I
На романовском подворье
Обширный двор ближнего боярина Никиты Ивановича Романова широко раскинулся на Варварке, по самому гребню Варварского холма. И привольно же у боярина на том его дворе: и хоромы просторные в два жилья, покоем поставлены, и палисадник полон цветов душистых лазоревых, и сад такой, что в нем заблудись да аукайся, и огороды со всяким зелием, со всяким приспехом и с овощем, со всякой ягодной благодатью, с деревьями вишневыми, грушевыми и яблоневыми. А вниз по холму, будто деревня подгородняя, разместились широко службы, да избы людские, все высокие, с подклетями, да амбарушки пузатые с полупудовыми замками немецкими, да гумна с амшениками, да погреба с погребицами. А в самом низу холма, на краю боярского владения, — вон и житный двор со всяким житом в высоких закромах, вон и птичий двор с вечным кудахтаньем и клохтаньем домашней птицы и с тучами голубей над высокими голубятнями, вон и скотный двор, с которого доносятся в сад мычание и блеяние домашнего скота, предназначенного к снабжению боярского стола мясным и молочным запасом. Да это ли только в боярском дворе! Вон под горою-то пруд, а в пруду не одни караси московские; там в особых садках всякая рыба волжская, живьем с Волги в кадушках прибывшая да сюда пущенная, а вон другой — поменьше, плетнем огорожен, и ход из пруда в особый дворик ведет, и на том пруду гуси-лебеди плавают, утки сотнями полощатся, и сторожа с самострелами вокруг пруда по бережку ходят, зорко ту птицу Божию от коршунов и ястребов оберегают. Недаром все холопы романовские, когда кто-нибудь из их же братии, состоящей в услужении у других бояр, начинал хвалить двор и хоромы своих господ, только ухмылялись недоверчиво или, посмеиваясь, приговаривали:
— Эх ты! Приравнял дыру к Романову двору!..
Широкой волной течет здесь и жизнь привольная, спокойная, ничем не возмущаемая — настоящая жизнь русской старинной боярской семьи, благословенной от Бога и всеми благами земными, и всяким земным счастьем, начиная от душевного спокойствия и до полного согласия между всеми членами семьи. И не одним боярам на романовском подворье житье привольное: последнему рабу, последнему холопу здесь так хорошо, что и умирать не надо! Никого из романовской челяди и палкой со двора не сгонишь.
«Нам, — говорят, — лучше здесь сором валяться, нежели у другого боярина во дворецких жить!»
А уж что до родни романовской, до друзей да приятелей — о тех уж и говорить нечего! Радушный и гостеприимный дом боярина Федора Никитича манил их, как душистый медовый сот манит к себе шумный пчелиный рой… Бывало, на неделю гостить приедут, а по полгода живут безвыездно, и то на выезде хозяин с хозяйкой пеняют, что «мало погостил».
Вот точно так же случилось и с Петром Михайловичем Тургеневым, дальним свойственником Федора Никитича Романова по жене его, из рода Шестовых. Приехал он в Москву из своего поместья по делам, думал побыть в Москве недельку-другую, да как попал на романовское подворье, так и застрял на нем. И вот уж скоро с его приезда пятый месяц пойдет, а он об отъезде все еще не помышляет, к великой радости своих закадычных приятелей — Алешеньки Шестова, хозяйского шурина, и Мишеньки Романова, младшего брата Федора Никитича. Они оба в Тургеневе души не чают и, хоть живут с ним на одном дворе, все на него не наглядятся, не налюбуются. С утра ранешенько придут к нему в его гостиную избу да так целый день и проводят вместе, не разлучаясь до позднего вечера. Только вот сегодня что-то запоздали, не идут, и Петр Михайлович Тургенев, с утра уже невесело настроенный, ходит по светелке взад и вперед и все поглядывает через оконце во двор, нетерпеливо поджидая своих приятелей.
Наконец чьи-то торопливые шаги послышались на крылечке, потом в сенях, и на пороге быстро распахнувшейся двери появился красавец юноша, цветущий здоровьем, русоволосый, кудрявый, высокий и стройный. Большие карие глаза его, выразительные и добрые, светились какой-то особенной, безотчетной радостью, когда он переступил порог и быстро подошел к Тургеневу.
— Петруша! Дружище!.. — произнес он громко и весело, обнимая приятеля. — Поздравь ты меня! Ведь дело-то мое совсем уж слажено, считай!
— Ну? Рассказывай, я рад слушать! — ласково молвил Шестову Тургенев.
— Да что рассказывать, друг любезный! Ведь ты уж слышал от меня о той сенной боярышне, что при царевне Ксении Борисовне служит? Я говорил тебе, где видел и как встречался с ней по церквям и в Чудовом-то у обедни… Ириньей Дмитриевной зовут, Луньевых родом. Что за красотка! Глаза, так веришь ли, вот всю мне душу выжгли!..
— Как не верить! Мудрено ли! — с грустной улыбкой сказал Тургенев.
Но Алешенька и не слышал его замечания, весь погруженный в воспоминания о красоте Ириньи, и продолжал:
— Как было мне не полюбить ее?! И полюбил, и вот взмолился к сестре, к Аксинье Ивановне — она ведь как ближняя боярыня и во дворец-то вхожа, и у царевны Ксении всегда гостья желанная! Упросил я сестру, чтобы расспросила она Иринью Дмитриевну, пойдет ли замуж за меня… Говорю сестре: «Скажи, мол, ей, что без нее мне и жизнь не мила…» Ну, сестра сказала ей, и та ответила, что замуж за меня она не прочь бы выйти, да только надо просить, чтобы царевна у матушки царицы похлопотала о дозволенье… Ведь сенные боярышни без царской воли замуж и помыслить не смеют!
— Это значит, что поздравлять тебя покамест не с чем, — заметил Тургенев. — Ведь царица Марья куда как, говорят, люта! Да и Романовых она не очень жалует… Так как еще ей Бог на душу положит?
— Полно, полно, Петр Михайлович! Не пугай меня раньше времени… Как ни люта царица Марья, а для дочери у ней нет ни святого, ни заветного. Да что ты! Я себе и места не найду, коли Иринью за меня не отдадут!..
— Не спеши удаче радоваться, не спеши и в неудаче печалиться! — посоветовал Шестову Тургенев. — Даст тебе Бог еще счастья, порадуемся и мы все с тобой, а не даст, что ж тут поделаешь! Не всякому оно на роду написано!..
Шестов пристально поглядел на Тургенева, который с глубоким вздохом отвернулся в сторону и смолк.
— Петр Михайлович! Ты что же это говоришь загадками? Уж нет ли и у тебя какой зазнобы сердечной?
Тургенев не отвечал ничего, лишь молча понурил голову.
— Да говори же! Или ты мне не друг?
— После когда-нибудь! — нехотя отвечал Тургенев. — Теперь не время! Я слышу, что сюда идут…
И точно, послышались шаги и говор на крылечке и в сенях, и в светелку Тургенева вошел молодой человек, лет двадцати пяти, с очень приятным, широким и чисто русским лицом, опушенным курчавой рыжеватой бородкою. Он был немного выше среднего роста, но сложен на славу; от его широчайших плеч, высокой груди и всего его склада так и веяло богатырской, несокрушимой силой. Следом за ним, с веселым смехом и говором, вступили в светелку еще трое молодых людей, так же богато одетых, как и первый.
— А вот и Мишенька Романов к нам пожаловал! — крикнул навстречу богатырю Алеша Шестов.
— Ас Мишенькой и Сицких двое, и Погожев Елизарий! — отвечал весело богатырь, здороваясь с Тургеневым и Шестовым. — Мы все за вами! Что вы тут засели? Что за думушку думаете? Уж не злой ли умысел какой на царское здоровье замышляете? Ха-ха-ха!
— И то сказать! Сидят, как куры на насесте! — подхватил, смеясь, один из Сицких. — А на дворе, смотри-ка, день какой! Да и праздник на весь люд московский!.. Аль позабыли?
— Какой же праздник? — с удивлением спросил Тургенев. — Или у вас в Москве всех праздников по два?
— Как же не праздник? — подхватил Сицкий. — Сегодня сибирских царевичей в Москву ввозят. Вся Москва их на Ильинку смотреть бежит! Ну а где люди, там уж, вестимо, и мы!
— А где мы, там и вам с нами быть, Шестову с Тургеневым! Едем, что ли? — весело крикнул Михайло Романов. — Саночки-самокаточки готовы, коньки прозябли, седоков прождавши… Ух как прихватят!
— Что же, ехать так ехать! — сказал Тургенев Шестову.
И молодежь веселой гурьбой, перекидываясь шутками и прибаутками, вышла из светелки во двор и направилась к саням, ожидавшим за воротами.
II
Въезд кучумовичей
День 16 января 1599 года (с которого, собственно, и начинается наш рассказ) был солнечный и морозный, настоящий праздничный день. Еще накануне биричи разъезжали по городу и, громко выкликая, призывали всех москвичей: попов, дворян, купцов и всякого иного чина людей — посмотреть, как дьяки государевы с толмачами повезут через всю Москву жен и детей сибирского царя Кучума, полоненных царскими воеводами.
Само собой разумеется, что уже спозаранок народ толпился на всем пути, по которому должны были провезти пленников. Путь всего поезда был заранее назначен и заканчивался самым людным и оживленным местом Китай-города, торговой улицей Ильинкой и Ильинским крестцом. Понятно, что Ильинка у Ильинских ворот и Ильинский крестец так полнились народом, что и яблоку там упасть было некуда. Народ на улице стоял стена стеной, и те, кому пришлось стоять в задних рядах, вскарабкивались на заборы, на крыльца, на приступочки и завалины. Кто был помоложе да побойчее, тот взобрался и на ворота. Солнце весело светило на эту пеструю и шумную толпу и ярким блеском отражалось от крыш, прикрытых толстым слоем снега, который высокими шапками лежал на всех крылечных выступах, на маковицах церквей, на деревьях и зубцах стены, на вывесках торговых балаганов и шалашей, на острых прорезных кровлях боярских теремов и всей Москве придавал тот опрятный, праздничный вид, которого она не имела в другое время года. На ярком, белом фоне снега особенно пестры и разнообразны казались торговые ряды, которыми улица была застроена по обе стороны около Ильинских ворот, — ряды, заваленные грудами всевозможного товара, начиная от лубяных изделий и москатели и оканчивая мехами, заморскими сукнами и шелковыми материями. Купцы и приказчики стояли у лавок настороже, чтобы какой-нибудь лихой человек не воспользовался общей сумятицей и не поживился за их счет. Они бы не прочь были и закрыть свои лавочки, да накануне приказ вышел лавочки не запирать на всем пути проезда сибирских царевичей, и потому волей-неволей приходилось топтаться на пороге балаганов и глазеть на толпу.
— А-ах! Будь им пусто, бусурманам! — ворчал себе в бороду молодой купецкий приказчик, ежась в своем полушубке и похлопывая в теплые рукавицы у входа в лавку с красным товаром. — Ни лавки закрыть, ни алтына выручить! Теперь уж не жди покупателя.
— Ишь ты, разлакомился торговать по-вчерашнему! — огрызнулся на него сосед-торговец, низенький и сухощавый старичок с жидкой бороденкой. — Позабыл, что барыш с убытком рядом живут! Не ты один с хозяином убытки-то терпишь!
— Так что ж, Захар Евлампыч! Разве от этого кому легче?
— Вестимо легче! — вступился, смеясь, толстый, здоровый и румяный купчина, закутанный в богатейшую медвежью шубу, подпоясанную пестрым персидским кушаком. — Разве не слыхал, что на людях и смерть красна! Ну, царь хочет, чтобы сегодня Москва праздновала, — будешь праздновать. Чай, слышали, что вон и литовский, и армянский дворы затворять не велел, так уж нам и подавно!
— Да разве же их повезут тем местом, батюшка Нил Прокофьич? — обратился к купчине старичок, которого приказчик величал I Захаром Евлампычем.
— Как же не повезут! — забасил купчина в медвежьей шубе. — Или не слыхал вчерась, как биричи выкликивали? Небось в бубликах своих запутался, старина!
— Точно, что недослышал, соседушка! — согласился Захар Евлампыч. — Видно, царь-батюшка точно что праздновать нонешний день затеял!
— Невелик праздник! — заметил кто-то со стороны. — Полоняников в цветные шубы нарядят да мимо вас повезут! Важное кушанье!..
Купчина оглянулся в сторону говорившего, высокого, статного парня в собольей шапке с малиновым верхом, нахмурил лоб и сам себя спрашивал: «Кто бы это мог быть и где я его уже видел?».
— Захар! — обратился он к старичку. — Ты тут всех знаешь… Глянь-кась на парня-то… Откуда такой нахал выискался? Будь не такой случай, я бы ему бока намял порядком!
— Ш-ш-ш! Что ты, Нил Прокофьич! — заговорил шепотом старый торговец, хватая купчину обеими руками за полу шубы. — Аль тебе голова твоя не дорога стала? Да ведь это тот самый парень, что на прошлой-то неделе на Москве-реке в одиночном бою Сеньку Медвежника уходил!
— Во-во-во! Вот я, значит, где его видел! — спохватился купчина. — Как же! Помню! Ведь и я тут же был… Видел! Как изловчился, как ахнет, тот так мурлом в снег и ткнулся!
— А сам знаешь, каков Сенька-то был! — продолжал шептать старый торговец. — Десять лет в кулачном бою не встречал по себе супротивника! А этот, как уложил Сеньку, с места не тронулся, только рукавицы поправил да и говорит: «А ну-ка кто там еще есть? Выходи, не задерживай!».
— А хоша бы и так? — продолжал горячиться купчина. — Все-таки он нас, рядских, не трожь… Не то мы…
— Вона! Вона! Едут, едут! Государевы приставы едут в золотах! Полоняников везут! — загудела кругом толпа, и все собравшиеся разом обернулись в ту сторону, откуда показался поезд, двигавшийся шагом.
Впереди на темно-гнедых конях, богато убранных и прикрытых пестро расшитыми попонами, ехали государевы приставы в золотых кафтанах и собольих шапках. За ними, по два человека в ряд, служилые литовцы с пищалями и сибирские казаки со своими атаманами, все в ярких синих, красных и желтых кафтанах. За казаками, в шести открытых широких санях-вырезнях, пестро размалеванных и украшенных золоченой резьбой на передке и на спинке, ехали сибирские царевичи, старшие трое каждый в одиночку, а трое младших с дядьками-татарами. Царевичи ехали как-то съежившись и пугливо озираясь по сторонам на шумные толпы народа, на бесчисленные лавки, на боярские хоромы и на благолепные храмы Божьи.
За санями царевичей следовали шесть парных каптан (зимних возков) с женами Кучума, женами старших царевичей и с царевнами — Кучумовнами. Шествие замыкалось полусотней детей боярских с пищалями и копьями. Они ехали верхами, в вывороченных наизнанку шубах, на трубах играли и били в бубны и тулунбасы.
— Ай, батюшки! — слышались в толпе женские голоса. — И да какие же они неражие, чумазые! Неужто там и царевичи-то такие?
— А ты, тетка, думала, что все на свете такими красавцами рождены, как наш сокол ясный, благоверный царевич Федор Борисович?
— Да хошь не такими… А ведь на этих образа Божия и подобия нет… Глаза ровно щель… Нос словно пятой раздавлен… А скулищи-то!
— Да у них не глаза, а гляделки…
— Небось гляделки гляделками, а посмотрел бы ты, как ловко из лука жарят, так вот тебе стрелу за стрелой в кольцо и пропустят…
Поезд проехал, толпа заколыхалась и так порывисто двинулась вся разом к Ильинским воротам, что Захар Евлампыч, купчина и все их собеседники были сбиты с места волной хлынувшего народа. В толпе послышались крики и жалобы.
— Ой, батюшки, задавили!
— Ой, православные!..
— Черти, куда лезете?
— Аль не видишь!
— Отпустите душу на покаяние…
— Мама! А, маменька, где ты?
— Поди ищи маменьку! Как же, сыщешь в этой сутолоке! — отозвался, продираясь через толпу, тот же статный парень, который так досадил купчине непочтительным отзывом о празднике. — Тут и не ребенка, а и дюжего детину задавят! — добавил он, посмеиваясь и работая плечами и руками, чтобы выбраться к лавкам.
И едва только он протискался к одному из ближайших балаганов, как его дружески ударил по плечу молодой красавец с черной курчавой бородой, в высокой бархатной шапке и в щегольском полукафтане с собольей опушкой.
— Федя! Голубчик! Ты отколе взялся? Словно из земли вырос!
— Тургенев! Петр Михайлович! Вот привел-таки Бог свидеться!