— А чего ты делаешь на этой должности? — спросила она, видать, и впрямь не понимая.
— Моя работа, мама, это… как бы тебе сказать… Это все производство сразу.
Он понял, что сказал не те слова, но другие не подвернулись как-то, не нашлись. Мать задумчиво поджала губы, осторожно заметила:
— Я старая, не понимаю ничего, только думается мне, Колюша, что так и не бывает — все-то сразу.
— Ну, я вроде второго директора, понимаешь?
— Ах вон оно как… Понятно. Была у нас на этакой-то должности Нюрка Михеева. Все сидит, бывало, в день получки да деньги сбирает с мужиков и с баб, не со всех, по правде сказать, а только с таких, как ты, с партейных только.
Дмитриев кивнул — бывает, мол, и у него такое.
— Худого сказать про нее не могу, — продолжала мать целомудренно, — работать она не мешала, хоть и вертелась везде, и по деревням ездила, — колхоз-то вон как раздался! — и на собраньях иной раз скажет чего про пьяниц, стыдила за всякие дела, а потом и сама спуталась с председателем — с тем еще, с молодым. Да ты знаешь ведь Веньку Лукьянова, — с ним. Обоих и выгнали: его в город, на молзавод, а она теперь в сельпе сидит. Так же вот прозывалась. В твоей должности была.
Дмитриев сидел, глядя в пол. Он уловил ухом, как хрупко цокнул уголек на пол. «Надо поднять!» — стрельнула забытая, некогда привычная мысль, но он сидел у материнской кровати, крепко, до онемения сцепив пальцы рук.
— Может, я чего и не так сказала — прости старую, только подумалось мне: делом ли ты занят?
Дмитриев вздохнул, ушел к печке, кинул уголь в подтопок, подложил дров и плотно закрыл дверцу. У печки он постоял, подумал и неслышно вернулся к матери. Она смотрела на него уже не испытующе, а виновато (не обидела ли? Теперь и ночью не будет спаться…). Он улыбнулся ей, чуть подергал плечом, как, бывало, в детстве, когда она его журила, и ответил спроста, будто век к этому готовился:
— Среди людей работаю, мама, а как среди людей не найти дела? Всегда оно есть.
Дмитриев уезжал ночным. Он едва дождался Ирину, простился с родными как-то торопливо, не по-людски и вышел с чемоданишком на покосившееся крыльцо. На душе было тяжело, лишь снежная светлынь да деревья, охваченные инеем и блестевшие под луной, вдруг окатили какой-то давней, исходной радостью, будто что-то хорошее окликнул издалека…
А деревня, его маленькая, «неперспективная» деревня, ставшая короче и уже от увиденных им на земле крупных поселков и городов, от привычки его к иной масштабности, косилась на него изморозной стынью мелкокрешенных окошек и молчала, и не глядела вслед. Оглушительно скрипел под ногами снег. Разбуженная собака, единственная на всю деревню, дрожавшая под крыльцом у Михеевых, ошалело взлаяла и тут же осеклась — то ли от лени, то ли просто разучилась лаять на безлюдье. В душе он был рад, что покидает эту глухомань, что мир велик и кто-то там, за кромкой вон того иссиня-черного в серебре леса, за сотнями километров, ждет его. Он понимал, что нужен теперь не только жене и сыну, но и тем сотням люден, кто только присматривается к новому в совхозе человеку, надеясь на его помощь или сомневаясь в этом. «Делом ли ты занят?» — вдруг вспомнились слова матери, будто нагнавшие его уже за деревней. Он оглянулся, увидел огонек в родном окошке, остановился. Конечно, здесь, на родной земле, где зарыта его пуповина, на земле, по которой прошли его деды, где впервые он почувствовал свои силы, утысячеренные трактором, — здесь можно проще и легче прожить. Но как быть с собой? Душа коснулась другой, широкой жизни, и земля за этим лесом, оказывается, такая же родная и близкая на сотни и тысячи километров вокруг, и тут нет, видимо, никакой вины перед этими сирыми избами. Да, как бы там ни было, а жизнь изменит облик деревень, городов, изменятся и люди — думалось ему, — этот могучий процесс не остановить, это сама жизнь. Самое верное — привнести в эту жизнь то лучшее, что издавна было в народе. А что в нем было? Была святость — святость труда как основы всего, святость веры в человека, в его отклик на все доброе, что несет ему жизнь или другой, близкий, брат, была святость всечеловеческого родства — основа спокойствия на земле, и была святость земли родной, которую немыслимо предать или просто оставить. Был, наконец, язык предков, говоривших на этом языке от колыбели и до смертного одра. Если все это и многое еще, что выразимо уже не языком, а лишь сердца движением, если все это суметь привнести и утвердить в этом беспокойном веке, тогда можно быть спокойным за будущее. Но что может он, Дмитриев? Он еще недоучка, он еще тащится на заочном отделении сельхозинститута. «Делом ли ты занимаешься? — подумал он уже сам о себе и сам себе ответил: — Будет людям помощь — делом, не будет — не делом!»
Он опустил у шапки уши — нечего форсить! — и заторопился по сыпучему, зернистому снегу. Порой под ноги попадали легкие плитки наста, напомнившего, что весенний пригрев уже был, что весне пора бы раскачаться решительней, но она в тот год лишь поманила, и снова ударили заморозки. Уже в поезде, устраиваясь на ночь в прохладном вагоне, он снова вспомнил про телеграмму и никак не мог взять в толк, что же могло стрястись в их благополучном совхозе. Почти благополучном…
2
От вокзала до самых совхозных ворот он катил на грузовой. На перекрестке, лишь тормознула машина, выпрыгнул из кузова и пошел прямо на людей, толпившихся у парадного въезда на главную усадьбу совхоза. Высоченные ворота с надписью «С-з „Светлановский"» сияли первомайскими красками, хотя до праздника было еще далеко. На жидкой лестнице стоял сам прораб и прилаживал трубку для флажного древка. Лестницу держали сразу несколько человек, в том числе и ветврач Коршунов. Присутствие ветврача при таком деле предполагало пребывание поблизости и директора. И действительно, не успел Дмитриев приблизиться, как из-за фанерного щита в нижней части ворот, белевшего свеженаписанными лозунгами, показалась тучная фигура Бобрикова. Он блеснул одним оком на парторга и не подал руки, лишь кивнул, будто они виделись вчера вечером, будто Дмитриев и не приехал за сотни километров, сломав свой отпуск.
— Здравствуйте, труженики! — с натужной веселостью поздоровался Дмитриев, оттолкнув от себя обиду на директора, и подал тому руку.
— Здравствуй! — буркнул Бобриков. — Прикатил, отпускник?
— Прикатил. А что случилось? — кивнул на ворота.
— Гуляет, понимаешь, а мы тут его работу делай — марафет на совхоз наводи, — ворчал директор, и Дмитриев заметил, как все присутствующие, особенно ветврач Коршунов, как-то нехорошо ухмыльнулись.
— Да в чем дело, в конце концов? — не выдержал Дмитриев, обращаясь так резко к директору.
— Молод еще нервы то распускать, — одернул его тот.
— Но могу я знать, наконец, что тут происходит? — сдержанней спросил он.
Директор не ответил. Он неторопливо и, казалось, устало направился к стоявшей за воротами «Волге», покидывая носками меховых ботинок в стороны, будто распихивал мокрые травы. Не следовало идти за ним, но Дмитриев не погнушался этим — подошел к машине, когда директор прицеливался сесть, повторил вопрос негромко, но настоятельно:
— Матвей Степаныч, что-нибудь стряслось?
— Если что стряслось — за помощниками я не бегаю. Голову заложу, а державу не разорю!
«Державу!» — ухмыльнулся про себя Дмитриев, вспомнив, что заглазно Бобрикова зовут «Держава».
— А при чем тут разорение?
— Ни при чем! Праздник у нас, праздник на носу, какой — завтра на планерке узнаешь.
Глухо хлопнула добротно пригнанная дверца новой «Волги», почти неслышно всхрапнул мотор, и машина тронулась. Однако по озабоченному лицу директора, по морщине на лбу его шофера — верноподданного молчуна, каких высоко ценят владельцы персональных машин, Дмитриев понял, что если и ожидается в «Светлановском» праздник, то он чем-то все же омрачен. Расспрашивать об этом Коршунова, прораба или еще кого-то ему казалось неловко, да к тому же вся эта бригада приближенных директора пешком направилась куда-то за перекресток, к хутору Славянка, вслед директорской машине. Все это было для Дмитриева малопонятным и потому неприятным, хотя, казалось, он уже должен был бы привыкнуть к манере директора — руководить, ни с кем не советуясь. «Что же все-таки с Маркушевыми?» — не давала покоя все та же занозная мысль, что сорвала его из отпуска и не покидала всю дорогу. Он вздохнул, посмотрел еще раз на удаляющуюся группу руководителей совхоза и направился к дому, испытывая досадное чувство отчужденности к их, казалось издали, плоским, как закрытые калитки, спинам.
От въездных ворот до жилого комплекса главной усадьбы было метров триста — четыреста. Дорога красивая, меж хвойного перелеска. Справа просвечивались все еще белые, заснеженные поля, а слева, на угорье, темнел сосновый гривняк. Снег на полях — тоже неожиданность. Когда он уезжал на той неделе к своему милому северу, было тепло, моросил дождь, и можно было ожидать, что весна наконец пришла, а тут опять заморозки…
Навстречу, от двухэтажных жилых домов серого камня, тарахтел грузовик. Не совхозный. Чужой. В кузове громоздился домашний скарб — торчали поверх кабины ножки стола, стульев, ширился двустворчатый шкаф, светя на дорогу простецкой белизной фанерной стенки. На диване, лицом к заднему борту, сидела семья Завьяловых — сам хозяин, работавший в стройбригаде и числившийся хорошим настройщиком и наладчиком продольных пил на пилораме, хозяйка тоже ему под стать — отменная доярка. Рядом детишки — не понять сколько, — укутанные одеялами. «Куда же это от школы-то ребят? — раньше прочих вскинулась мысль и тут же другая: — Еще одна семья из совхоза. И какая семья! Труженики!»
Кончился забор производственных мастерских. В распахе сваренных из полосового железа ворот показались трактора, прицепные агрегаты, автомашины — те, что не на ходу, на бетонированной площадке мелькнул оранжевой краской по тонкой металлоконструкции сенопогрузчик. Дмитриев заметил главного инженера. Этот совсем молодой — примерно как и Дмитриев — и веселый человек орлом заявился в совхоз по распределению. Попытался устроить все на свой, научный лад, но скоро пообколотился. Директор требовал с него и как бы проверял на прочность нового специалиста, а с начала нынешнего года, когда Сельхозтехника задерживала ремонт машин, публично напускался на инженера и так же публично, на утренних планерках, снимал трубку и в одну-две минуты решал вопросы с ремонтом по проводу — те вопросы, из-за которых главный инженер не спал ночами, кричал на районных совещаниях, обивал пороги в райотделах. И тут что-то произошло с человеком. Его будто надломили. Поблек его звучный голос, изменилась походка. Он молча переносил окрики директора, только все меньше и меньше мечтал о новых автоматических линиях на скотных дворах, о которых он с воодушевлением говорил Дмитриеву в первое время… Сейчас инженер стоял нахохлясь около заглохшего бульдозера и задумчиво трогал подошвой сапог гусеничные траки. Дмитриев чуть замедлил шаг в надежде, что инженер увидит его, поздоровается издали, но тот не поднял головы. В последнее время ходили слухи, что главный инженер не прижился и собирается подавать на расчет, а жаль: человек, по всему видно, способный и мог бы раскрыться в этом мощном совхозе. Пока еще мощном…
Дмитриев вздохнул как-то потаенно, будто опасался, что за этим вздохом люди услышат слабость, еще не угнездившуюся, к счастью, в его душе, или тревогу, уже поселившуюся в ней, не дававшую покоя особенно последние полгода. Он вслушивался в себя и понимал, что тревога эта далеко не паническая, выбивающая из-под человека твердь, а совсем иная, чем-то похожая на спортивное напряжение нервов, на то здоровое волнение, что охватывает человека перед нелегким, а порой и опасным прыжком. Еще перед отпуском он знал, что скорей рано, чем поздно ему предстоит совершить свой прыжок, сделать свой самостоятельный шаг, где и когда — он еще сам не знал и томился ожиданием. Порой он оглядывался кругом и среди ежедневного производственного людоворота, шума, а порой и криков вдруг понимал, что производство может жить без директорских разносов, вывешенных на стенку приказов о наложенных штрафах, а главное — без того болезненного напряжения, что именуется модным словечком «стресс», против которого есть лишь одно средство зашиты: спокойное достоинство, основанное на хорошем знании своего дела. Однако все эти размышления, приходившие к нему над книгами или во время редких сессионных лекций, на практике рассыпались под увесистыми афоризмами директора: «Словом корову не накормишь!», «Книжки читай, а навоз убирай!» Его философия…
Надо было зайти в детсад, чтобы сразу повидать там своих, однако он решил скинуть с себя, с души дорожный балласт и сначала заглянуть домой. Ему захотелось порадовать своих: придут из детсада, а дома все прибрано, чайник кипит, на столе две пригоршни конфет, купленных в станционном буфете, а на кухне, в пенале — огромный репчатый лук, подарок матери для Ольги. Какой-никакой, а подарок, знак внимания…
Пока гремел на лестнице ключами, из двери напротив вышла соседка, доярка Дерюгина, собралась уже на вечернюю дойку.
— Здравствуйте, Николай Иванович! С приездом!
— Здравствуйте. Спасибо… Что нового в совхозе?
— Все идет, как шло… Вот еще семья сегодня собралась уезжать…
— Видел. Завьяловы уехали. — Он подавил вздох и повернул ключ в двери.
— Николай Иванович…
— Да?
Он посмотрел на Дерюгину. Она ступила одной ногой на нижнюю ступеньку лестницы, но уходить не торопилась. Лицо ее, охваченное зимним деревенским загаром, от ветров, мороза задубело, окрепло в четком прочерке не по-женски волевых морщин. Глаза смотрели устало, почти отрешенно, она будто сожалела о начатом разговоре и смотрела на Дмитриева испытующе. После большой паузы спросила:
— Когда же это кончится? Опять люди уезжают.
— Ничего, Анна Ивановна… Главное — работать, — и в голосе его продрожала неискренность, точнее — неуверенность.
— Хорошо работать, когда все впрок…
— А у нас что — в яму?
— Да вот — не слышали? — корова стельная пала.
— Что за черт! Опять! — воскликнул он и одним этим восклицанием решительно, с головой погрузился в дела и беды совхоза. — В чьей группе?
— В завьяловской. В бывшей.
— Кто на месте Завьяловой?
— Взяли какую-то со стороны. Нынче чуть не каждый день наезжают, благо жилье есть. Да хоть бы доярки были, а то… На прошлой неделе я эту доярку со двора выгнала, сама на ее группу встала, так директор мне выговор залепил — самоуправство, мол, развожу. На себя бы посмотрел…
— За что прогнали ее?
— Так ведь всех коров попортит, Николай Иванович! Аппараты подвешивать не умеет. Выдаивает плохо, а после отела долго ли мастит нажить?
— Поучили бы ее, как других учили.
— Я ли не подходила к ней! Так разве такая сатана послушает? Она меня так отчистила-отбрила — у мужиков уши загорятся. Чистая сатана, а не баба!
Было не совсем удобно разговаривать о серьезных делах на лестнице, но до церемоний ли в такой плотной житейской круговерти?
Он спросил:
— А что стряслось у Маркушевых?
— Ой, не спрашивайте! Беда, да и только! Когда Сорокину — сатану-то эту несчастную — мы со двора выпроваживали, мне Маркушева помогла. Сатане обидно сделалось, она и полетела по поселку с криком, а кричала-то все больше про Маркушеву, что-де та, этакая и переэтакая, от солдата принесла. Дело-то давнее. Парнишка уж большенькой, Сашка его усыновил, а тут она такое кричит. Да все бы ничего: собака лает — ветер носит, кабы не натолкнулась на самого Сашку Маркушева. Из магазина шел мужик, хлеб нес. Как услыхал про свою такое — так и позеленел, а сам-то — порох, не хуже братца, ну и двинул ей в рожу буханкой-то, подовой-то, круглой-то, — кровью и залилась. Вот ведь как приключилось от поганого языка.
— И что же теперь?
— Судить скоро будут. Одни Маркушев на днях из тюрьмы пришел, а второй теперь на его место. На теплое — смеются мужики.
— Смех-то плохой… Кто подал в суд?
— Директор вызвал сатану и заставил писать заявление. Сам и врача вызвал, чтобы бумагу оформить. Директор все натворил, паразит…
— Так нельзя, Анна Ивановна, вы все же член бюро…
— Сатана сама бы ни за что не подала, знает, что напросилась.
— Ну что за народ! — горестно выдохнул Дмитриев. — Ведь у Маркушева с неродным сыном — трое детей.
— С характером не управился. Брат-то его тоже за рукоприкладство отсидел полтора года: директора уронил и воротник ему оторвал у пальто.
— Ну что за народ!