Одни сутки войны (сборник) - Мелентьев Виталий Григорьевич 18 стр.


Мимо пробегали и проходили солдаты и офицеры противника, обеспокоенные явной неудачей, проскакали запряженные в фуру тяжелые кони, и ездовой, нахлестывая кнутом, гортанно крикнул разведчикам, чтобы они посторонились.

Никому не было до них дела, никого они не интересовали. Только в километре от передовой разведчики столкнулись с взводом солдат, которые спешили вперед, — может быть, пополнение, а может, смена потрепанным частям. Их командир — низенький, толстенький — деловито осведомился, почему они идут в тыл.

— Люди штурмбанфюрера Кребса, — ответил Матюхин. — Выполняли особое задание.

Матюхин достаточно хорошо знал, как на армейских офицеров действует упоминание эсэсовских чинов, и потому даже не остановился, а пошел дальше. Он не видел, как толстенький немец потоптался и повел свой взвод к передовой.

Потом, словно спросонья, стала бить советская артиллерия и сзади легли ее разрывы, позднее они легли в впереди, в деревне, и еще где-то в стороне. В деревне сразу разгорелся пожар, и Матюхин сошел с полевой, слабо накатанной дороги на скаты высоты — свет пожара освещал их, а на темном фоне скатов они были менее заметны.

Они шли размеренным быстрым шагом, шли молча к дальнему лесу. Перевалив высоту, разведчики постояли, прислушиваясь к тарахтению самолетных моторов — над ними прошли легкие ночные бомбардировщики. Сутоцкий искоса посмотрел на Матюхина и спросил:

— А кто такой штурмбанфюрер Кребс?

— Понятия не имею, — пожал плечами Андрей.

14

Ночной бой, пожалуй, не встревожил бы госпиталь, но в палате младших офицеров не спали: ночные жители передовой, они по привычке ворочались на соломенных матрацах, курили и шепотком болтали. Когда началась перестрелка — далекая, нестрашная, — вяло поговорили о ней, но, когда «сыграла «катюша», палата встревожилась и загудела. Проснулся за перегородкой и Лебедев.

Ходячие по одному, по два вышли во двор и долго рассматривали полыхающее небо, со знанием дела прикидывали, как разворачиваются события. На рассвете стали подходить машины с тяжелоранеными. В армейский госпиталь легких не привозили…

Настроение в палатах упало, люди стали раздражительными, почувствовали себя обиженными. Первой успокоила свои палаты старушка-санитарка. Она побывала в приемном покое и узнала подробности минувшего боя.

— Всех немцев дочиста перебили, — рассказывала она. — А уж вот теперь к соседям раненых фрицев повезли.

Это походило на правду — бой утих, далекая передовая молчала. Только высоко в небе проплывали самолеты-разведчики. Можно было отдыхать, но в привычном госпитальном настрое что-то сломалось…

На перевязке майор Лебедев попросил хирурга выписать его на долечивание в часть. Боль прошла, вернее, стала терпимой, а на перевязки он будет ездить. Майор ожидал, что хирург возразит, а тот вдруг согласился.

— Разумно. Смена обстановки приносит пользу.

К полудню майор Лебедев выписался из госпиталя.

В любое иное время Лебедев не поехал, а помчался бы в штаб, к привычному делу, к привычным людям и обстановке. Сейчас он не спешил. Не решался признаться, что больше всего ему хотелось в Радово. Он стыдился этого желания, но ничего не мог с собой поделать. Даже в курсантские годы Лебедев не позволял себе самовольных отлучек, а теперь, «на старости лет», как он, посмеиваясь, подумал, собрался в самоволку: захотелось поблагодарить Дусю.

Собрав немудреное имущество и затолкав его в полевую сумку, Лебедев вышел к контрольно-пропускному пункту и сел на попутную машину.

Дорога оказалась трудной. Его потряхивало и подбрасывало в кузове, рана стала ныть, и острее заболели позвонки. Он дотерпел до Радова и сошел на окраине. Посидел на развалинах дома, покурил и, когда боль притихла, не спеша, по теневой стороне пошел к штабу тыла.

За все время войны… да, пожалуй, и раньше, он не бывал в положении солдата в увольнении. Всегда на машине, всегда со спешным заданием. Он помнил пройденные города и села скорее по карте, чем по их облику. А сейчас, неторопливо шагая по тихим, полуразрушенным улочкам районного городка, он невольно разглядывал все: и заросшие лебедой и лопухами пепелища — старые, сорок первого года, и свежие, еще пахнущие горечью пожарища, и остовы сожженных машин. Видел, что здесь поработала авиация, и, оглядевшись, привычно находил воронки от авиабомб.

Потом он стал замечать и другое: аккуратненькие, свежепокрашенные домики, кое-где кокетливо и отталкивающе отделанные мертвенно-бледными, шелушащимися на августовском солнце березовыми стволами. Когда-то в них жили немцы, и они навели свой уют. Еще он заметил хорошо ухоженные большие огороды и сразу понял, что посажены они были задолго до наступления — еще при немцах.

Выходило, что кому-то и здесь жилось неплохо, кому-то делались послабления, а то и оказывалась помощь… Нет, он, конечно, знал об этом не только из газет — разведчик же! — но видел такое, ощутил это страшное неравенство, кажется, впервые. Ведь не просто так, а за что-то делались послабления, их нужно было заработать. А как?

Выходило, что оккупация не только убивала, она еще и калечила души… И чем дольше он думал об этом, чем больше примет тому находил, тем неприятнее становилось на душе, и он уже не радовался своему мальчишескому решению сбежать в самоволку, чтобы увидеться с девушкой.

Девчонки с коммутатора, заговорщически переглядываясь, сообщили, где живет Дуся, и долго смотрели ему вслед — высокому, широкоплечему, с темно-русыми волосами. Они решили, что такой стоит Дусиных страданий, и, вздыхая, разошлись по рабочим местам.

Дуся спала, и хозяйка не пустила его в избу. Он присел на скамеечке у ворот. С непривычки к ходьбе ныли ноги и спина. Лебедев сдвинул фуражку на затылок, локтями уперся в колени и стал смотреть в землю. Он не думал о Дусе. Раз пришел — чего ж думать? Ему казалось странным, что не так давно на этой скамеечке сидел враг и, может, так же, устало уронив голову, смотрел на эту землю, на вот этого деловитого черного муравья и думал о женщине. В назначенный час он поднялся и пошел, а скорее, поехал к передовой, чтобы никогда не вернуться назад.

Да, возможно, и так… Но от этого тот, неизвестный, не стал лучше, и потому не было к нему ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, оттого, что он мог сидеть здесь и топтать нашу землю, он был ненавистен.

Дуся вышла тихонько, незаметно и, поправляя светлые, выгоревшие на солнце, совсем овсяные волосы, долго смотрела на Лебедева. А он, провожая взглядом муравья, поначалу видел ее золотистые, в белесых, посверкивающих волосках стройные ноги, а уж потом, вскинувшись, увидел всю — смущенную, зардевшуюся, с тревожными светло-карими большими глазами.

Лебедев вскочил и, неудержимо, по-мальчишески краснея, поздоровался.

Она кивнула и облизала полные, пошерхнувшие от волнения губы.

— Вот… приехал поблагодарить, — стараясь взять себя в руки и потому грубовато сказал Лебедев, не решаясь протянуть ей руку — когда-то, давным-давно, до войны, он знал: первой протягивает руку женщина.

А она не знала, можно ли это сделать, — ведь он был такой большой, строгий, а какой он начальник, она видела.

— Ну что вы… не стоит…

Оба понимали, что не так следовало встретиться, не то нужно говорить, и оба не находили слов, переступали с ноги на ногу. У него все-таки хватило сообразительности сказать:

— Давайте хоть сядем…

— Да, — испугалась она. — Вы ведь из госпиталя.

— Дело не в этом. — Лебедев чуточку обиделся: он считал себя в полном порядке, и эта непрошеная жалость, казалось ему, умаляла его мужское достоинство. — Просто… вроде на перепутье…

Странно, и тон был не его, и слова приходили какие-то чужие, непривычные, и оттого все складывалось совсем не так, как он себе представлял. Она почувствовала это и испугалась — он показался ей таким взрослым, почти старым, таким серьезным, пришедшим из иного, недоступного ей мира высших интересов — и уже не могла быть сама собой, но по женскому инстинкту мгновенно перестроилась.

— А я ведь сегодня опять к вам собиралась, — громко и весело сказала она, присаживаясь на краешек скамейки. Сказала и подумала, что пригласить его в избу не сможет… по крайней мере, сегодня. В ней не убрано, да и хозяйка попалась злая. — Меня наши девчонки командировали…

— Что-нибудь срочное? — мрачно спросил он.

— А мы не знаем, может, все это и ерунда, но только…

Она улыбнулась. Улыбка очень украсила ее. И Лебедев в который раз отметил, что она хороша. Очень хороша. И дорога ему. Он тоже улыбнулся, перестал хмуриться и неуловимо помолодел.

— Так что же все-таки стряслось?

— Знаете… после тех неприятностей мы на все как-то по-новому смотрим. А тут еще беседы о бдительности… Женька… Она тоже телефонистка… Так вот Женька как-то говорит: «У нашей соседки — ее двор и наш тынами сходятся — почему-то всегда белье висит. Откуда у нее после оккупации столько белья?» И верно. На рассвете она всю веревку бельем увешивает. Днем снимает, а вечером опять вешает…

— Ну и что ж тут такого?

Сколько таких вот наивных сыщиков встречал Лебедев на своем веку!

— Вот и я так спросила. — Дуся оживилась и чуть подвинулась к майору. — А Женька ответила: а ты заметила, что немецкие разведчики летают на рассвете и на закате? Мы же посменно дежурим и, конечно, это знаем. По ихним самолетам можно проверять часы. А Нина у нас девушка решительная. Пошла к той соседке — она оказалась вовсе не бабкой, а довольно интересной женщиной — и все высмотрела: мужиков у нее нет, только девочка, дочка. А белье-то мужское! Спят они с дочкой на одной кровати, на домотканом, а простыни вывешивает фабричные.

— Так-так… следопыты, — усмехаясь сказал Лебедев, но внутренне подобрался — в рассказе проглядывала опасная логика.

Она заметила его любование ею, уловила строгость в голосе и, покраснев, отвела взгляд.

— Вот… Нашим мы решили не сообщать, чтобы не посмеялись над нами. А потом узнали, что вот… вас ранило… И я… мы… — Она окончательно смутилась: не могла же она, не имела права рассказывать, как плакала, как волновалась, даже молилась; чтобы он выжил! И, заикаясь, продолжала: — А сегодня… сегодня… я дежурила с утра, прибежала Женька и сказала: «У нашей соседки красное белье». Я не поверила, передала ей дежурство и сбегала посмотреть. Точно! На веревках красные перины, подушки, платье и просто красная материя. А ведь, смотрите, вчера вечером к нам приехали шоферы, ездовые, все избы заняли, стало известно, что где-то поймали диверсантов. А ночью все слышали бой. Вот! А утром — красное белье. И заметьте, немецкие самолеты-разведчики уже не только на рассвете прошли, утром еще три самолета было… Девчонки и решили: иди, говорят, к… — она чуть не сказала «к своему», — майору и расскажи. Потому что, если мы своим расскажем, может, на смех подымут. А он должен знать… Я же ночь не спала, а днем к вам не пробьешься — не пускают…

— Откуда знаете? — быстро спросил Лебедев, словно найдя самое главное в ее рассказе.

— Я… это… В общем, я приезжала, да меня к вам не пустили. Говорили, вы неважны… Вот потому второй раз я приехала на рассвете… В это время машина наша ходит — газеты возит… Вот с ней… Меня ж они знают… Иначе задержат…

Он все понял, и потому, не сдерживаясь, обнял Дусю и поцеловал в пахнущие мятой и тройным одеколоном волосы. Она напряглась, но не отстранилась. Отодвинулся он, заглянул в ее светло-карие строгие глаза, сказал:

— Спасибо, девочка.

Она почувствовала, какую черту он переступил и куда повел ее, и потому, стараясь удержаться, залепетала:

— Нет, что вы, это же не я… Это мы все… Особенно Женька. Она заметила… — и умолкла, беспомощно глядя в его веселые, озорные глаза и угадывая в них такое, отчего ей стало и страшно, и радостно.

Лебедев взял ее маленькую шершавую руку, погладил ею себя по щеке и, нагнувшись, поцеловал. Она шепнула: «Не надо, не надо, увидят…» Он отстранился медленно, уже не смущаясь, не краснея и не отпуская ее маленькой, вздрагивающей руки.

— У вас когда дежурства?

— Всю неделю с утра, потом неделю с обеда, а потом… ночью. Мы еще поддежуриваем… днем… когда много вызовов.

— Понятно. Договоримся так: я как-нибудь заеду. Сбегаю в самоволку, — засмеялся он. — Я ведь в самоволке. Как и вы… когда ко мне ездили… Самовольщики! — Ему стало бездумно весело. Это веселье передалось и ей, и она тоже засмеялась. — А ночью… ночью вы вызывайте меня. Ночью я чаще всего один… если на месте. И я буду позванивать.

Он опять наклонился к ней, поцеловал за ухом, вдыхая ее запах и понимая, что поцеловать по-настоящему он сейчас не имеет права. Может, но не имеет права: улица, ходят люди, а то, что пробилось в нем, не терпит чужих взглядов.

15

В дальний лес они вошли на рассвете. На опушке Матюхина окликнул Грудинин:

— Товарищ младший лейтенант, оглянитесь.

Матюхин оглянулся. Позади остались дальняя луговина, незасеянное поле, перелесок. Все как обычно, все как на карте. Андрей пожал плечами. Сутоцкий подошел поближе, с острым интересом вглядываясь то в одного, то в другого.

— Ничего не заметили?

— Нет… как будто…

— Неужель не замечаете следов?

Никто следов не видел — трава и трава. Грудинин смотрел на них как на неразумных: как можно не видеть, когда все так ясно и понятно.

— Дак вон же… глядите… стежка — она ж прямо в глаза бьет. Трава ж не весенняя, которую примнешь — она поднимется. Дело к осени. Бурьян ломкий, положил — уже не встанет. А мы ж вчетвером протопали. Умяли.

Только после этого разведчики увидели собственный след — почти прямую, лишь изредка искривляющуюся тропку.

— Хорошо, если фрицы дураки, не заметят. А умный же да опытный лесовик враз засечет.

— Откуда у них… лесовики? — усмехнулся Сутоцкий.

— Не говори. У них же финны есть. У этих глаз точный. Я с ними в дуэль играл. Знаю ихнюю силу. Не финны, и в разведку бы не попал.

— Что, испугался? Думал, у нас легче? — недобро пошутил Сутоцкий.

Грудинин внимательно осмотрел его скуластое, угловатое лицо.

— Нет. К вам я ж после госпиталя пришел. А в госпиталь меня ж финн отправил.

— Ладно, Сутоцкий, — оборвал Николая Матюхин. — Дело серьезней, чем ты думаешь…

— Об этом раньше думать следовало! — разозлился Сутоцкий. — Сейчас поздно.

Что-то вызывающе обиженное проступило и в тоне Сутоцкого, и во всем его облике. То, что раньше только иногда прорывалось в нем и что Андрей принимал за попытку Николая установить более короткие отношения с ним, вдруг обернулось иной стороной. Похоже, Сутоцкий завидует Андрею. Завидует и не доверяет.

Можно было вспылить и оборвать старшину, но поступить так в самом начале их нелегкого пути Андрей не мог, да и догадка есть всего лишь догадка. Поэтому он обратился к Грудинину:

— Что предлагаете?

— У фрицев же собачки…

— Знаю! — резко ответил Андрей: который раз ему сегодня напоминают о собаках. — Что предлагаете?

Грудинин быстро и немного обиженно взглянул на Андрея, но сдержался.

— Вот я ж и говорю, у фрицев собачки. Если кто увидит след и пустит по нему собак, те даже в лесу нас и завтра, а может, и через день разыщут, потому что сапоги у нас мало того что не по-немецки воняют, еще и полем пахнут, бурьянной пыльцой…

— Бормочет неизвестно что, — буркнул Сутоцкий.

Грудинин и не посмотрел в его сторону.

— Значит, нужно этот запашок отбить, прикрыть его лесным.

— Как? — спросил Андрей, поглядывая на Сутоцкого.

— Способов много. Я ж советую разыскать муравейник и муравьями оттереть сапоги.

— Как это — муравьями? — опешил Андрей.

— А вот так — выловить мурашей и растереть их на сапогах. На подошвах, союзках, а крепче всего в рантах. Запах, он же в рантах держится. А то еще грибами можно натереть. Только ж боюсь, что собаки тонкие — сразу разберут, например на полянах, что грибов нет, а грибами пахнет. И опять же смогут взять след. А муравьи везде. Лучше бы, конечно, больших найти, рыжих. Или черных. Мелкие, они и лесу полезней, и запах у них не такой сильный, и, главное, они ж далеко от гнезда не ходят. А большие муравьи везде ползают.

Назад Дальше