряешься… Отправлю тебя с провожатым в часть… Донцов! Проводи в часть и расскажи командиру про его геройство…

«Подумай на досуге», — сказал Кулаков. Норкин лежит под кустом, притворяется спящим, а сам всё думает, думает. Тысячу раз прав Кулаков!..

Невольно встает перед глазами маленький уральский городок. Он, как в чаше, скрылся среди обступивших его гор. И над этой чашей почти всегда не голубое безоблачное небо, а плотная крыша из клубящегося дыма. Да и как ему не быть? Дымит завод, дымят многочисленные паровозы, углежоги, дымят маленькие домики, прилепившиеся к склонам гор.

По мостовой, лоснящейся от жидкой грязи, в больших дедовских сапогах с загнутыми носками идет длинный, тощий паренек. Это он, Миша Норкин. Конечно, не совсем приятно ученику седьмого класса ходить в такой обуви, но ничего не поделаешь, приходится терпеть: мать-пенсионерка и так выбивается из сил, чтобы одеть и прокормить его. Даже брюки сшиты из ее пальто.

И все-таки хорошо жить! И мама хорошая, и товарищи хорошие. А школа? Учителя?

Окончив семь классов, заупрямился Миша, не хотел больше учиться. «Сам буду на хлеб зарабатывать!»—решил он. Но едва успел сходить в депо и спросить насчет работы, как пришла пионервожатая и сказала:

— А мы, Миша, нашли тебе работу.

У Михаила глаза расширились от удивления. Он думал, что его пришли отговаривать, а тут…

— И знаешь, какую? — продолжала вожатая, словно не замечая растерянности Михаила. — Через полмесяца мы выезжаем в лагеря, и ты назначен помощником физрука. Согласен?

Еще бы! Провести лето в лагере и работать!

Да разве это единственный случай, когда ему помогали?

Если бы не общая помощь — не окончил бы ты, Мишка, десять классов, не поступил бы в морское училище, не стал бы командиром. Да, командиром… Нечего сказать, хорош командир!..

Норкин перевернулся на живот и положил голову на руки. Солнце пробивается сквозь листву, его лучи бродят по матросским лицам и спинам, по примятой траве, и от этого все кажется пятнистым. Одно из таких светлых пятен остановилось на спине, жжет, надо бы перейти в тень, но вставать не хочется.

Слышно, как шуршит прошлогодняя трава под ногами дневального. Он одиноко ходит среди спящих и, наверное, с завистью посматривает на них.

«И Леня Селиванов тоже хорош… А еще другом называется! Вместо того чтобы указать на ошибку — оправдывать начал», — думает Норкин.

— Товарищ Метелкин! Краснофлотец Донцов прибыл после выполнения задания! Диверсант, задержанный вашим доблестным взводом, в целости и сохранности сдан командиру части! — бойко рапортует Донцов, видимо вытянувшись перед дневальным.

— Вольно, — басит тот.

— Тише вы! — тотчас раздается шепот Богуша. — Командира разбудите.

— Ничего. Я уже не сплю… Ольхов! Дай, пожалуйста, папироску…

Ольхов лезет в вещевой мешок лейтенанта, из распечатанной пачки достает одну папироску, протягивает ее лейтенанту, пересчитывает оставшиеся, качает головой и прячет пачку обратно.

— Позвольте одну штучку и вашему личному коку? — говорит Богуш, подкладывая ветки в маленький костер, над которым висит почерневший от копоти котелок.

— Дай, Ольхов, папироску Богушу, — теперь уже просит Норкин. Тишина. Никто не отвечает ему. Выждав немного, он снова зовет: — Ольхов!

— Вы не волнуйтесь, товарищ лейтенант, — вступает в разговор старшина второй статьи Никишин. — Они почивают.

— Скажешь тоже, — протестует Норкин. — Он сейчас со мной разговаривал.

Но Ольхов так заливисто, с присвистом, храпит, что сомневаться не приходится.

— Он всегда быстро засыпает, как услышит, что нужно произвести выдачу из ваших запасов, — охотно поясняет Богуш.

— А ты хочешь, чтобы я всё роздал? — неожиданно подает голос Ольхов. — И так командир только после сна папиросы курит, а в остальное время махорку смолит.

— Брось, Ольхов, — перебивает его Норкин. — Дай штучку.

— Не дам! Сказал — не дам, и точка! — не сдается Ольхов и решительно подтягивает к себе вещевой мешок. — Вы лучше умойтесь да поешьте. Вот полотенце, мыло.

— А где вода для умывания? — спрашивает Никишин.

— Без указчиков! Давно вон под тем кустом стоит, — сказав это, Ольхов подсовывает себе под голову вещевой мешок и укладывается снова, но в это время Богуш испуганно спрашивает:

— Разве ты ее для умывания принес? А я-то, дурень, думал, что ты обо мне позаботился, и в суп ее вылил!

На лице Богуша такое искреннее отчаяние, что матросы не выдерживают и хохочут. Только Ольхов молча вскакивает на ноги, хватает котелок, перевертывает его над головой Богуша и бежит к ручью, который тихонько журчит в овраге, спрятавшись за плотной стеной кустов.

Хохот разбудил всех, но никто не ворчит, не ругается, и шутки в адрес Ольхова и Богуша сыплются со всех сторон.

— Командиров рот и взводов к комбату! — крикнул рассыльный, пробегая мимо.

Норкин быстро оделся и сунул пистолет в кобуру.

— А обедать? — спросил Богуш.

— Потом, Борис Михайлович, потом! — отмахнулся от него Норкин и, придерживая пистолет, побежал к Кулакову.

— И всегда так! Другие командиры и поспать, и поесть успеют, а нашему всё некогда! — не вытерпел Никишин.

— Давайте меняться? — предложил Донцов. — У нас Чигарев беда спокойный. Лишнего шагу не ступит… Сегодня началась стрельба, а он сидит в шалашике и морщится.

— Вы, балалайки! Меняй пластинку! — прикрикнул главстаршина Ксенофонтов. — Наш лейтенант правильно действует, и нечего ему косточки перемывать. Он бегает, о нас заботится, а мы порой на него же и шипим…

— Ну, этого у нас не бывало! — возмутился Богуш.

— А когда он нас заставил перекрытия в окопах делать? Ты первый шум поднял, — а что потом вышло? Налетели самолеты, начали строчить—мы под перекрытие! Другие по окопу мечутся, а мы сидим, покуриваем… Ни одного раненого!

— Хватит, главный, агитировать! — перебил его Никишин. — Языком мы немного того, а меняться не будем.

— Нема дурных, — охотно поддержал его Любченко. Ксенофонтов и не собирался агитировать. Старый матрос, прослуживший во флоте четырнадцать лет, он чувствовал, что между матросами и лейтенантом давно установились хорошие, дружеские взаимоотношения. Командир заботился о матросах, отдавал им свое свободное время, и они полюбили его, старались вернуть ему все сторицею. Взять хотя бы теперешнюю жизнь. Лейтенант стал командиром взвода, ему полагается только связной, но по молчаливому уговору Ольхов стал смотреть за имуществом лейтенанта, Богуш — готовить обеды, Любченко — носить запасные автоматные диски, а Никишин был кем-то средним между вторым связным и телохранителем. А ведь матросы такой народ, что их угодничать никаким приказом не заставишь.

Даже спать взвод ложился вокруг своего командира.

— Вы теперь иголка, а мы — нитка, — сказал однажды Никишин, когда Норкин спросил его, почему матросы не отстают от него ни на шаг. — Теперь мы до смерти или победы связаны.

И не случайно именно Ольхов, Богуш, Никишин и Любченко заняли «командные должности». Все они, как торпедисты, на лодке подчинялись непосредственно Норкину, и теперь по-прежнему жили своей «боевой частью». Да и дружба их всех связывала крепкая. Они и в увольнение обычно ходили вместе. Если здесь Любченко, то так и жди, что вот-вот рядом с ним появится подчеркнуто серьезный Богуш, готовый беззлобно посмеяться над кем угодно, или Никишин, с усмешкой в глазах и вздрагивающими ноздрями горбатого носа. Все они одинаково дорожили честью своей боевой части и лодки. Еще в первые месяцы совместной службы с новыми торпедистами Ксенофонтов как-то зашел в первый отсек, посмотрел на торпедные аппараты, поджал губы и вышел, сказав:

— Грязно.

С ним не спорили. Никишин, который был командиром отделения, шевельнул черными бровями — и началась чистка! Самый придирчивый человек не смог бы теперь найти на торпедных аппаратах ни пятнышка, но Ксенофонтоа снова повторил:

— Грязно.

Несколько дней шепталась четверка, выспрашивала у других матросов, где до этого служил Ксенофонтов да что там было особенного, и в один прекрасный день главный старшкна вынужден был признать отсек чистым: торпедисты узнали его «тайну» и хромировали все некрашеные части торпедных аппаратов.

— Командир из лейтенанта может хороший получиться, — словно (думая вслух, сказал Ксенофонтов, поглаживая рукой голову, начавшую лысеть с вискоз.

— Уже получился! — горячо вступился за командира Любченко.

— Да, для тыловой жизни он хорош, — согласился Ксенофонтов.

— И для фронта хорош! — не сдавался Любченко.

— Не воевали с ним, и судить трудно…

— А сегодня? По нему стреляют, а он глазом не моргнет!

— Вот и попало ему от комбата.

— Подумаешь, попало! Смелости взысканием не отберешь, — не сдавался Любченко.

— Не это главное для командира… Ну, да ладно: поживем— увидим! Пойду пополощусь… Есть желающие?

Желающих не нашлось, и Ксенофонтов, повернувшись к матросам мясистой спиной, медленно, вразвалку зашагал между деревьями. Ему недавно исполнилось тридцать шесть лет, но он по сравнению с другими матросами казался значительно старше и слабее физически, нежели был на самом деле.

— Где лейтенант? — спросил запыхавшийся Ольхов.

— К комбату вызвали, — буркнул Богуш.

— Так и не ел?

— А ты его, что ли, первый день знаешь? — вспылил Никишин.

В это время показался Норкин. Он почти бежал, и по его сдвинутым к переносице бровям, по глубоким складкам в углах рта поняли матросы, что случилось что-то серьезное, важное, и начали торопливо засовывать в вещевые мешки свое немногочисленное имущество, а один убежал за главстаршиной.

— Ксенофонтов! — крикнул Норкин, останавливаясь на поляне.

— Слушаю вас! — ответил тот, продираясь сквозь кусты и на ходу вытираясь тельняшкой.

— Построить взвод! Ольхов! Автомат!

Пока лейтенант проверял автомат и надевал через плечо противогазную сумку, взвод был построен. Чуть дымили затоптанные костры. Несколько измятых бумажек белели там, где еще недавно лежали матросы. Сурово, но спокойно смотрели матросы на своего командира. Таким людям нельзя лгать, и Норкин сказал горькую правду:

— На нашем участке прорван фронт. Мы пойдем сейчас в окопы и там встретим врага. По-балтийски!.. Командиры отделений! Развести отделения по местам!

— Первое отделение… — Второе…

— Третье… — Четвертое…

— За мной! — и четыре коротких черных цепочки в ногу, как на утренней зарядке, побежали к окопам.

— Богуш! Обед захвати! — крикнул Ксенофонтов.

— Я взял, товарищ главстаршина! — ответил Ольхов.

2

Прошло еще несколько дней, и погода резко испортилась. Ветер дует порывами, хлещет дождевыми каплями по дежурящим в окопах матросам, выбивает зерна из разбухших колосьев. Сгорбившиеся, хмурые бродят моряки по окопам. Тяжело хлопают по ногам намокшие клеши.

Так и не принял батальон боя у деревни Ломахи: ополченцы остановили врага, и, прождав сутки, матросы снова бросили вырытые ими окопы и снова неторопливо зашагали на запад, ближе к фронту. Теперь по ночам уже слышны тяжелые вздохи пушек, а немецкие самолеты почти непрерывно кружатся над дорогами.

Не одну позицию подготовили и оставили моряки со времени выхода из Ленинграда. На каждой из них они готовились встретить врага, и если потребуется, то и умереть, не пустив его дальше. Но приказ неизменно срывал их с места, заставлял идти куда-то дальше. Всё это сильно сказывалось на настроении людей. Сначала они недоуменно пожимали плечами, удивляясь неразберихе, противоречивым приказаниям, а потом даже начали потихоньку роптать, и все мельче и мельче становились вырытые ими окопы. Напрасно начальник штаба батальона старший лейтенант Мухачев доказывал, что эта небрежность равносильна преступлению и будет стоить многих жизней, — матросы равнодушно выслушивали его, но за лопаты не брались. Даже командиры не обращали внимания на его слова.

— Зачем рыть? Всё равно дальше пойдем, — вслух или мысленн повторяли многие сказанную кем-то фразу.

Все встрепенулись лишь после того, как однажды, при появлении вражеских самолетов, из леса, где расположились моряки, взвилась ракета. Рассыпав искры, она упала недалеко от шалаша Кулакова. Моряки оцепили участок леса, осмотрели каждый кустик, но никого не нашли. Лишь помятая высокая болотная трава звала куда-то вдаль, говорила, что туда ушел неизвестный.

А на следующий день еще происшествие: один матрос, возвращаясь из деревни, задел ногой за веревочку, протянутую через тропинку, и грянул выстрел. Спасло матроса от смерти лишь то, что именно в этот момент он нагнулся, чтобы завязать шнурок ботинка.

Вот тогда все зашевелились. В ротах состоялись комсомольские и партийные собрания. Матросы не пощадили друг друга, не обошли критикой и начальство. Много неприятных вещей было сказано, а боевые листки покрылись злыми карикатурами на всех тех, кто успокоился, забыл о войне. И когда атмосфера накалилась, Кулаков собрал на лужайке весь батальон, дал возможность высказаться многим, а потом и сам взял слово.

— Довоевались! — бил словами капитан-лейтенант. — В первые ночи рыбаков задерживали. Человек проходил — докладывали!.. А подошли к фронту — фашисты рядом с нами спать начали! Чего доброго, проснемся завтра, а у нас целой роты нет. Украдут!.. Приказываю. Начальник штаба! Сегодня же доложите, чей взвод не исправил окопов. Командирам взводов подать мне списки лодырей. Я их всех в Ленинград отправлю. Пусть не прячутся под маской защитников… Стыд и позор! Я в глаза комбригу смотреть не могу!

— Разрешите, товарищ капитан-лейтенант? — перебил его комсорг первой роты Кирьянов.

Высокий, чернобровый, со смоляным кольцом волос, свалившихся на крутой лоб, он стоял среди матросов и нервно мял руками бескозырку.

— От имени всех прошу поверить нам, — начал он звенящим голосом. — Устали мы от ожидания боев и поддались! Не прячь глаза, Метелкин! Про тебя говорю! Ты первый кричал: «Шпионы и диверсанты — сказки для детей младшего возраста!» Теперь мы сами с усами и отличаем правду от вредной болтовни!.. А народ у нас хороший, товарищ капитан-лейтенант. Сможем прибрать к рукам кого надо! И приберем! Сожмем! — и Кирьянов, выбросив руку вперед, медленно сжал пальцы в кулак. Побелела кожа на суставах, а через лоб протянулась синеватая жила. — Только охнут!.. Службу наладим. Прошу сегодня назначить меня вне очереди в охранение, — закончил он, вытер вспотевший лоб и под одобрительный гул сел на свое место.

— Теперь мое слово! — и, не дожидаясь разрешения, поднялся Метелкин. — Ты, Кирьянов, правду сказал. Спасибо. Другие вон косятся на меня, а отмалчиваются. Боятся обидеть!.. А чего церемониться? Говори прямо! Здесь война! Мешает Метелкин — убери его, и точка!.. Больше плохого обо мне не услышите… Слово даю, — и он сел, но тотчас же ухватился за плечи соседей и снова встал. — Почему нет у нас занятий? Только день и учились. Неужто за это время всю армейскую премудрость познали?

Назад Дальше