Корень зла (др. изд.) - Полевой Петр Николаевич 2 стр.


И друзья крепко обнялись и поцеловались накрест.

— Вот братцы! — сказал Тургенев, обращаясь к своим приятелям. — Бог с другом закадычным свел! Федор Калашник, из угличских купецких детей… Росли, играли в детстве вместе… А это, Федя, все мои приятели: Романов Михаил, да Шестов Алеша, да братья Сицкие…

Федор Калашник всем поклонился общим поклоном; приятели сбились в кучу и двинулись вслед за толпой к Ильинским воротам.

Захар Евлампыч, который от слова до слова слышал и запомнил их беседу, дернул за рукав Нила Прокофьича и сказал ему с самодовольным видом:

— Теперь знаю, кто этот парень-то! Федором Калашником зовут, из угличских головорезов, а тот, что повстречался с ним, Шестовым и Романовым свойственник — Тургенев…

Приятели все радовались встрече.

— Да как ты в Москве? Надолго ли? — допрашивал друга Тургенев.

— Теперь надолго, а может, и совсем поселюсь здесь…

— Вот и славно! И я нынче здесь шатаюсь, пока на службу государскую не зовут… В деревнюшках есть кому поприсмотреть, так мне здесь житье вольное. Бояр Романовых, чай, знаешь?

— Кто же их не знает! Ты не сродни ли им?

— Нет, я сродни Шестовым, а старший-то Романов, Федор-то Никитич, на Шестовой ведь женат… Так вот я у них как свой в доме оказался. Ласкают да балуют… Но где же ты был, где пропадал? Рассказывай, Федя!

— Лучше спроси, Петр Михайлович, где я не был, каких людей не видал, из скольких печей хлеб едал! Жил я где день, где ночь, а подчас и сухой корки во рту не бывало… Натерпелся я вдоволь лютого горя! Да вот велика еще, видно, милость Божия: в Пермском крае свел меня Бог с дядей родным, купцом Филатьевым, оттуда он меня и вывез, и к торговле своей приставил. А сегодня и тебя мне Бог послал, радость великую!

И он набожно перекрестился на крест ближайшего храма.

— Ну, брат! — сказал Федору Тургенев. — Тут нам говорить не место… Мне теперь надо в Кремль, разыскать там моего боярина Федора Никитича. А вот завтра приходи в Чудов монастырь к обедне, я там всегда становлюсь в Михайловской церкви на правой стороне, у второго окна. Там встретимся, а оттуда пойдем ко мне на романовское подворье, там и наговоримся вволю.

Они обнялись и расстались, еще раз крепко пожав друг другу руки на прощанье.

III

Присуха

На другое утро Федор Калашник отпросился у дяди-хозяина к обедне в Чудов монастырь и, пробиваясь через толпу, не заметил, как очутился на Фроловском мосту, который был перекинут через глубокий кремлевский ров и вел к Фроловским воротам. Тут, у самого входа на мост, Федора осадили голосистые торговки из жемчужного ряда и оглушили, предлагая товар.

— Молодец желанный, красавчик, купи жемчужку для почина!.. У нас жемчуг всякий: гурмицкий, скатный, кафимский, половинчатый! Купи, молодец, авось у тебя рука легка!

— Да ну вас, тетки!.. Дайте дорогу! Куда мне, купецкому сыну, ваш жемчуг? Ведь мы не боярского рода, чтобы в низанье ходить!

— Ах, чтой-то ты, молодец! Да ты нам краше боярчонка показался! Ей-ей, краше!.. Купи, красавчик! Самому не носить, так душе-девице подарить.

— Да отстаньте, сороки! Нет у меня и зазнобы такой…

— Ах, Господи! Нет!.. — тараторили торговки, заступая Федору дорогу. — Нет?.. У этакого-то соколика да девушки нет? Так ты нам только скажи, мы тебя с такой раскрасавицей познакомим, которой наш товар по душе придется. Купи, родимый, мы уж по глазам твоим видим, что у тебя рука легка.

Федор невольно рассмеялся.

— Приходите, тетки, в воскресенье на Москву-реку, где добрые молодцы сходятся на кулаках биться. Там увидите, легка ли у меня рука!

Рассмеялись и тетки-торговки и дали молодцу дорогу.

Он быстро перешел мост, вошел Фроловскими воротами в Кремль и мимо древнего собора Николы Гостунского вышел к задним воротам Чудова монастыря. По обе стороны ворот, в ограде, на всем пути до собора во имя Чуда Архистратига Михаила, расположились густой толпой нищие, калеки и леженки, закутанные в грязное тряпье и обрывки всякой теплой одежонки, выпрошенные именем Христовым.

— Ишь их сколько нелегкая нонечь принесла! — ворчал вслух и не стесняясь монастырский воротный сторож. — Почуяли, окаянные, что сегодня царевна к обедне изволит жаловать в собор… Чуют богатую милостыню!..

Оказалось, что действительно в этот день ожидали в собор к обедне царевну Ксению, и потому приказано было даже обедню начать несколько позже обыкновенного. Богослужение еще не начиналось, когда Федор вступил на соборную паперть и в ожидании Тургенева остановился невдалеке от кучки молодых монахов и монастырских служек, которые весело разговаривали между собой, шутили и смеялись по поводу каких-то своих домашних дел и отношений.

— То-то ты нынче, Гриша, путать в Апостоле будешь! — говорил вполголоса один румяный и приземистый монашек. — Чай, все глазищи-то о-шую таращить станешь? Туда, где женскому полу стоять указано, хоша бы тот женский пол и от царского корени исходил…

— Опять ты ко мне все с тем же пристаешь! — резко отозвался на эти слова другой молодой инок, с широким лицом, большими быстрыми черными глазами и с родимым пятном на правой щеке. — Я ведь говорил уж, попадет тебе когда-нибудь за это!

— Пусть попадет, к страданиям за правду сопричтется! — продолжал зубоскалить румяный монашек. — А все я тебе правду скажу: плохое, брат, дело, Гриша, как четки-то на руке, а красны девки на уме…

— Провались ты и с ними! — проворчал инок Григорий и, быстро отделившись от толпы остальных иноков, прошел в церковь.

— То-то, брат! — продолжал смеяться румяный вслед уходившему. — Должно быть, знает кошка, чье мясо съела!

И затем, обращаясь к другим монахам, добавил:

— Мы с Алешкой заприметили уже который раз, что как царевна в собор пожалует, Гришка и сам не свой становится. Голосом-то на клиросе ведет, а глазами-то в царевну так и впивается… Ну и выходит, что запоет — соврет и читать станет — соврет… А ведь уж на что изо всех нас грамотей! Товарищи иноки засмеялись и заговорили между собою что-то шепотом. Федору стало противно слушать их речи, и он вошел в собор. Там еще было пусто, и только тот инок, которого братия звала Григорием, стоял у налоя на клиросе и перелистывал какую-то богослужебную книгу. Федор стал у окна направо, на условленном месте, и залюбовался стройностью и простотой внутренности храма.

— А! Ты уж здесь? — послышался сзади голос Тургенева. — Рано же ты забрался! Народ только что собираться стал… Но отойдем подальше от стены и станем здесь, около столба, — продолжал Тургенев, обращаясь к Федору. — Тут и слышнее, и виднее.

— Пожалуй, — согласился Федор. — Хоть, по мне, и тут хорошо.

Вскоре после того раздался благовест колокола, и началось служение.

Только уже переместившись на новое место, Федор мог внимательнее рассмотреть своего друга и успел приметить, что Петр Михайлович был чрезвычайно взволнован: он то оглядывался на входные двери собора, то проводил рукой по своим густым черным волосам и потом, словно спохватившись, начинал поспешно креститься и класть земные поклоны.

Но вот послышались топот коней и стук колес в ограде. Молодой служка бегом перебежал с паперти через весь собор, шепнул что-то старшему монаху, указывая на паперть… Взоры всех присутствовавших в храме обратились в ту сторону, и вот в настежь открытые двери, окруженная своей придворной свитой, вступила царевна Ксения…

— Смотри, смотри! — прошептал Тургенев Федору, быстро и порывисто хватая его за руку. — Вот она, погубительница моя!

Федор глянул в ту сторону, откуда царевна вошла, глянул на нее как раз в то мгновение, когда она, при входе в церковь, откинула фату с лица и возлагала на себя крестное знамение… Глянул и обомлел…

Царевна была ростом немного выше среднего, но сложена — на диво; все в ней было соразмерно, все согласовано и все движения стройного, сильного, молодого тела были так же полны спокойной грации, как и вся ее фигура.

При первом взгляде на царевну всех поражали в ее прекрасном лице большие черные глаза, полные неги и ласки, они приветливо смотрели на всех из-под густых и красиво очерченных сросшихся бровей. Близкие к царевне люди утверждали, будто ее глаза были еще краше, когда в них блистали слезы, тогда-то прелесть их была неотразима!.. Роскошные волосы царевны были прикрыты собольей шапочкой с жемчужными привесками, но сзади они падали тяжелой, толстой косою, которая почти касалась пола. Боярыни, стоявшие около царевны, то и дело брали эту тяжеловесную косу в руки и почтительно поддерживали ее, когда она кланялась в землю или становилась на колени во время молитвы.

Федор Калашник, пораженный красотой царевны, взглядывал то на нее, то на окружающих. Особенное внимание Федора привлек тот инок Григорий, которого еще на паперти товарищи дразнили чрезмерным интересом к царевне Ксении. Из темного угла, в котором Григорий стоял на клиросе, невидимый царевне, но видимый Федору, он ни на минуту не спускал с нее своих больших темных глаз, горевших ярким пламенем, а когда ему пришлось выйти на середину храма для чтения Апостола, он вышел с таким смущением, начал чтение так трепетно, так робко и невнятно, что Федору невольно пришли на память насмешки румяного монашка…

Переводя по временам взоры на своего друга, Тургенева, Федор видел в нем живую противоположность иноку Григорию. Петр Михайлович как опустился на одно колено за столбом, как оперся на другое колено рукой, так и замер в этой молитвенной позе, замер немой и неподвижный. Глаза его пристально смотрели в ту сторону, где, облитая бледным светом лучей зимнего солнца, молилась царевна Ксения… Он молился, и молитва его была чиста. Он вкладывал в молитву всю свою душу…

Чем была проникнута, чем светилась молитва Петра Михайловича?..

«Умрет, умрет за нее, за ее радость и счастье!» — вот что понял Федор, вот что прочел он в глазах друга, когда богослужение закончилось и царевна со своей свитой удалилась из храма.

Федор не заговорил с Тургеневым, пока тот не обратился к нему со словами:

— Ах, Федя! Как сладко было, как светло на душе! А теперь какой сумрак, какая тоска во мне!.. Словно мне и солнце не светит.

— Полно, Петр Михайлович! Неладное это ты на себя напускаешь… Высоко до солнца этого, где же от него света ждать?!

— Знаю, знаю все, что ты мне скажешь! — отвечая ему с досадой Тургенев. — Да что проку! Околдован я, что ли, и сам не знаю… Только вот видишь ли, как увидал, так и пришла моя погибель! Пятый месяц на Москве живу, и с места нет сил сорваться!.. А как бы мне хотелось уехать, уехать вдаль, в степи неоглядные Сибирские, в сторожи татарские, в станицы Терские, там бы сложить голову!

— Полно, Петр Михайлович, не в мои и не в твои годы о смерти думать! Каждый себе по силам подвиг найдет… Да и что же ты? Звал меня к себе в гости, я так и дяде сказал, что после обедни к тебе пойду на Романов двор… А ты тут жалобные песни заводишь!

— Прости, дружище, не прогневайся! Больше об этом и поминать не буду… Пойдем на Романов двор, побеседуем, нам есть о чем с тобой поговорить, столько лет не видавшись!..

И друзья, выйдя из Кремля Фроловскими воротами, направились мимо Василия Блаженного на Варварку, где стоял уже известный нам двор бояр Романовых.

IV

В гостях у Федора Никитича

Когда Тургенев с Калашником подошли к воротам романовского подворья, перед хоромами боярскими уже стояло на улице много верховых коней под попонами да десятка два крытых пестрыми коврами саней с запряженными в них парами и тройками и иноходцами в одиночку. Около саней толпились слуги приезжих гостей и домашняя челядь бояр Романовых.

— Ах, батюшка, Петр Михайлович! — воскликнул навстречу Тургеневу Сидорыч, один из старых романовских челядинцев. — Вовремя ты пожаловать изволил! Боярин наш просит тебя немедля к себе в хоромы да и богоданного гостя просит с собою привести, зовет вас обоих хлеба-соли кушать.

Отказаться от великой чести было никак нельзя, и потому друзья направились вслед за слугой в боярские хоромы.

В обширной столовой избе, пристроенной к хоромам Федора Никитича и освещенной целым рядом небольших, почти квадратных слюдяных окон с мелким переплетом, поставлен был широкий и длинный стол, за которым на лавках, на опрометных скамьях и на отдельных стульцах сидели сейчас гости Федора Никитича.

По углам комнаты помещались разные деревянные поставцы, уставленные богатой золотой и серебряной утварью и диковинной заморской стеклянной посудой. С потолка, украшенного резьбой, спускались три паникадила из точеной и прорезной рыбьей кости. Около двух отдельных столиков суетились слуги, одетые в красные суконные кафтаны. За одним столом разрезались и раскладывались кушанья, за другим разливалось и разносилось в кубках вино.

— Добро пожаловать, гости дорогие! — приветствовал вошедших друзей сам хозяин дома, приподнимаясь со стульца и указывая на два пустых места за столом. — Просим милости хлеба и соли наших откушать… Брат Михайло, позаботься, дорогой, о том, чтобы гости сыты были да чтобы их чарочкой не обнесли!..

Когда Тургенев и Федор Калашник уселись на указанные места, Михайло Никитич шепотом сообщил им, что рядом с хозяином сидит знаменитый дьяк Посольского приказа Афанасий Власьев и рассказывает о том, как принимал его «арцы-князь Аустрейский Максимильян» и как с ним беседовал. Когда тот закончил свой рассказ, выслушанный всеми с величайшим вниманием, Федор Никитич обратился к дьяку:

— А расскажи-ка ты нам, Афанасий Иванович, чем тебя арцы-князь Аустрейский за своим столом потчевал?

— Да-да! — подхватили сразу несколько голосов. — И точно любопытно! Чем тебя там угощали?

— Угощал он нас изрядно, бояре. Яства были разные и многие: и орлы, и павы, и гуси, и утки, и всякие птицы, сделанные в перье золоченом. И рыбные яства тож: деланы киты и щуки, и иные рыбы, и пироги разными образцы золочены. Яств с пятьдесят!.. Да овощи разные и сахары на тридцати пяти блюдах.

— Ого! — отозвался князь Сицкий. — Расщедрился, однако, немец. Потом, чай, целый год свой изъян нагонял! Я тут как-то позвал к себе на обед царского дохтура Бильза, так он мне и говорит: «Ну, князь, тем, что мы с тобой сегодня за обедом съели, у нас в неметчине целая семья была бы с год сытехонька».

Все засмеялись. Посыпались шутки и остроты.

— Вот братца Мишеньку в Немецкую-то землю послом бы отправить! — заметил, смеясь, боярин Александр Никитич Романов. — Так он бы там, пожалуй, с голоду помер! Стали бы давать ему в суточки всего-то по две уточки!

— Еще бы! Где же такого богатыря двумя уточками прокормить! — заметили с разных сторон, вперемежку со смехом, несколько голосов. — Он подковы ломает, как щепку, на медведя в одиночку выходит… А тут его к немцам… Да по две уточки…

— Обрадовались, что есть над кем зубы точить! — посмеиваясь, отвечал на шутки Михайло Никитич. — Или вы думаете, что от еды у меня сила берется?.. Силу так уж мне Бог дал. Вон говорят, Сенька-то Медвежник против пятерых мужиков ел, а нашел же себе супротивника, который ему и пикнуть не дал.

— Сенька Медвежник?! — откликнулись на это замечание многие из сидевших за столом. — Да это же первый кулачный боец на Москве! Кто же мог его уложить?.. Ему, кажется, смерть на бою не была и написана?

— Видно, была, коли прилунилась! — отвечал Михаил Никитич. — А вот здесь — за нашим столом — сидит и супротивник его.

И он указал на Федора Калашника, который зарделся, как маков цвет, и готов был провалиться сквозь землю, когда все взоры обратились в его сторону.

— Вот он каков, гость-то твой, Петр Михайлович! — приветливо обратился Федор Никитич к Тургеневу. — С ним, значит, нельзя шутки шутить!.. А споведай ты нам, добрый молодец, каких ты родов, каких городов?

— Родом я, боярин, из Углича, купца Ивана Калашника сын, того самого рода купеческого, что богаче всех был до Угличского погрома и беднее всех стал, как наехали к нам судьи неправедные да всех граждан именитых отдали в немилостивый розыск…

Назад Дальше